Освобождение. Смерть Куликовского

Освобождение. Смерть Куликовского

1

Прошли сутки после взятия Амги, но в отряде Строда об этом не знали. Утром 3 марта велась не слишком интенсивная перестрелка, ближе к вечеру пепеляевцы выпустили очередь из пулемета, бросили несколько шомпольных гранат, затем все стихло. Подождав, осажденные сами открыли огонь. В ответ – тишина. Пока обсуждали, что бы это могло значить, из леса вышли два человека. «Не стреляйте! – кричали они. – Мы перебежчики».

Выяснилось, что эти двое – семипалатинские казаки, хорунжие Михайлов и Ровнягин из «ангелов Цевловского», то есть офицеры его безлошадного «конного дивизиона». Они рассказали о боях с Курашовым, о взятии Амги, о том, что ни Пепеляева, ни Вишневского с Артемьевым здесь нет, осада закончена, все ушли.

Им не поверили, заподозрив ловушку, но с наступлением темноты все-таки выслали разведчиков. Вернувшись, те доложили, что «окопы» белых пусты, в лесу и в остальных юртах – никого.

«Все же не верится… Чересчур большая радость, – описывает Строд свою реакцию. – Она распирает грудь, захватывает дыхание. От нее трясутся руки, дрожит голос».

Слова – самые расхожие, но когда сильные чувства пережиты вместе с множеством других людей, лишь банальности могут выразить их сколько-нибудь верно.

Осажденные еле держались на ногах, и один из перебежчиков, Михайлов, вызвался сейчас же отправиться в Амгу с письмом от Строда. Тот сразу его написал, в качестве адресата указав «первого встречного красного командира». Содержание – новости о Курашове и Пепеляеве, просьба прислать лекарства, хлеб и табак. В скобках, как запомнилось Байкалову, было добавлено: «Лучше табак, чем хлеб!»

Имелась и еще одна просьба. В своей книге Строд целомудренно ее опустил, а Байкалов, не без оснований обвинявший его в пристрастии к алкоголю, не преминул процитировать: «По случаю радости и счастья хоть немного спирта!»

Этой ночью в Сасыл-Сысы никто не спал. Сварили и съели все оставшееся мясо, из последних дров сложили костры на дворе. Строд долго разговаривал с Ровнягиным. Отвечая на вопрос, что побудило его отправиться в Якутию с Пепеляевым, тот сказал, что «выступает против всех крайних партий, крайней правой и крайней левой», и не хочет, чтобы в России «властвовала какая-нибудь одна партия». Строд, фактически стоявший на близкой идейной платформе, изложил его программу без сарказма и без каких бы то ни было комментариев, что можно счесть за максимально допустимое выражение сочувствия.

Товарищ Ровнягина, Михайлов, тем временем заблудился в ночном лесу и лишь утром вышел на дорогу к Амге.

Как уверяет Байкалов, письмо Строда он получил на второй день после штурма, то есть 3 марта, но сам Строд пишет, что отослал его в ночь на 4 марта. Разница в один день чрезвычайна важна. «Ледовая осада», как по аналогии с «Ледовым походом» остатков армии Колчака из-под Красноярска в Забайкалье стали называть оборону Сасыл-Сысы, превратилась в главное событие Гражданской войны в Якутии, и чтобы сократить необъяснимый разрыв между взятием Амги и освобождением Строда, последнее в рапортах Байкалова датировалось двумя сутками раньше, чем это произошло на самом деле. В его докладе командованию 5-й армии говорится: «Тотчас (после взятия Амги. – Л. Ю.) из населения были сформированы отряды для обороны Амги, и наши части пошли на помощь Строду, которого 3 марта и выручили». В своих воспоминаниях Байкалов излагает другую версию. Сразу после штурма, рассказывает он, измученные бойцы завалились спать, но на следующий день, 3 марта, еще не зная, что осада Сасыл-Сысы снята, он направил туда дивизион ГПУ во главе с уполномоченным Мизиным. Байкалов умалчивает, что портить с ним отношения ему не хотелось, настаивать на немедленном исполнении приказа он остерегся, поэтому дивизион выступил из Амги только утром 4 марта.

На полпути Мизин встретил перебежчика Михайлова с письмом Строда, прочел его и повернул назад, рассудив, что если осажденным ничто не угрожает, идти в Сасыл-Сысы ему не обязательно. Ни он, ни Байкалов не думали, что это место скоро станет священным, а Строд, на которого оба привыкли смотреть свысока, будет объявлен победителем вышедшего из моря дракона, спасителем обреченной ему в жертву девы-Якутии. Байкалов с Мизиным упустили шанс встать обок с главным персонажем будущего мифа, хотя им всего-то и нужно было вовремя явиться к израненному герою с глотком вина и словом благодарности. В итоге Строд разделил славу не с ними, а с Курашовым, с самого начала прорывавшимся именно к нему.

В первой половине дня 5 марта в Сасыл-Сысы увидели, как на опушку леса за озером выехали четверо конных. Они что-то кричали, размахивая руками и винтовками, затем карьером понеслись к усадьбе. В одном из них Строд узнал Курашова.

Дальше – сцена всеобщего счастья: «Всадники вихрем врываются во двор. Бурная радость охватывает нас. Беспрерывно гремит “ура”. Заключаем друг друга в объятья, целуемся… Многие не выдерживают и плачут».

Курашов был потрясен увиденным. Он волнения ему захотелось курить, он начал искать свою трубку и никак не мог найти, хотя держал ее в руке. По этому поводу Строд вложил ему в уста чеканную фразу: «От такой картины не то что трубку, голову потеряешь».

К вечеру прибыл обоз из Амги: привезли продукты, медикаменты, заячьи одеяла, оленьи и собачьи дохи. Байкалов прислал «немного спирта», взяв его у военкома, в чьи обязанности входило распределять этот сверхценный продукт в качестве поощрения. Строд, разумеется, об этом не написал.

Сани разгрузили, накормили раненых. Фельдшеры приступили к перевязкам. Красноармейцы поели, затем начали снимать с баррикад смерзшиеся трупы, отделяя их друг от друга, что было не так-то просто. На другой день с помощью бойцов Курашова все тела зарыли где-то неподалеку. Сколько было выкопано братских могил, одна или две – для своих и для чужих, Строд не сообщает. Три недели назад он привел сюда двести восемьдесят два красноармейца, из них шестьдесят три погибли, девяносто шесть раненых на санях отправили в Амгу. Осталось сто двадцать три человека. Перед тем, как покинуть усадьбу Карманова, Строд построил их во дворе и увидел, как они изменились: «Люди помрачнели, фигуры стали мешковато-сутулыми, заросшие бородатые лица сосредоточенны. Мы прощались с погибшими товарищами, прощались с хотоном и юртой… Двести винтовок и четыре пулемета разрядились залпами прощального салюта. Сухим раскатистым эхом отозвалась тайга, глухим рокотом ответили ей угрюмые великаны горы. Таежный скиталец ветер колыхнул знамя…»

Строд энергично повествует, как «уцелевшие бойцы переходили озеро, втягивались в опушку леса, готовые, если потребуется, пойти в новый бой с врагами Советов», но вряд ли колонна выглядела так уж бодро. В лечении нуждались не только раненые, все были истощены и «завшивлены до невероятности». В Амге, куда они добрались к вечеру, собрали все бритвы, все ножницы и мобилизовали всех, кто сколько-нибудь годился в парикмахеры. Героев Сасыл-Сысы «стригли как овец, а потом уж пускали в ход бритвы».

Вскоре Алексей Карманов с женой и детьми вернулся в свое разоренное изгаженное жилище. Со временем жизнь наладилась, и уже через пару лет или ему сумели внушить, что оборонявшиеся здесь русские защитили его семью от пепеляевских бандитов, или он думал, что само имя их предводителя заключает в себе магическую силу, раз он сумел совершить невозможное, но родившийся у хозяина юрты сын был назван Стродом.

Может быть, у маленького Строда Карманова появились тезки и в других якутских семьях. Это имя, гремевшее по всей Якутии, могли давать мальчикам и с прагматическими целями, в расчете на будущие милости к ним со стороны начальства. Если так, Строд сделался для них чем-то вроде тотемного животного или небесного покровителя, обеспечивающего подопечным удачу в делах, здоровье и долгую жизнь, хотя сам никакой карьеры не сделал, после пяти тяжелых ранений постоянно болел и был расстрелян в возрасте сорока трех лет.

Сасыл-Сысы он посетил еще дважды. Сначала приехал через год и подарил Карманову коня, потом – в 1932 году, когда жил в Москве и был приглашен на торжества в честь десятилетнего юбилея ЯАССР. В Сасыл-Сысы его привезли на автомобиле, чтобы показать установленный здесь «памятник» – столб с красным знаменем на верхушке, которое ежегодно меняли, чтобы не успевало полинять и выцвести от дождей и морозов. После прогулки почетного гостя привели в юрту Карманова, усадили за стол, напоили чаем с «душистой земляникой». На чаепитие собрались все обитатели деревни, и, как описывал эту встречу сам Строд, «лица присутствующих сияли счастьем и гордостью за свою новую колхозную жизнь».

Однако в других населенных пунктах, где он в тот раз побывал, ему как большому человеку подавали жалобы на эту счастливую новую жизнь. Строд обещал отвезти их в Якутск или даже в Москву и, наверное, честно исполнил обещанное, но в таких делах его заступничество мало что значило.

2

В Усть-Миле, в ответ на письмо члена ревтрибунала Редникова, который призывал Куликовского признать советскую власть, бывший властитель дум якутских гимназистов и семинаристов написал самое яркое из своих сочинений – «К молодежи».

«Всем ли этим милым юношам суждено превратить утреннюю зарю в сияющий разумом день? – риторически вопрошал он, вспоминая о своих духовных чадах, актерах в поставленных им любительских спектаклях. – Я знаю, у одних заря юности померкнет от самомнения, у других – от слепого увлечения каким-нибудь декоративным учением, у третьих – от житейской прозы будней. Но прочь сомнения! Я вижу юношей. Их жизнь прекрасна, стремления чисты. Они не пойдут на грязное дело. Я люблю молодежь, уважаю ее светлые стремления… На знамени молодежи должно гореть яркими красками: Родина, наука, искусство превыше всего!»

А под конец – о себе: «И мы, лишенные молодости и силы, согретые вашим энтузиазмом, сможем еще раз побороться за великие идеи великих людей».

К марту 1923 года сил у него оставалось немного.

Он приехал в Амгу за неделю до взятия ее Байкаловым, в пути простыл, почти всю эту неделю провалялся с температурой, к моменту штурма не полностью оправился от болезни и никакой деятельности здесь не вел. Победители издевались над найденными у него в вещах губернаторскими печатями и визитными карточками на двух языках, русском и французском, но трудно судить, действительно ли он ожидал падения Якутска, чтобы вступить в должность управляющего областью, или давно махнул на это рукой.

Наряду с атрибутами будущей власти у Куликовского нашли разного рода материалы, касающиеся прокладки колесного тракта между Аяном и Нельканом. Полтора года назад он начал эту работу, но прервал ее из-за появления Коробейникова и начавшегося восстания. Среди бумаг обнаружили схемы придуманных им самим «подъемных агрегатов», с помощью которых можно поднимать грузы на Джугджур. Кажется, после всех разочарований проект этой дороги стал для Куликовского главным делом жизни, на нем он строил мечты о том времени, когда «Якутский край, освободившись от потрясений междоусобной распри и установив у себя режим свободного развития созидательных сил, быстро разовьется и станет второй Америкой».

Ее нынешние правители, говорилось в одном из написанных им воззваний, «бросили клич о земном рае и сулили счастье, счастье без конца и в полной мере», но принесли разруху и нищету. Чтобы явиться к отданным под его управление людям не с пустыми руками, Куликовский во Владивостоке, перед отплытием в Аян, сумел получить со складов Приамурского правительства кое-какие вещи для страдающего от бестоварья населения. Правда, их ассортимент больше говорит о нем самом, чем о реальных нуждах жителей Якутии. В списке предметов первой необходимости фигурируют две тысячи электрических лампочек, которые и советская власть сделает символом новой жизни, два пуда выключателей, восемьсот девяносто четыре косы для крестьян и пять пудов ценимых якутами перламутровых пуговиц, но все это богатство, призванное осчастливить и горожан, и сельских хозяев, и туземных модниц, застряло в Аяне. Олени требовались для перевозки боеприпасов и продовольствия, а выключатели с пуговицами могли подождать. Куликовский привез в Амгу только личные письма и бумаги, связанные со строительством дороги Аян – Нелькан. То и другое уместилось в одной папке. В день штурма ее нашли у него на квартире, но сам он исчез.

«Очевидцы рассказали, – с удовольствием передает Байкалов слухи о его трусости, – что Куликовский в страхе и полной растерянности метался из одного дома в другой, ползал на брюхе и, не находя места, где спрятаться, наводил лишь панику на обороняющихся. После захвата Амги никто не мог указать, куда он девался, а все поиски оказались тщетными».

Как выяснилось позже, во время боя Куликовский убежал из слободы и то ли потерял товарищей, то ли они его бросили, потому что он за ними не поспевал, то ли спутников у него не было. Не в силах идти дальше, он спрятался в стоге соломы неподалеку от Амги, в темноте перебрался в стог сена, зная, что в сене теплее, и просидел здесь двое суток. Наконец 5 марта, полуживой от холода, с обмороженными руками и ногами, поскольку был не в дохе и даже не в полушубке, а «в осеннем пальто», рискнул окликнуть появившегося хозяина стога, крестьянина Егора Алексеева. Обещая хорошо ему заплатить, Куликовский попросил отвезти себя в Усть-Миль, а пока принести какой-нибудь еды и теплую одежду. Алексеев притворно согласился и вернулся с красноармейцами. Те доставили пленника в штаб.

«Он вошел, – описывает Байкалов свою с ним встречу, – жалкий, дрожащий, шатающийся, даже не поздоровался, а на приглашение сесть молчал, дико озираясь, и продолжал стоять».

Состоявшийся между ними разговор Байкалов передает прямой речью, словно четверть века спустя помнил его слово в слово.

БАЙКАЛОВ: «Вы царский политкаторжанин?» Куликовский: «Да».

БАЙКАЛОВ: «Я тоже политкаторжанин (это неправда. – Л. Ю.). Каким образом мы очутились по разные стороны баррикад?»

На это Куликовский «не нашел что ответить».

БАЙКАЛОВ (зная, видимо, от крестьян или пленных пепеляевцев, чем был вооружен собеседник): «Где ваш кольт?»

КУЛИКОВСКИЙ: «Я его потерял. Был такой ужас, такой ужас! Я ничего не помню».

БАЙКАЛОВ: «Вы впервые слышали орудийный кашель и музыку боя?»

КУЛИКОВСКИЙ: «Да».

БАЙКАЛОВ: «Садитесь же! Вы шатаетесь, вы бледны. Вам нездоровится?»

Куликовский (продолжая стоять): «Я ночевал в зароде и страшно озяб, не спал совсем».

БАЙКАЛОВ: «Участь Пепеляева знаете? Он разбит и бежит в Петропавловское».

КУЛИКОВСКИЙ: «Я очень устал, я плохо отдаю себе отчет в происходящем. Я просил бы…»

БАЙКАЛОВ: «Добре, идите отдыхайте. Потом поговорим».

Диалог явно вымышленный, но когда Байкалов пишет, что велел коменданту приготовить для Куликовского «теплую комнату, постель и завтрак», это больше похоже на правду, чем строки из посвященного ему стихотворения Пепеляева:

Враг в злобе коварной придумывал муки,

Мольбе о пощаде заранее рад…

Теплая комната нашлась в доме священника. Пленника отвели туда под конвоем, причем красноармейцы и жители Амги «свистали и тюкали» ему вслед. При досмотре на нем нашли какой-то «флакончик», но он сказал, что там лекарство, и флакончик ему оставили. Отказавшись от завтрака, Куликовский сразу лег, а вечером Байкалову доложили, что он «как-то неестественно храпит, и изо рта у него идет слюна».

Срочно вызвали доктора. Тот констатировал: «Зрачки резко сужены и слабо реагируют на свет. Пульс нитевидный, около 70 ударов в минуту. Дыхание ритмически неравномерное, лицо и кисти рук отмечены похолоданием».

Имелись «признаки отравления», и Байкалов, чтобы отвести от себя подозрение в причастности к убийству и «не дать козырь в руки контрреволюции», создал комиссию для расследования обстоятельств случившегося. На квартире у Куликовского нашли шприцы для инъекций и морфий, отсюда вывели, что оставленный ему флакончик содержал то же вещество, и он «отравился большой дозой морфия».

6 марта Куликовский умер.

Двумя днями позже краткое сообщение о его самоубийстве появилось в «Автономной Якутии». Оно состояло из двух строк, зато было увенчано крупным, не соответствующим объему текста заголовком: «Одним негодяем меньше».

Байкалов отзывался о Куликовском как о никчемном человеке и «законченном морфинисте», однако текст доклада «Транзитная линия Аян – Нелькан, р. Мая», который он когда-то сделал в Продовольственном комитете, не утратил значения и был опубликован в журнале «Хозяйство Якутии» (1926, № 4).

Его автора похоронили в одной могиле с несколькими десятками пепеляевских солдат и офицеров, убитых под Сасыл-Сысы и в других местах. Их промерзшие тела, как год назад – тела командиров и бойцов Каландаришвили, штабелями лежали в одном из слободских амбаров, ожидая весны и достойного, с воинскими почестями, погребения, но, в отличие от погибших в засаде на Техтюрской протоке Лены, так его и не дождались.

Через полтора месяца Пепеляев написал стихотворение «Памяти П. А. Куликовского»:

Всю жизнь ты боролся за счастье народное

И сил не берег ты в неравной борьбе,

Томилося сердце твое благородное

То в ссылке далекой, то в мрачной тюрьме.

Но волю сберег ты среди испытаний,

Ее не сломили тюрьма и острог,

В годину тяжелых народных страданий

Ты праздным остаться не мог.

…………………………………………………….

Ты умер, и сердце твое уж не бьется,

Но память о жизни твоей не умрет,

И время придет, и Россия проснется,

Про жизнь твою громко расскажет народ[31].

Сочиняя эти прекраснодушные народнические стихи в духе Некрасова и Михайлова, Пепеляев не знал, что среди оставшегося от Куликовского имущества были две вещи, странные для багажа старого социалиста-народника – Псалтирь и «порнографические карточки японского происхождения».

Выступая с докладом на объединенном заседании партийных и советских организаций Якутии, Байкалов упомянул об этих карточках «дурного сорта» и добавил, что они были вложены в Псалтирь. Эту выразительную деталь он привел и в своей речи на судебном процессе Пепеляева, правда заменил Псалтирь «молитвенником». Скабрезные карточки, заложенные между страницами такой книги, делали Куликовского не просто банальным лицемером, как если бы то и другое хранилось у него по отдельности, но человеком, для которого нет ничего святого.

«Карточки» – это не фотографии обнаженного женского тела, а открытки (от post carde) с репродукциями рисунков или гравюр в стиле сюнга («весенние картинки»). Относя их к продукции «дурного сорта», Байкалов имел в виду низкое качество не художественного, о чем он судить не мог, а типографского исполнения. При слове «порнография» у его слушателей включалось воображение, хотя традиционная японская эротика при всей ее физиологической откровенности возбуждает слабее, чем аналогичные западные изделия. Экзотичность нарядов, причесок и, главное, полная бесстрастность лиц обоих партнеров, не свойственная предающимся тому же занятию европейцам, мешает соотнести себя с персонажами этой живописи.

Несколько найденных у Куликовского открыток кочевали потом из статьи в статью, из книги в книгу[32]. Лучшего разоблачения его скрытой порочности трудно было придумать. Комичное старческое сладострастие и подразумеваемая импотенция, вынуждающая взрослого мужчину предпочитать нарисованных японок живым и вполне доступным якуткам, идеально соответствовали образу столь же охочего до власти, как до женщин, и так же не способного ею овладеть «управляющего Якутской областью», но на самом деле вся эта история говорит о другом. Заботливо, чтобы не помялись, вложенные в Псалтирь японские картинки, которые вместе с чертежами «подъемных агрегатов» тайком от всех возил с собой по зимней тайге пожилой больной человек в демисезонном пальто – знак его бесконечного одиночества.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.