Глава 11 Мы немца одолеем, только нюни распускать не надо
Глава 11
Мы немца одолеем, только нюни распускать не надо
На юге России, между двумя большими реками — Доном и Волгой, до самого Азовского моря, лежит еще одно море, нежно-зеленое и колышущееся в мае, желтое и выгоревшее в июле, — бескрайние степи. В ковыле и полыни, кроме которых мало что растет на этих засушливых полупустынных землях, прячутся от волков зайцы и антилопы-сайгаки. Кочевники-ногайцы в меховых одеждах и высоких сапогах из сафьяна перегоняли здесь огромные стада лошадей и верблюдов, коров и овец. После них пришло другое степное племя — калмыки, приземистые люди с узкими глазами и широкими плоскими лицами. Потом — донские казаки — смелые воины, первопроходцы, отличные хозяева, певцы и сказочники. Веками, тысячелетиями через степи шли завоеватели, расчищая себе путь к берегам Азовского и Черного морей, на покорение Кавказа: скифы, татаро-монголы, русские. Тем же путем, гоня по степям танковые колонны, в 1942 году шли к Кавказу войска Гитлера. Летом с воздуха было отчетливо видно, как черные полосы свежевыкопанных окопов и противотанковых рвов уродуют степной океан, как шрамы.
Шло немецкое наступление на Ростов-на-Дону. Взяв его, планировали наступать дальше, на Сталинград и Кавказ. Взяв Ростов, немцы имели не только реальную перспективу выхода в Закавказье, к запасам бакинской нефти, которые для СССР были основными, но и получили бы возможность захватить Сталинград — крупнейший транспортный узел и центр военной промышленности. К июню сорок второго года южный участок советского фронта был ослаблен из-за провала весеннего наступления под Харьковом. 28 июня танковой армии Гота удалось прорвать его между Курском и Харьковом, и она начала быстро двигаться к Дону. 3 июня немцы взяли Воронеж, и советские войска, под командованием маршала Тимошенко защищавшие направление на Ростов, оказались под угрозой окружения с севера. Ане Скоробогатовой, окончившей курсы радистов в городе Россошь Воронежской области и эвакуированной с другими свежеиспеченными радистами вместе с одной из военных частей, посчастливилось вырваться из сшитого немцами мешка: танки прошли за десять дней двести километров, стремительно продвинувшись на юг между Донцом и Доном. Только пленными войска под началом Тимошенко потеряли двести тысяч человек. Армиям Южного фронта и прикрывавшей их с воздуха 4-й воздушной армии тоже пришлось несладко.
Полк Евдокии Бершанской менял аэродромы, следуя за потоком отступающих советских войск, но духом не падал; боевая работа шла хорошо, новых потерь не было. Женя Руднева учила штурманов полка ориентировке в степи. Сориентироваться в однообразном пространстве, да еще ночью, дело непростое. Главное — это найти на плоской территории точку привязки: шоссе или железную дорогу, церковь в деревне, рощицу, речку. И конечно же в ясную ночь помогут сориентироваться звезды и луна. Кто мог лучше рассказать о них, чем Женя, будущий астроном? Для нее созвездия и звезды были хорошими знакомыми, друзьями, их она любила показывать летчику, возвращаясь от цели, а всем остальным в дождливые вечера рассказывала о звездах волшебные сказки.
Нельзя постоянно жить с сознанием того, что каждый день рискуешь жизнью, что каждый боевой вылет может стать последним. Даже к смертельной опасности со временем привыкаешь. «Фронтовая обстановка отличается от нашей учебной работы только тем, что иногда стреляют зенитки, — писала родителям Женя Руднева. — Но ведь я тоже, как и вы, хорошо помню бомбежки Москвы: сбить самолет очень трудно. А если что и случится, так что ж: вы будете гордиться тем, что ваша дочь летала. Ведь это такое наслаждение — быть в воздухе».[177]
Как штурману полка Жене не полагалось много летать. Она должна была контролировать работу летчиц и штурманов на старте. Но она летала постоянно, ссылаясь на то, что должна знать каждого летчика в полку, его индивидуальные качества. Она очень часто высаживала из кабины штурмана и летела сама, ведь дни, а для полка «ночников» — ночи сейчас были горячие.
Летчица Катя Рябова, с которой летала Галя Докутович, заболела, и Галя летала с Надей Поповой — стройной, красивой, голубоглазой, светловолосой девушкой. С ней, очень смелой, летавшей спокойно и «как-то легко»,[178] Гале нравилось летать. Была ночь, когда им удалось взорвать что-то большое — видимо, склад боеприпасов, потому что взрывы внизу были сильные, и после этого они чувствовали себя «именинницами». Несмотря на то что сейчас у нее получалось много летать (ситуация была такая напряженная, что выпускали летать всех), несмотря на удачные бомбежки, на цветы, которые клала ей в кабину вооруженец Аня, Гале временами казалось, что ей снится страшный сон. Как получилось, что немцы так далеко продвинулись?
«Ростов и Батайск все время бомбят. И ночью, и утром, и вечером. Гады!» — писала она 16 июля. «Немцы снова наступают, — писала она на следующий день. — Они прошли от Изюма до Ворошиловграда дальше на Лисичанск, Миллерово, Морозовскую».[179] Советские войска отступали от Ростова.
У Александра Федяева, молоденьким солдатиком отступавшего со своей частью из Ростова, потом всю жизнь наворачивались слезы, когда он вспоминал 1942 год. «На город бешено напирали фашистские танки, а у нашей пехоты в руках были только винтовки». В его память врезался эпизод, когда он с товарищами проходил мимо группы девушек лет пятнадцати. «Они плакали, ведь уже пережили одну оккупацию, близится вторая… А наши солдаты готовы были сквозь землю провалиться от сознания того, что не в силах их защитить».[180]
Через хутора, на которых останавливался полк Бершанской, непрерывно шли отступающие войска. «…Только умоляю, не беспокойтесь обо мне! — писала в те дни родителям Женя Руднева. — Папист, я боюсь, что, читая газеты, ты сделаешь грустное заключение о моем положении. На самом деле мы как раз сейчас стали здорово бомбить немцев (я веду счет бомбам, которые я им на голову сбросила)». Это письмо было написано 19 июля, когда немцы уже подходили к Ростову. Женя напрасно беспокоилась: из сводок Информбюро нельзя было составить представление о непосредственной угрозе Ростову. Иногда бои на этом направлении вообще не упоминались в сводках, иногда о них писали пару строчек: «В течение дня… июля советские войска вели ожесточенные бои с противником в районе Воронежа, а также в районе Цимлянская, Новочеркасск, Ростов…» Об идущих в районе Ростова боях Совинформбюро писало и 24 июля, когда немцы взяли Ростов и форсировали Дон, и 25-го, и 26-го. Только 27-го советская сторона нехотя признала, что город сдан.
О героизме защитников Ростова, которых так много погибло при стремительном немецком броске на город, никто не писал ни тогда, ни позже: повторная сдача Ростова не считалась одной из славных страниц Великой Отечественной. О гибели на подступе к городу целой зенитной батареи, состоявшей из ровесниц Олечки Голубевой, стали говорить только через пятьдесят лет.
Военная профессия зенитчика, безусловно, не очень подходила для женщин — переносить и заряжать тяжеленные снаряды мужчинам было бы намного легче. Но мужчины были нужны в пехоте, в тяжелой артиллерии, в танковых войсках. Девушек с удовольствием записывали в зенитные части: обучение быстрое, с работой, на первый взгляд намного менее опасной, чем у частей, действовавших на передовой, они справлялись. Но вот как о своей военной профессии, с ее точки зрения даже не очень героической, говорила зенитчица Наталья Шолох: «Мы подвигов не совершали: не участвовали в рукопашной, не ходили в разведку, но ежедневно, рискуя жизнью, мы отражали атаки немецкой авиации. Если сказать откровенно, то мы не думали, что останемся после такой бойни живыми…»[181] Зенитные батареи, представлявшие собой опасность для немецкой авиации, были одной из целей для бомбардировщиков. Советская авиация в первой половине войны практически их не защищала, а огонь самих зенитных батарей был достаточно малоэффективен против немецких бомбардировщиков.
При стремительном наступлении немцев на советские города нередко случалось так, что не успевшим эвакуироваться зенитным батареям приходилось стрелять не по самолетам, а по танкам. Третья батарея 1-го дивизиона 734-го зенитно-артиллерийского полка была сформирована из ростовских девушек-комсомолок. Большинству из них было семнадцать, восемнадцать или девятнадцать лет. Пока немцы приближались, их авиация бомбила город несколько суток — считается, что каждые сутки она совершала по 1200 вылетов. Около ста девушек, обслуживавших орудия батареи, непрерывно подносили снаряды, заряжали пушки, стреляли; отдыхали только тогда, когда перегревались пушки. 21 июля, после нескольких часов непрерывной бомбежки, неожиданно наступила тишина. Не понимая, что это затишье предшествует штурму города или, может быть, устав настолько, что им было уже все равно, батарея заснула мертвым сном в окопчиках у своих орудий. Многие даже не услышали рева наступавших на батарею немецких танков. Все произошло очень быстро. Лишь несколько девушек успели подняться и развернуть зенитки, направив их на танки 5-й дивизии СС «Викинг». Подбить удалось всего два танка; остальные проутюжили батарею вместе с ее защитницами.[182]
Говорили, что немцам стало не по себе, когда они увидели, что полностью уничтоженная батарея состояла из девушек, и что они приказали местным старикам и женщинам собрать и похоронить тела, а на холмике братской могилы выложили крест из пилоток. Кто знает, правда ли это.
Потеря Ростова деморализовала всех, от простого солдата до Верховного главнокомандующего. Как говорилось в приказе Ставки Верховного главнокомандования от 23 июля Южному, Северо-Кавказскому и Сталинградскому фронтам, «если немцы наведут понтонные мосты через Дон и смогут переправить танки и артиллерию на южный берег Дона, это будет смертельной угрозой для фронтов. Если немцы не смогут навести понтонные мосты на южный берег, то они смогут переправить только пехоту, и это не представляет большой опасности для нас… Исходя из этого, главной задачей наших сил на южном берегу Дона и для нашей авиации является не позволить немцам построить понтонные мосты через Дон…»[183] Помешать немцам не удалось: через пару дней они в нескольких местах переправились на южный берег Дона и начали быстрое наступление на Кавказ и Сталинград. Сталин принял решение: немцы должны быть остановлены любой ценой. Если люди не захотят стоять насмерть, их нужно заставить сделать это под угрозой смерти.
В конце июля, после сдачи Ростова, войскам Южного фронта был зачитан приказ Сталина номер 227, известный как приказ «Ни шагу назад!». «Бои идут в районе Воронежа, на Дону, на юге у ворот Северного Кавказа. Немецкие оккупанты рвутся к Сталинграду, к Волге и хотят любой ценой захватить Кубань, Северный Кавказ с их нефтяными и хлебными богатствами. Враг уже захватил Ворошиловград, Старобельск, Россошь, Купянск, Валуйки, Новочеркасск, Ростов на Дону… Часть войск Южного фронта, идя за паникерами, оставила Ростов и Новочеркасск без серьезного сопротивления и без приказа из Москвы, покрыв свои знамена позором… Население нашей страны, с любовью и уважением относящееся к Красной Армии, начинает разочаровываться в ней, теряет веру в Красную Армию, а многие проклинают Красную Армию за то, что она отдает наш народ под ярмо немецких угнетателей, а сама утекает на восток…»[184] Войска Южного фронта оставили Дон и позорно, панически бегут. Обстановка на юге страны тяжелая. Отступление без приказа будет приравниваться к измене Родине.
Приказ не публиковался в газетах, но «Ни шагу назад» быстро стало лозунгом прессы лета 1942 года, и передовицы распространили его в широких массах.
Личному составу 588-го полка приказ зачитала начальник штаба Ира Ракобольская. Накануне ночью они были вынуждены срочно покинуть хутор, куда только что прилетели: подходили немецкие танки. Улетали так поспешно, что не имели даже карт нового района. «Площадка, куда мы должны сесть, находится за обрезом карты», — объяснила штурманам полка Женя Руднева.
На рассвете они были на новом месте, где, зверски голодные, накинулись на незрелые арбузы на бахче. Крестьяне были только рады: все равно скоро придут немцы, так пусть лучше съедят свои. Умывались арбузным соком: воды не было. Пропылив самолетами по сельской улице, летчицы спрятали их поближе к домам и деревьям. Внезапно их вызвали строиться, и они услышали от Ракобольской страшные слова.
«Ужасные вещи», слова приказа Верховного главнокомандующего, не укладывались в голове. Было понятно, что в этих южных степях негде укрепиться, зацепиться не за что. Что же будет? Когда Ракобольская кончила читать, долго стояло полное молчание. Девушки, усталые и голодные, плакали, ведь они тоже были войсками Южного фронта.[185]
Потери их полка пока были небольшие, но рядом стояли другие летные полки, бомбардировочные и истребительные, в которых осталась половина, треть или того меньше летного состава и машин. В один из дней погода была нелетная, собиралась гроза. Девушки уже укладывались спать в большом сарае, где раньше была конюшня, когда пришла парторг полка. «Пойдемте хоронить летчиков из соседнего полка. У них в полку почти никого не осталось».[186] Оказалось, что накануне «мессершмитт» расстрелял двух летчиков мужского полка У–2. Девушки пошли на похороны. Было уже совсем темно, начиналась гроза. Шел дождь, дорогу освещали молнии. Телега, на которой стояли гробы, постоянно застревала. Они вытягивали ее и ползли дальше. Среди общего молчания раздался голос парторга Рунт, для которой партбилет был святыней: «Товарищи, прячьте дальше комсомольские и партийные билеты». И правда, они уже промокли до нитки, вода стекала с промокших насквозь пилоток на волосы, на носы, булькала в сапогах.
Никто из девушек не знал погибших летчиков в лицо, никто не запомнил их имен. Телегу с гробами проводили в темноте до деревенского кладбища и, пока закапывали могилу, стояли под дождем, увязая в раскисшей глинистой земле, с водой, хлюпающей в сапогах. И многим было странно, что гибель этих безвестных летчиков почти их не трогает.
Как писала Галя Докутович, было «странно, что здесь гибель боевых товарищей переживается не так тяжело, как там, в Энгельсе. Каждый знает, что и с ним может случиться то же самое, и готов к этому».[187]
Аня Егорова выслушала приказ номер 227 в той же сильно потрепанной в боях 4-й воздушной армии генерала Константина Вершинина, отступавшей с Южным фронтом. Приказ стоять насмерть у них теперь был, а вот ресурсов никаких не было: в очередной раз перелетев на новое место, летчики потеряли свои тылы: теперь не было у них ни штаба, ни столовой, ни бензина. Где их искать?
Накормила их в тот день пожилая женщина, которая, увидев, как они приземляются, пришла из деревни. Поздоровавшись, внимательно посмотрев на Аню и ее товарищей, женщина сказала: «А кушать-то у вас есть что?» Они не ответили, но ответа не требовалось: измученные лица, голодные глаза говорили сами за себя. Женщина сказала, что как раз сегодня наварила ведерный чугун борща — «как знала, что прилетите».[188] У нее самой сын был летчик, только вот давно не было от него писем. Может, и его где-то накормят добрые люди. После обеда у щедрой женщины, которая проводила их, утирая слезы подолом широкой кофты, летчики решили слить бензин со всех машин в один самолет и отправить его на поиски тылов. Полетела Аня, как самая опытная. Снова внизу была окутанная дымом земля, горящие дома, неубранные поля. Бесконечный поток беженцев шел и ехал на повозках, люди тащили узлы, вели на веревках коров. Больно было смотреть, и еще больнее было оттого, что ничем ты не можешь им помочь.
Через Дон в направлении Сталинграда тянулся колоссальный поток беженцев. В том, что они успеют хотя бы переправиться до подхода немцев, уверенности уже не было, как и в том, что не погибнут на переправе. Переправы через Дон превратились в ад кромешный. Войска ожидали очереди на переправу со своей техникой и ранеными, там же ждали крестьянские семьи, скот, тракторы и телеги, нагруженные домашним скарбом, с сидящими наверху детьми. Страшно забиты всем этим потоком были ведущие к переправам дороги. Переправлялись через Дон в основном ночью: днем их бомбили. «Самолетов с красными звездами на крыльях почти не было», и немцы терроризировали у переправ военных и гражданских совершенно безнаказанно: сначала бомбили, потом расстреливали с малых высот.
Аня Скоробогатова, радист Отдельного батальона связи Южного фронта, работала на рации, установленной на грузовике-полуторке. Среди военных, старавшихся не смотреть в глаза ожидающему очереди переправиться мирному населению на донских переправах, была и она. Скоробогатова уже много повидала на войне, но бомбежка переправы, этот бесконечный кошмар, еще долго ее преследовала. Происходившее было слишком страшно, чтобы запомниться целиком. В памяти сохранились какие-то обрывки. Был какой-то генерал, стоявший у переправы и оравший на Аню матом: «Куда ты? Ложись, чего стоишь?» И потом кому-то еще: «Куда прешь? Отставить! Эту машину — радиостанцию давай первую…»[189] Аня, ошалев, совершенно не могла понять, что она должна делать. Она впервые ясно видела «немцев», точнее, немецкие самолеты, самолеты с крестами. Когда они бомбили, раздавался вой: «У-у-у». Аня тогда не знала, как называются эти самолеты. Только позже, став бывалым солдатом, она узнала, что это были немецкие бомбардировщики Ю–87, прозванные «лаптежниками» за неубирающиеся, нелепого вида шасси.
Аня Егорова и ее товарищи, летая на своих У–2 среди бела дня, постоянно были в воздухе: возили приказы и разведывали расположение советских частей и противника. Аэродромы, вернее, просто площадки, оборудованные в поле для неприхотливых У–2, постоянно менялись, перемещаясь все дальше к Дону, а потом — к Волге. Летать приходилось постоянно, отдохнуть было негде. Поесть тоже было некогда и негде, а часто и нечего: приготовленный на старом аэродроме обед попадал на новый или пропадал совсем. Спали где придется: в кабине самолета, на чехле под крылом, на траве, в брошенном крестьянском доме. Но то и дело, ночью и днем, их будил крик: «По самолетам!»[190] Разведка расположения частей на линии фронта была опаснейшим мероприятием: в населенном пункте, куда отправляли невооруженный медленный У–2, уже могли находиться немцы. Так, нарвавшись на немецкую часть, попали под обстрел Анины товарищи. Поняв, что со штурманом, сидящим во второй кабине, случилась беда, летчик при первой возможности приземлился, чтобы оказать ему помощь. Но помощь уже была не нужна. В каком-то забытьи летчик снял с себя кожаную куртку, свернул ее и, беззвучно плача, стал подкладывать другу под голову, чтобы тому было удобнее лежать.
Гибель человека, с которым ты вместе рисковал жизнью, с которым под обстрелом сливался в одно целое, управляя картонным самолетиком, была для летчиков и штурманов У–2 огромной травмой. «Почему он, а не я? Он погиб, я теперь живу за него». Погибший, навсегда двадцатилетний, друг оставался с ними на всю жизнь, день за днем в ней присутствуя. Для летчика, потерявшего штурмана, для снайпера, потерявшего свою снайперскую пару, эта травма оказывалась самой страшной за всю войну: боль с годами притуплялась, но оставалось чувство какой-то ужасной вины, хотя ты ни в чем не был виноват.
Самым тяжелым воспоминанием войны для Ани Егоровой стал трехлетний сирота. Он пристал к ней и ее товарищам где-то около Новочеркасска, грязный, изголодавшийся, весь в ссадинах. Ничего не мог сказать кроме своего имени — Илюша — и слова «мама». Маму он звал беспрестанно, но, как узнала Аня от солдат, ее уже не было в живых. Плакать мальчишка уже не мог, только тихонько всхлипывал. У Ани разрывалось сердце. Надо было улетать, а малыш вцепился в ее шею так, что оторвать было невозможно. Что было делать? Как бросить беззащитное существо, самую несчастную жертву войны — маленького ребенка, потерявшего мать?
Аня решила взять Илюшу с собой. «Сошла с ума! — начали орать на нее ребята-летчики. — Что ты можешь дать ему? Ты хоть знаешь, где мы в следующий раз остановимся? Что с ним будет, если тебя убьют?»[191]
Им нужно было срочно улетать. Аня, плача, прижимая к себе ребенка, бросилась к деревне. И там судьба неожиданно сжалилась над ней. Им встретилась старая женщина с палочкой, которая, всмотревшись в ребенка, вдруг запричитала, заплакала: «Илюшенька, внучок!»
Аня, отдав ребенка, бросилась к самолету. Ей стало вдруг «так невыносимо больно за все: и за этого сироту Илюшку — сколько таких сирот было на дорогах войны, — и за уходящие годы, за себя…». Она так любила детей, так хотела иметь свою большую семью…[192]
Аня часто вспоминала парня по имени Виктор Кутов, с которым вместе работала на Метрострое и к которому ходила в Москве на свидания. «Ты любишь меня?» — спрашивал он тогда, а Аня смеялась: «Конечно нет! Еще чего!» Но ее глаза говорили другое. «Любит! Любит!» — кричал Виктор и кружил ее, крепко держа за руки.
Сейчас Виктор воевал где-то на Северо-Западном фронте, и уже пять месяцев от него не было вестей. Оставшись наедине со своими мыслями, Аня все думала: «Жив ли?» Успокаивала себя тем, что полевая почта работает кое-как и письма могли не дойти. И ругала себя за то, что ни разу не сказала ему, что любит, конечно, любит…
Из станицы Ольгинской, где был размещен полк ночных бомбардировщиков, хорошо было видно, как заходили на бомбежку Ростова немецкие самолеты, как отделялись от них бомбы и летели вниз. Было ясно, что скоро город будет оставлен, но пока об этом не говорили. Деревенские сидели у домов на лавочках и смотрели в сторону Ростова. Деды тихо говорили друг с другом, набивали трубки. Бабки охали и всплескивали руками, но продолжали продавать и щелкать семечки. Пока в станице еще были военные, в плохое не верилось.
Когда полк покидал станицу, все, молча стоя в воротах, смотрели, как рулят самолеты, ползущие вереницей к зеленому полю за деревней. Самолеты двигались медленно, а девушкам хотелось скорее улететь, чтобы не видеть этого молчаливого укора, «этих белых платочков женщин и грустно поникших дедовских усов».[193]
В те дни Ольге Голубевой казалось, что землю наклонили: все, что было на ней, все, что могло двигаться, медленно сползало на восток. По шоссе, в пыли проселочных дорог, по проложенным в неубранных хлебных полях тропам шли и шли, не смея остановиться, люди. Женщины на «окаменелых от натуги руках несли детей, старухи тащили узлы, согнувшись от их тяжести, детишки то догоняли с плачем матерей, то, устав, снова отставали от них, теряясь в общем потоке». Шли и шли люди, измученные своим и чужим горем, голодом, страшным унижением. Не им ли несколько лет твердили, что война, если она разразится, будет короткой и победоносной, врага будут бить на его же территории. «Кто к нам с мечом придет, от меча и погибнет!» О том, что придется покинуть все, что с таким трудом было нажито, и бежать куда глаза глядят, никто не предупреждал. Среди беженцев «двигались подводы, ревели некормленые и недоенные коровы, ползли машины, покорно-бесчувственные лошади тянули пушки. За пестрой людской толпой брели солдаты в мокрых от пота гимнастерках. Они шли молча, глядя вниз».[194]
Ольгу отправили с инженером эскадрильи в Ростов за новыми моторами. Но склад был уничтожен страшной бомбежкой, под которую попали и они. С большим трудом они выбрались из горящего города на полуторке с шофером. По дороге и по обочинам, прижимаясь к посадкам, двигались сплошным потоком отступающие войска — артиллерия, машины, обозы, кухни, пехота. Брели беженцы, ковыляли раненые из разбомбленных госпиталей и санитарных поездов. Они поднимали костыли, руки, просили подвезти, но шофер полуторки не останавливался. Оля, понимая, что в машине нет места, что шофер может взять раненого только вместо деталей для самолетов, горько плакала и просила, чтобы он взял раненого вместо нее, но немолодой шофер-старшина только ответил ей потеплевшим голосом: «Перестань». И прибавил: «Видно, мы в чем-то сваляли дурака, раз нас фашист жмет… Но мы немца одолеем, только нюни распускать не надо…»[195]
В небе показался немецкий самолет, и шофер свернул к посадкам. Убегая от машины «каким-то неимоверно широким шагом», Ольга споткнулась о мертвую женщину и увидела рядом с ней пищащий кружевной сверток. Совсем еще юная, она растерялась, не зная, как успокоить младенца, и в отчаянии мысленно звала на помощь свою маму, но суровый шофер грузовика схватил крошку на руки и прижал к себе.
Измученная, с разрывающимся от боли за людей сердцем, Олечка Голубева добралась до полка и снова была со своими, вспоминая о своем путешествии из окружения как о страшном сне. Инженеру ее полка Софье Озерковой повезло меньше.
Кадровая военная, интеллигентная, строгая, никогда не позволявшая себе панибратства с кем-либо из подчиненных, Озеркова сначала была в полку непопулярна: слишком уж сухая. Потом ее оценили и приняли: она прекрасно работала и знала свое дело, была требовательна к техникам, но при этом любила их и очень о них заботилась.
При очередном перемещении по тревоге на новый аэродром полк, спугнутый подходящими немецкими танками, улетел, оставив на аэродроме со сломанным самолетом Озеркову и техника Иру Каширину. Вскоре стало понятно, что ремонтом на скорую руку самолет не оживишь, и его пришлось, согласно инструкции, сжечь. Теперь нужно было уходить.
Прошагав целый день по забитой войсками и беженцами дороге, женщины переночевали в стогу сена. Утром Соня проснулась от чьего-то пристального взгляда. У стога стояла женщина. «Вы, бабоньки, военные? — спросила она. — И чего ж вы не скинете ту форму?»[196] Женщина сказала, что здесь уже прошли немецкие танки, но сейчас немцев на хуторе нет. Отведя летчиц к себе, она дала им кое-какую еду и деревенскую одежду: длинные юбки, светлые платочки. Они пошли: невысокая крепкая Соня и тоненькая Ира, не очень сильная физически, которой день ото дня тяжелее становилось идти.
Однажды они столкнулись на дороге с двумя немецкими мотоциклистами. Один из них был занят починкой мотоцикла, а второй начал показывать пальцем на их узелки: там, он знал, была еда. Ира, растерявшись, начала развязывать концы своего узелка медленно-медленно: на дне лежал пистолет. В это время Соня быстро достала свой пистолет и выстрелила в немца. Потом подбежала ко второму и дважды выстрелила в него в упор. Женщины бросились в кусты и долго, что было сил, бежали от этого места.
Советских солдат они увидели только через три недели. Ире тогда уже было очень плохо. Когда выяснилось, что у нее тиф, Соня сдала ее в госпиталь и на попутной машине добралась до своего полка. Огоньки садившихся У–2, прекрасные, как чудо, она увидела издалека. Соня спрыгнула с машины и побежала к своим. Все было позади.
Но настоящий кошмар только начинался. Приставленный к полку сотрудник Смерша — советской военной контрразведки — не разрешил Соне вернуться к работе. Ее стали вызывать в особый отдел дивизии и подробно расспрашивать, точнее, допрашивать о том, как она выбиралась из окружения.
Человек, побывавший в плену или просто на оккупированной территории, нес на себе пятно всю жизнь и даже после смерти. До конца существования советского государства в анкетах отделов кадров существовала графа: «Находились ли вы или кто-либо из ваших родственников на оккупированной территории?» Вырвавшимся из окружения или бежавшим из плена солдатам, которые были вне себя от радости, что попали наконец к своим, и хотели снова идти воевать с немцами, не верилось, что происходящее с ними правда: особисты на допросах нередко требовали от них признания в том, что они завербованы немцами. Если в них выявляли предателей, особенно в случае офицеров, приговором военного трибунала мог стать расстрел или лишение офицерского звания и отправка в штрафную роту. В такой роте можно было «искупить свою вину» кровью и вновь получить офицерское звание, для этого нужно было только уцелеть. Но большинство штрафников погибали в первом же бою: их бросали на самые опасные, самые безнадежные участки.
Даже те, кто до войны считал, что не бывает дыма без огня, что безвинных не арестовывают, не могли поверить, что вернувшиеся из окружения солдаты их части могут быть изменниками родины. Происходящее не укладывалось в голове. И только если часть, в которую возвращались из плена или окружения люди, была в тот момент в самом пекле и срочно требовалось пушечное мясо, этих людей никто не объявлял предателями: им позволяли проливать кровь наравне со всеми.
Насколько безнадежна ее ситуация, Соня Озеркова поняла только после нескольких дней допросов. Она не только была на оккупированной территории, где могла быть завербована немцами, но, что самое ужасное, боясь попасть в руки немцев, собственными руками уничтожила свой партийный билет. Она прекрасно знала, что партбилет в те времена ценился больше человеческой жизни, но, когда уничтожала его, была уверена, что партия ее простит, учитывая исключительность обстоятельств, в которые она попала. Теперь, когда ее постоянно спрашивали о том, при каких обстоятельствах она потеряла партийный билет, нельзя было ни соврать, ни сказать правду: и то и другое не сулило ничего хорошего. Теперь она сама не понимала, правильно ли поступила, и безропотно ждала своей участи.
Соню отправили под суд военного трибунала. Она ждала серьезного наказания, но была поражена, услышав приговор: расстрел. С нее сняли погоны и остригли наголо, она ждала приведения приговора в исполнение. Спас Озеркову, скорее всего, комиссар ее авиационной дивизии, случайно узнавший о том, что произошло (шофер, с которым он ехал, сказал ему: «А у женщин инженера полка приговорили к расстрелу»[197]). Комиссар дивизии ничего об этом не знал, и срочно дал шифровку в штаб ВВС фронта, который приказал приостановить выполнение приговора и пересмотреть дело. Озеркову оправдали, и скоро она снова появилась в полку, наголо остриженная, с неподвижным, окаменевшим лицом. О пережитом она ни с кем не говорила, только после войны призналась кому-то из полка: «Иду по улице, кто-нибудь внимательно посмотрит на меня — я вздрагиваю, и сердце начинает тревожно колотиться…»
Софья Озеркова не была первой и не стала последней из подопечных Расковой, на ком остановила свое внимание военная контрразведка Смерш — могущественный орган который ловил и настоящих шпионов, и выявлял их в совершенно невинных людях, в лучших традициях сталинского режима.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.