Глава XXII. Наур
Глава XXII. Наур
В станице Наур мы проводили все время, свободное от экспедиций. Здесь же я захватил лихорадку, которая с перемежками продолжалась целый год. Наур есть для нас место самых приятных воспоминаний. Тут мы сошлись с несколькими семействами, которых доброта, радушие и искренняя приязнь к нам составляли нашу истинную отраду. Одно семейство, постоянно тут жившее, состояло из вдовы прежнего полкового командира Настасьи Ивановны Найденовой с дочерьми, из коих старшая была вдовой, а младшая замужем за майором, или войсковым старшиной, Алексеем Петровичем Баскаковым. Елизавета Ивановна, жена его, была очень молодая, очень хорошенькая, умненькая и образованная дамочка; всегда веселая, милая, она оживляла своим умом и приятностью тесный кружок у них бывавших постоянных жителей Наура. Несмотря на свой милый, веселый характер, она была страдалица из-за боевого положения ее мужа, постоянно отправлявшегося в экспедиции с казаками и часто весьма опасные. "Какая это жизнь, — говорила она, — когда любящая жена должна каждый день ожидать роковой вести о муже". Тогда еще не было свободного перехода из казачьего сословия, и потому никуда нельзя было перейти. Помню, как однажды во время горячего дела под Внезапной, куда подступил Шамиль и куда был собран налегке отряд, где был Алексей Петрович, ее муж, мы пошли с нею и другими знакомыми гулять и, вышедши за станицу, вдруг увидели повозки с ранеными, направляющимися в госпиталь. Помню, как она побледнела и зашаталась и тогда только успокоилась, когда мы, расспросивши раненых, могли передать ей, что муж ее жив, здоров и скоро возвратится; когда же не было опасности, она считала себя совершенно счастливой и предавалась всей веселости своего милого характера.
Старшая сестра ее была уже пожилая дама, очень умная и приятная, но при своей милой оживленной сестре, конечно, не выдавалась. Старушка мать ее, как все старики и старушки, жила воспоминаниями о минувшем. Почти каждый вечер собиралось наше маленькое общество или у них, или у Венеровских. У Найденовых часто бывал полковой командир этого полка, у которого по временам живал граф Штейнбок, товарищ его по Оранскому гусарскому полку, также бывавший у них, Дмитрий Петрович Фредрикс и другие. Часто бывал разговор очень оживленный и интересный, но вот подсаживается ко мне старушка-мать и, не обращая внимания на то, что в разговоре участвовал и я, начинает рассказ об Анапе, где стоял полк, в котором был ее муж, о танцах и веселостях того времени, о том, как блистала на балах ее Сашенька, тогда еще молодая девушка, при чем она прибавляла: "Она ведь тогда была хороша: белая, полная, румяная и как она носилась в вальсе, и как все военные, там стоявшие, перебивали ее друг у друга". Таким образом слух мой должен был двоиться: из вежливости слушая ее, а в разговоре участвовать отрывочными фразами.
Что за гостеприимная и милая была эта семья Найденовых! С каким приятным чувством, бывало, идешь к ним, а вечером уходишь от них всегда провожаемый сердечным и приветливым "До свидания", и это ежедневно.
Это семейство было счастливое семейство. Потом и оно было поражено горем. Другое тут жившее было семейство Венеровских, состоявшее из Олимпиады Ивановны, молодой прелестной вдовы только что убитого в экспедиции кавказского героя, командира соседнего Гребенского полка; из 70-летней старушки, матери его, Татьяны Афанасьевны, и сестры его Веры Антоновны. Это было несчастное семейство, и их несчастие-то и сблизило нас с ним. Муж Олимпиады Ивановны, Лев Антонович, был из числа тех кавказских героев и наездников, которых ничто не могло удержать, если где предстояла опасность: ни ласки, ни просьбы, ни слезы прелестной жены. Эта отвага доходила у него до безрассудства. При первом ударе набатного колокола, возвещавшем о появлении неприятеля, он уже был на коне, всегда оседланном и готовом, и, не дожидаясь конвоя, ни очередных сотен, скакавших за ним, он один бросался в ту сторону, где появлялся неприятель. В одной из таких экспедиций он и был убит. Удар для семьи был действительно ужасен. Когда получено было роковое известие, молодая вдова его упала в обморок, и такой обморок, что лежала без признаков жизни более полусуток, так что думали, не последует ли и она за ним. Сестра его в своей скорби была даже страшна; она стояла, как истукан, при его гробе, с неподвижно устремленными на покойного глазами, не шевеля ни одним членом, не произнеся ни одного слова, в гробовом молчании. Подобная страшная скорбь была вторая, какую мне случилось видеть во всю мою жизнь. Первая подобная скорбь без слез, без движения, подобие живой статуи, была скорбь Никиты Михайловича Муравьева (декабриста) при смерти его жены в читинском заключении, Александры Григорьевны, рожденной графини Чернышевой, умершей родами. Старушка мать убитого, по-прежнему, обычному в старину, изъявлению скорби, вопила, призывая к жизни любимое детище; стон ее проникал в сердце и не было возможности удержать слез при виде этой страшной скорби.
Так как Венеровского похоронили в Науре (Червленная станица, штаб-квартира полка, которым он командовал, была раскольничья), то и семейство переехало в Наур. Наше сердечное участие в их несчастии, религиозные утешения, постоянное посещение, чтение духовных книг, духовные беседы, располагавшие душу к самоотверженной покорности всесвятой и всегда благой воле Божией, так связали нас с ними, такою святой дружбой, что мы уже были для них как самые близкие и самые любимые родные.
Этот внезапный удар тем ужаснее был для Олимпиады Ивановны, что она страстно любила своего мужа. Самый союз их был романический. Она еще молодой девочкой любила его; он был у них в доме как свой, когда служил приставом закубанских мирных черкесов, а отец ее командовал полком на Кубани. Лев Иванович был храбр до безумия, тверд, справедлив, истинно любил своих горцев и делал им много добра. Такие люди для азиатцев драгоценны, и привязанность их к нему была безгранична. Родители Олимпиады Ивановны посвятили ее, по казачьему обычаю, не спросив ее согласия, одному высокопоставленному лицу в кавказской гражданской иерархии, но дочь их не могла даже видеть своего суженого равнодушно.
Не знаю, чей был почин в решимости бегства, так как день свадьбы с ненавистным человеком приближался; только в одну из прекрасных тихих кавказских ночей стройный всадник на лихом коне подъехал к калитке сада; робкая, но уже решившаяся юная нареченная невеста проскользнула в калитку, могучей рукой была поднята в седло и конь, которому в быстроте не было подобных в этой местности, умчал всадника и его драгоценную ношу за несколько десятков верст по берегу Кубани, переехал реку, а тут уже стояла арба, запряженная буйволами, убранная коврами по душистой траве, куда и посадили невесту. Похититель знал, что это сокровище не будет ему уступлено без борьбы, и потому не повез ее в ближайшую церковь, а повез объездом в дальнюю, азиатским берегом Кубани, где уже все было готово. Сотня лихих и преданнейших ему черкесов конвоировали влюбленную чету и на далекое расстояние их разъезды следили за погоней.
С наступлением утра горничная в испуге известила родителей об исчезновении барышни, постланная постель которой не была даже помята. Сейчас же были собраны сотни казаков, в карьер пустившихся по всем дорогам на розыски, объехали все соседние церкви, но, не найдя ничего, возвратились обратно. Отец, может быть, и не хотел выдавать дочь против воли, но как мать, кажется, была главой мужа и к тому же женщина гордая и честолюбивая, то этот побег ее крайне раздражил, и не помню хорошенько, но чуть ли она не прокляла дочь, знаю только то, что смерть мужа своего эта кроткая и смиренная дочь приписывала этому проклятию. Молодые после венца просили, как водится, прощения и благословения, но им было в этом отказано, и уж много времени прошло, когда мать примирилась с дочерью. У Венеровских были два сына и одна дочь, старшему было, при смерти отца, восемь лет, дочери пять и последнему сыну, Николиньке, три года. Все дети были прелестны, но, как бы к довершению ее несчастия, двое меньших умерли в одну неделю от страшного крупа. Бедная мать была безутешна, но, как истинная христианка, безропотно приняла и покорилась воле всемогущего и всеблагого Промысла.
Образ этих милых детей долго не выходил из моих мыслей; мне в моей жизни еще не случалось быть свидетелем кончины детей, этих улетавших ангелов, которых очень любил, как их мать и все их семейство. Дом их для меня был одним из тех светлых приютов, какие нечасто достаются земным странникам. Я, впрочем, был так счастлив в моей жизни, или, вернее сказать, так велика и безмерна была милость Божия на мне, что мне не раз и не два в жизни случалось, от юности и до старости, встречать и восхищаться поистине идеальным по добродетели, симпатичности и чудной доброте людьми, так что из всей моей жизни я вынес твердое убеждение, что еще много, много людей у Бога, не преклонивших колен перед Ваалом, богом этого мира, а пребывающих верными своему Творцу и Спасителю.
Во все свободное время я занимался учением сына Олимпиады Ивановны, Вани, и продолжал во все время нашего там пребывания. Потом они переехали на свою землю за Екатериноградом на реке Кура, где мы навещали их иногда с братом и полковником Аминовым, а я по временам оставался у них гостить. Тут скончалась и старушка мать Венеровского, над которой, за неимением других, я сам читал Псалтирь. Когда она прощалась с семьей и со мной, то никогда не забуду ее последнего слова любви и благодарности за мою любовь к ней и ее семье. Затем мы уже навсегда расстались с ними, и знаю только, что Олимпиада Ивановна скоро скончалась.
Много лет спустя, когда я жил в Балашовском уезде, ученик мой, казачий офицер Иван Львович Венеровский, проездом был в Саратове у брата, в надежде видеть меня, но я в это время был в имении и мне очень жаль было, что я его не видел.
В Науре же мы сошлись и подружились с Густавом Густавовичем Аминовым, полковым командиром Моздокского линейного полка. Он был тогда холостым человеком, жил в огромном полковом и очень старом доме, занимая половину его, состоявшую из большой залы без мебели, гостиной или диванной с одним около стены турецким диваном: туда еще не проникала тогда мягкая мебель; третья комната была столовая, где обедали, пили чай и ужинали. Затем был буфет и за ним его спальня. Густав Густавович был высокий, стройный, тонкий или, скорей, худощавый человек с правильными чертами красивого лица, большими усами и добрыми голубыми глазами. Он происходил от тех Аминовых, которые от свирепости Иоанна Грозного переселились в Швецию, почему и в лице его был виден тип шведа. Благороднейший, честнейший, правдивый человек, он при всей иногда проявлявшейся пылкости был всегда флегматичен, ходил мерного и важною поступью, никогда не торопился и все делал обдуманно.
Все приезжавшие из Петербурга, прикомандированные к различным отрядам кавказских войск, бывали у него. У него же мы познакомились со многими, в том числе с Беклемишевым, отец которого служил одним из шталмейстеров под начальством князя Долгорукого; тут мы возобновили знакомство с флигель-адъютантом Александром Федоровичем Голицыным, которого знали еще в детстве; тут встретились с адмиралом Путятиным, потом графом, который был в одном выпуске с моим братом и сидел с ним на одной скамье; он послан был в Астрахань по какому-то важному поручению; с ним ехал также Краббе, тогда еще лейтенант, а потом уже министр. Тут проезжал и обедал какой-то английский лорд, кажется, ехавший из Индии, которого мы все прогулкой провожали за станицу и который восхищался эволюциями и удалью казаков, назначенных ему в почетный конвой, — словом, гостеприимством Аминова пользовалась пропасть лиц, замечательных впоследствии. Тут же мы виделись с Александром Ивановичем Арнольди, сыном безногого генерала Арнольди Ивана Карловича, теперь тоже генерал-лейтенантом, одним из выдающихся героев последней войны. Тут также познакомились мы с флигель-адъютантом Васильчиковым, потом героем Севастополя. Многих других не припомню, но помню, что тут, как в панораме, проходило много личностей, тогда еще все молодых, в небольших чинах, а потом уже знаменитых деятелей на различных высоких постах нашего Отечества.
Нигде так не выражалась флегма Аминова, как когда в большой церковный колокол ударят в набат и очередная сотня казаков уже стоит у крыльца командира, и он начинает одеваться и ополчаться на брань. Колокол гудит, кони казаков нетерпеливо фыркают и роют землю, а он начинает медленно, не торопясь, надевать черкеску, затягивает пояс, привешивает шашку, затыкает за пояс кинжал, и все это с сигарой в зубах, закидывает за плечи ружье и тихим шагом выходит на крыльцо; подводят коня, он садится, и на рысях сотня следует за ним. Надо сказать правду, что значительная причина этой медленности была его раненая под Ахульго рука, не поддававшаяся некоторым движениям и много мешавшая одеванию.
В описываемое время, в 1840-х годах, когда мы живали в Науре, тревоги бывали очень часто: хищники отправлялись на тузлуках (надутый мех) через Терек за какой-нибудь добычей; нередко случались похищения ими женщин и девиц; я разумею тут небольшие партии в четыре или пять человек, которых иногда и ловили, если они не успевали ускакать. Случались иногда и геройские подвиги со стороны казачек. Рассказывали, как одна казачка, уже похищенная и увлекаемая через реку, выцарапала руками глаза своему похитителю и успела спастись вплавь. Так, однажды мы с братом вечером купались в Тереке, как услышали набат, знак, что показались где-нибудь хищники. Мы, конечно, поспешно выскочили из воды и едва успели одеться, как показались казаки с командиром во главе; казаки разъехались по берегу и увидели черкесов, засевших в яме, поросшей густым кустарником. Только что они увидели подъезжавших казаков, как открыли огонь, и один казачий офицер был ранен в руку; к ним послали парламентеров с требованием сдаться, обещая пощаду, но они продолжали стрелять, бормоча свою боевую песню, и не сдались. Тогда уже казаки бросились на них со всех сторон; но они защищались до тех пор, пока не были все изрублены, ни один не сдался.
Дело это началось с того, что одна молодая казачка пошла в свой сад — там все сады на берегу Терека — и, войдя, увидела казачонка, взобравшегося на яблоню и ворующего яблоки; она приказывала ему сойти, но он не слушался; тогда она сама полезла на дерево, и только что поднялась на несколько аршин, как почувствовала, что кто-то ее тащит вниз, и когда она увидела, что это был чеченец, то в ужасе рванулась и полезла выше, оставив в его руках оборванную часть юбки. Тут она закричала: "Чеченцы, чеченцы!" Из других соседних садов услышавшие этот крик бросились в станицу, где и ударили в набат.
Описывая наурское общество, в котором было столько прекрасного, нельзя не упомянуть о многом смешном, как дополнении к обычной человеческой жизни, где серьезное и важное мешается со смешным, грустное с веселым.
Между обывателями Наура был доктор Докучаев, которого все эти тревоги приводили в отчаяние; он и жена его были в вечном страхе. Каждый день доктор приходил утром к полковому командиру и бросал робкие взгляды по всей комнате, не лежит ли где-нибудь цыдула с пером, извещающая о хищниках (при спешной цыдуле в печать влагалась часть пера). При набате он обыкновенно брал под мышку свою шкатулку и отправлялся на площадь, где по тревоге собирались роты пехоты нашего полка. Жена его Александра Ивановна, молодая женщина прекрасного кроткого характера, очень умная и милая особа, вполне разделяла ужас своего мужа. При тревоге она совершенно терялась, не знала, что делать, за что взяться, брала на руки своего маленького сына и бежала вон из дома, который находился близ вала, так как больница была за станицей, и потому дом их мог прежде других подвергнуться нападению. Еще забавнее было то, что муж ее при первом ударе набата куда-то исчезал, а когда появлялся снова, то садился на свою лошадь со шкатулкой под мышкой и, увидев идущую около забора жену с сыном, он, проезжая мимо, кричал ей: "Сашенька, за мной!" Надо не забыть, что иногда случалась непроходимая грязь по улицам, и по этой-то грязи она, едва не задыхаясь, добиралась до площади. Трусость Докучаева была предметом бесконечных шуток над ним, а когда его спрашивали: "Куда же вы исчезаете, Иван Иванович, когда ударят в набат?" он обыкновенно отвечал: "Известно куда; вы, господа, профаны, не понимаете, что при всяком сильном страхе кишки сильно сжимаются, и тогда поневоле бежишь от чеченцев". Это тяжелое положение всегда быть в страхе и мучении скоро заставило их покинуть Наур и переселиться в Ставрополь, где я впоследствии виделся с ними, и уже с общим смехом вспоминали мы о минувших ужасах.
В Науре также стояла казачья конная артиллерия, которой командовал подполковник Эрнест Ермолаевич Штемпель. Тут же была батальонная штаб-квартира сперва нашего, а потом Куринского полка, которым командовал полковник Петр Петрович Меллер-Закомельский, личность очень замечательная как в служебном отношении, так и по своему приятному характеру и выдающемуся уму. В командовании он был строг, разумно требователен, точен и не терпел выслуживания; он обладал необыкновенною способностью всегда и везде шутить: в походах, дома, в самых критических обстоятельствах был всегда одинаков; еще другая его способность была отлично вести свое как домашнее, так и походное хозяйство. Всегда веселый, но никогда не смеющийся громко, остроумный шутник и неистощимый мистификатор, так что, бывало, не угадаешь, серьезно или в шутку он проводил какую-нибудь мысль. Его общество было увлекательно приятно. Потом, при вступлении в военную службу сына Воронцова, как я слышал, отец ему поручил быть его руководителем в военных делах.
После Докучаева был определен доктором молодой человек, Дорофей Иванович Чистяков, которого слабостью, в противность Докучаеву, было выдавать себя за храброго человека. Это был прекрасный малый, добряк и чрезвычайно забавен своей простотой, так что я готов даже думать, что он напускал на себя эту простоту для потехи публики. Так, он однажды с добродушным хохотом стал вычислять, сколько нужно было ему прослужить, чтобы достигнуть тех чинов и орденов, какие имел Вилье; оказалось, по его расчету, 110 лет. Когда он приходил куда-нибудь, где были дамы, то говорил: "Здравствуйте, Елизавета Ивановна, пришел Вас отведать"; когда же мы, отведя его в сторону, говорили ему, что это невежливо, то он поправлялся — "Ну, проведать"; а когда, в начале его приезда, говорили ему о хищниках, то он в азарте говорил — и это тоже в обществе дам: "Уж извините, а я никогда не покажу зада неприятелю". Тут опять ему тихонько замечали, что невежливо так выражаться при дамах, тогда он поправлялся и добавлял: "Ну, хоть не покажу тыла".
Вспоминая кавказских знакомых, останавливаюсь на одной бесподобной личности, бывшей среди этого милого общества, и такой личности, на которой также приятно остановиться. Это был наш добрый друг Дмитрий Петрович Фредрикс. Он прежде был морским офицером, служил в Гвардейском экипаже и адъютантом у князя Меншикова, морского министра; потом он был в Черноморском флоте, претерпел крушение на каком-то судне, при чем несколько раз был выкидываем волною на берег и также несколько раз другой волной отброшен в море; но наконец кем-то удержан и спасен. Потом он определился в кавалерию и был прикомандирован к Моздокскому казачьему полку. В делах он был так храбр, что многие истолковывали эту храбрость нежеланием жить; и действительно, у него была какая-то сердечная боль, которую хотя отчасти он не скрывал от нас, но все же это была его тайна. По наружности высокий, стройный, с прекрасными, правильными чертами, черными усами, вьющимися волосами и голубыми глазами — он был действительно красавец; ему было 25 лет. Всегда задумчивый, редко веселый, скромный, кроткий и в то же время пылкий, но всегда сдержанный и сосредоточенный. Он был так привлекателен, так симпатичен, что нельзя было не полюбить его сердцем. Он был очень рассеян, и когда, бывало, садились за преферанс, то смешил всех своею рассеянностью и всегда проигрывал. Жил он на одной улице с нами и против нас, и мы всегда почти проводили вечера вместе или у Найденовых, или у Венеровских, или у Густава Густавовича, и вместе, часто очень поздно, возвращались домой. При этом иногда разыгрывалась презабавная комедия. У Дмитрия Петровича был денщик Василий и отставной кавказский солдат при лошадях. Оба они имели способность так непробудно спать, что или приходилось ночевать на крыльце, или принимать самые энергические меры. Прежде всего, он стучал изо всех сил — никакого ответа; тогда идем на галерею, куда выходило окно из кухни, где спали люди; тут начинался клич: "Василий! Никифор!" — и клич, который можно было услышать за версту, — то же молчание и тот же храп. Тогда Дмитрий Петрович берет полена, приготовленные для кухни, начинает бросать одно за другим и наконец они просыпаются. Услышав его голос, они стремглав вскакивают; человек мечется, как угорелый, и, отыскав сапоги, начинает с ними прыгать, не попадая в сапоги; солдат начинает шарить по стене, вероятно, для отыскания оружия при тревоге, которую он, должно быть, видел во сне. Мы во всю эту проделку стоим у окна и надрываемся со смеху; и в одном только этом случае я видел его хохотавшим, и еще, когда однажды у Аминова стали угадывать загадки и сочинять шарады; кто-то, обратившись к доктору, спросил: "Дорофей Иванович, на дереве сидело шесть галок; охотник подстрелил двух; сколько осталось?" Он тотчас же отвечал: "Ну, конечно, четыре; я ведь вычитание-то знаю", — тут поднялся общий хохот и насилу уверили его, что не осталось ни одной.
В 1843 году под начальством Гурко была экспедиция в Дагестан. Перед Темир-хан-Шурой стоял Шамиль с огромным полчищем и многочисленной кавалерией. Командующий войсками был в блокаде и заперт в Шуре. Когда Фрейтаг узнал, что Гурко заперт в Шуре, а Пас-сек — в Зырянском ущелье, то он опять собрал казаков и все что мог собрать пехоты, как в 1842 году, и пошел в Дагестан. Прийдя к Шуре, он тотчас же атаковал неприятеля, послав казаков, которых у него было до тысячи, в атаку. Тут также был и Фредрикс. Атака была лихая; черкесы побежали; Шамиль с пехотой также отступил, и из Темир-хан-Шуры вышли войска для преследования. Затем войска пошли на помощь Пассеку и освободили его. Во время атаки под Шурой Фредрикс, увидавши вдалеке несколько человек, увозивших пушку и застрявших в канаве, которые проводятся для марены, тотчас же бросился туда с урядником и казаком. Черкесы бежали или были изрублены; только пушка была взята. Сотник Камков, другого Гребенского полка, увидевши, что Фредрикс понесся туда, тоже поскакал со своей сотней, и как конвойные Фредрикса, по малочисленности, не могли вытащить из канавы пушку, то сотня казаков помогла; пушку вытащили и поставили, как трофей, перед домом командующего войсками. Он благодарил Фредрикса и объявил, что он будет представлен к Георгию, но при этом случае обнаружилась та шипящая зависть, которая в этом мире творит столько зла, и она была причиной смерти этого героя. Камков, вероятно, так передал своему полковому командиру, что тот представил его к Георгию за взятие пушки. Я не могу ни понять, ни объяснить этого поступка командира Гребенского полка. Александр Алексеевич Суслов, заместивший Венеровского в командовании Гребенским полком, был прекрасный человек, отличный начальник, благороднейшая личность, впоследствии известный геройским подвигом, и я никак не считаю его способным к какой-либо намеренной несправедливости; но желание ли прославить свой полк, — желание ли заслужить любовь и доверие полка, но он сильно поддерживал свое представление и отстаивал своего офицера. Генерал Гурко, командующий войсками, и Роберт Карлович Фрейтаг рассматривали это дело и по долгом совещании, вероятно, чтоб отдать справедливость Фредриксу, как первому взявшему пушку, и чтоб не обидеть Камкова и, еще более, стоявшего за него полкового командира, решили представить их обоих.
Конечно, Фредрикс считал себя обиженным и, как он знал, что во всем этом действовал Суслов, то, по возвращении на линию, он написал ему вызов. К счастью, по дружбе к нам с братом он показал нам письмо и объявил о своем решении. Мы, конечно, крепко отсоветовали ему принимать такое решение и предоставить все это кавалерской думе, куда было послано представление, и ожидать справедливости. Он так и сделал, сказав: "Ну, я докажу им, что сумею взять и другую пушку, если представится случай".
В 1844 году, когда мы делали свою последнюю экспедицию в Дагестан и когда, возвратившись в Шуру, обедали у Петра Петровича Мел-лера, где обедал также Роберт Карлович Фрейтаг и многие другие, за столом зашел разговор об этом деле; в это время уже пошло представление об обоих. Мы с братом стали защищать Фредрикса, доказывая, что он первый увидел пушку и взял ее, а только вытащить из канавы помог ему Камков, но Роберт Карлович возражал, и как теперь помню его собственные слова: "Ну, представьте себе, что два человека идут по разным сторонам реки и, увидев утопающего, оба бросаются в воду и спасают его; не один ли и тот же подвиг совершили они? " Мы же настаивали на том, кто первый овладел пушкой.
После были еще экспедиции, помнится, к Аргунскому ущелью; Фредрикс также был со своею сотнею, и мы, провожая его из станицы, простились с ним, не думая, что это прощание было последнее. В этой экспедиции Шамиль снова вывозил две пушки и громил лагерь, расположившийся на острове в одной обширной местности, около которой ручьями протекала река Аргунь; Фредрикс несколько раз набирал охотников и просился в ночной набег, чтобы внезапно захватить и пушки, но ему в этом отказывали; когда же отряд двинулся, он опередил его и с казаками ехал впереди все с одной и той же мыслью — открыть пушки и броситься на них, но роковая пуля спрятавшихся чеченцев поразила его, пройдя около его золотых часов; рана его была смертельна. Положив на носилки, понесли его через речку и тут видели, как он снял с пальца кольцо и бросил в воду, а встретив кого-то, сказал: "Envoyez-moi vite le pretre" ("Пришлите мне быстрее священника" (фр.)). Через час он скончался; его перевезли в Наур, где и похоронили. Все жители Наура и все его знавшие и любившие провожали его в могилу. Помню, что было пасмурно, ветрено и холодно, и весь этот день и вечер все мы, собравшиеся у Найденовых, проговорили о нем. Когда его похоронили, пришло известие, что Георгиевский крест был присужден ему.
В юности и детстве Фредрикс, по своим родственным связям, был близок к царской фамилии, и он показывал нам письмо, написанное еще тогда юным наследником, Александром Николаевичем, которому послужить, как Государю, ему уже не пришлось.
Кроме общей взаимной симпатии нас крепче всего связала религия. По своей фамилии и по своему роду он был лютеранин, как вдруг пожелал перейти в православие, сознав инстинктивно, что Православная Церковь есть единая истинная апостольская Церковь; сознав это, тотчас же решился исполнить это призвание как бы по какому-то вдохновению. Это было еще в Петербурге. "Сначала, — говорил он, — я отправился к архиерею, который, узнав мою фамилию, очень удивился и представил какие-то затруднения; я этим не удовольствовался и, даже не оскорбясь тем, что как-то не совсем доброжелательно отнеслись к моему решению, упорно настаивал, и наконец, после многих затруднений, надо мной совершили миропомазание". Он, кроме нас, ни с кем не говорил о религии, хотя торжественно ее исповедовал, но чистая душа этого юного героя всецело принадлежала Богу. У обедни он удивлял всех своим благоговением. Ставши однажды на свое обычное место за правым клиросом, он стоял всю обедню, ни разу не поворотив голову ни в какую сторону. Наши христианские беседы были его наслаждением. Он старался просветить свой ум и усвоить вполне Божественное православное учение; о многом расспрашивал, много читал, и как отрадно было нам видеть в нем эту смиренную твердую веру, эту пламенную любовь к Богу и соединять в Нем души наши! Смиренная самоотверженная душа его, конечно, воспарила туда, куда стремилась она еще на земле, в тот чудный свет, который еще здесь озарил его, как некогда иудействующего Савла. В последнюю поездку в Петербург он привез нам несколько духовных книг, в том числе были: "Правда Вселенской Церкви", сочинения Муравьева, "Новая скрижаль", "Училище благочестия", "Путешествие к святым местам" Муравьева и другие с надписанием его рукой, что книги, эти он дарил нам в память нашего христианского общения. Они хранятся у меня как драгоценный залог нашего братского соединения во Христе! Когда мы уже были произведены и собирались в Россию, брат мой подарил ему свою лошадь, и на ней Фредрикс был убит, а также и сама лошадь.