В горах Кавказа

В горах Кавказа

«Кавказ подо мною…»

Пушкин

Почему я здесь, на Бермамыте, в табуне, а не в библиотеке среди книг? В жаркую пору холодной войны с университетской скамьи, взяли меня на работу в ИМЛИ – Институт мировой литературы, освященный и защищенный от угрозы закрытия именем Горького. Угроза эта нависала время от времени над всеми академическими институтами, но едва только подбирались к нам, наш директор, столп режима и крестный отец идеологии, восклицал: «А мы еще не выполнили всех заветов Алексея Максимовича!» И – руки прочь: нас оставляли в покое до следующего раза. Расположен был ИМЛИ на улице Воровского, таксисты в наше время говорили: «Была Поварска?я, стала Воровска?я». Улица ныне стала опять Поварско?й, но откуда идет, казалось бы, вполне по смыслу самоочевидное название? Само собой, там при Грозном жили повара, однако, не всякие повара, а которые готовили для Конюшего приказа.

Моя служба была для меня исполнена символизма двойного – в том же здании когда-то помещалось Государственное коннозаводство. Заседания нашего Ученого Совета, различные торжества, похороны, гражданские панихиды (скольких корифеев науки мы, молодежь, на своих плечах отнесли к дальнему пределу, столько, что я до сих не переношу запаха цветов, напоминающих мне одно – похороны), все это проводилось в том же зале, где некогда хоронили управляющего, генерала от кавалерии Гартунга, застрелившегося после того как суд оправдал его, и по этому случаю генералитет явился на похороны при параде. Вдова его, дочь Пушкина, занимала в том же здании квартиру. Я даже позволял себе шутить, говоря, что если совершится контрреволюция то с восстановлением прежнего режима здание будет возвращено конникам, и всех сотрудников за ненадобностью выгонят, а для меня найдется какая-нибудь пусть самая завалящая должность. Но одна пожилая сотрудница, которой было давно пора на пенсию, мне поведала, что и у нее есть надежда: она была племянницей Дарагана (звук этого имени, принадлежавшего виднейшему деятелю отечественного коннозаводства, изменил мой взгляд на старушку-литераторшу).

А рядом с основным зданием уцелел манеж, переданный баскетболистам, но я-то не забывал, что в нем брал уроки верховой езды мой отец, а берейтором у него был отец моего тренера, и все это совершилось без малейшей предумышленности с нашей стороны, а лишь в силу того, что Карл Юнг называет «многозначительными совпадениями». В жизни у каждого из нас таких совпадений предостаточно, хотя никто не может сказать, что же они означают.

Был я связан не только с ИМЛИ, но и с ЦМИ – Центральным Московским ипподромом, связан до того, что это сбивало с толку моих корреспондентов, и приходили из-за границы письма, адресованные на Ипподром им. Горького. А в Институт мировой литературы один раз из США поступило письмо, на котором стояло: «Дмитрию. Цена без конверта четыре копейки». Это управляющий одного американского ипподрома решил щегольнуть своим знанием русского языка и надпись внизу посланной ему из Москвы открытки принял за мой обратный адрес. И дошло! Все, кому надо, знали, кто тут интересуется лошадьми.

В Институте с моими интересами мирились и, если я срочно требовался, а на рабочем месте, в библиотеке, меня не оказывалось, то звонили на конюшню, соединяли нас через секретариат ипподрома по внутреннему. Как-то вызвали переводить секретарю Драйзера, причем, директор наш только что разговорной речью не владел, а понимал без перевода. Секретарша же Драйзера, выполнявшая при великом американском писателе и другие функции, главным образом об этом, о других функциях, рассказывала и даже показывала отлитые в бронзе и привезенные ею различные части его внушительной фигуры – голову, руку. Все это нашему директору было и так понятно, так что во время их беседы я уснул. Вдруг сквозь сон слышу громовый голос: «Вы что же, пьянствовали всю ночь, что ли?!». Это директор собирался секретарше ответить и видит: переводчик прикорнул. А меня с утра разморило от чистого морозного воздуха, но как оправдаться, что от меня ничем, кроме конского пота, не пахнет? И вдруг раздается мелодический звонкий голос, прямо как с небес: «Разве мы с вами, уважаемый Иван Иванович, в том же возрасте не предавались Бахусу?» Высокоуважаемый наш директор, пусть в далеком прошлом, был, как я уже сказал, поклонником не Вакха, а Венеры, но спасительный голос принадлежал крупнейшему, какой только можно было себе представить, научному авторитету. Говорила сама Елистратова, у которой была внучка, а у внучки – хомячок, и мы этого зверька снабжали сеном и овсом. Пронесло!

Находился я на самой низшей ступени научной иерархии, делая рефераты для сотрудников более опытных, однако не владевших иностранными языками. Референтам, вроде меня, полагался доступ в специальные хранения основных библиотек, и если окна институтской библиотеки смотрели на КГБ, то через окна спецхрана Ленинки, а также Иностранки, с разных сторон был виден Кремль. Твердыня власти, заточившая меня вместе с запретными книгами в спецхран, неотступно маячила перед глазами, напоминая, почем у нас может быть фунт лиха. Чем больше книг под гайкой (шестигранный знак запрета) я читал, тем чаще вспоминался мне рассказ моего дяди, ветерана Отечественной войны: слушавший изо дня в день фашистскую пропаганду, перехватчик сам потребовал «Арестуйте меня – я разложился».

Спецхран приучал видеть все не так, как у нас это подавалось. Стоило туда пойти – и, казалось, открывается подноготная вещей. На самом деле так только казалось. Как только с гласностью мы начали сами добираться до собственной подноготной, я убедился, что они о многом предпочитают помалкивать. Когда началась перестройка и я по старой памяти отправился за правдой в спецхран, то нашел там меньше того, что можно было узнать из нашей прессы. Ничего больше они и не хотели знать.

Горбачев вел борьбу с коррупцией выборочно, чтобы узаконить грабеж государственной собственности для своих – кто не поддался односторонне-разоблачительному промыванию мозгов, тому это было ясно. Не получил я от них ответа, кто такой Горбачев, в целой серии книг, вышедшей в США с похожим названием: «Как случился Горбачев», «Феномен Горбачева»… Названия есть, ответов – нет.

Скажем, плясал ли Горбачев в свое время под дудку Медунова? Я ждал откровений на этот счет от советологов. Мне помнилось, как еще в брежневские времена главный редактор журнала «Человек и закон» был снят за одинокую и отчаянную попытку раскрыть коррупцию в медуновских владениях. Тогда молодой ставропольский сатрап будто бы и выкаблучивал по указке властелина Краснодарского края. Но верить ли слухам? Следует узнать наверняка, если – плясал, то фигурально, буквально, или же ничего такого, как говорят наши южане, не было?.

В горбачевских краях мне посчастливилось бывать в то время, когда мой бывший соученик по МГУ, тракторист, экономист и юрист, ушедший во власть, только начинал карабкаться по правительственной лестнице, возглавляя местный Комсомол. Края – конные, наш Кентукки. Еще на школьной скамье получил я разрешение находиться при породистых лошадях, а впоследствии из года в год отрабатывал эту привилегию как переводчик. «Клячам служите толмачом?», – спрашивали люди со стороны. Взглянули бы они на «кляч»! Но нет, установить общий язык с лошадьми оказался я не способен: на это не было у меня ни рук, ни головы, однако за энтузиазм конники прощали мою наездничью бездарность и доверяли сопровождение зарубежных экспертов, приезжавших отбирать четвероногих участников для больших международных призов. Так, лишенный рук, способных эффективно орудовать поводьями или вожжами, и находясь на низшем из рангов как ездок, я, работая языком, поднялся выше некуда, очутившись среди крэков и кейтонов.

Помню, на границе Ставрополья и Краснодарщины мы отдыхали – управделами американского ипподрома Джо Каскарелла, а также Витни Тауэр, спортивный журналист, составлявший отчет о скачках на пару с Фолкнером… Их уже нет на свете, но они все равно не могли бы подтвердить того, что я сейчас говорю. Еще одного Анилина, который хотя бы до последней прямой устоял против мировых резвачей, мы уже нашли, и в мои обязанности не входил перевод того, что я слышал за пределами чистокровных интересов. Под открытым безоблачным небом местные власти поносили хрущевскую кукурузную политику. А конникам покровительствовал тот, кто будущего реформатора и выдвинул, – сам Федор Давыдыч, как называл Кулакова Долматов, директор Московского ипподрома, тоже земляк и фаворит могущественного партийного лидера.

Оба они, мне кажется, были из тех незаурядных советских людей, которых система выжала без остатка и за ненадобностью выбросила. Они были циниками, в меру, но оказались недостаточно хищниками, чтобы выжить. История Долматова – в повести «Железный посыл», где он выведен под вымышленным именем, однако узнаваем. Не зная, изображен ли он положительно или отрицательно, Евгений Николаевич пошел за книжкой в магазин и от молоденькой продавщицы услышал: «Вы не можете себе представить, до чего этого бедного Драгоманова жаль. Я вся изревелась!». Это он сам мне рассказывал.

Сидя в сияющем долматовском кабинете среди скульптур Лансере и полотен Самокиша, ждали мы звонка из кулаковского секретариата: можно ли отгружать избранного жеребца, о чем уже было договорено с американской стороной, готовой уплатить Аэрофлоту шестьдесят пять тысяч за доставку нашего скакуна через океан.

Такие контакты и такой порядок установились в технически патриархальные времена, без автоматики, по-человечески можно было поговорить с телефонисткой и попросить соединить как можно скорее, и нам никогда, услышав, что речь идет о лошадях, не отказывали. Мы звонили за океан, даже не зная номера телефона, а только так, «на ипподром», и трудности, если и возникали, то лингвистического характера – в языковых оттенках. Например, мы продолжаем говорить «ипподром», а в Америке, следуя английской традиции, этим словом обозначается чаще эстрадный театр типа варьете. И вот как-то уже глубокой ночью, часа в два, телефонистка с нотками отчаяния в голосе говорит: «Нет там, куда вы звоните, никаких лошадей!» И соединяет меня напрямую, слышу уверенный голос: «Сэр, танцовщицы, в должной мере обнаженные, у нас имеются, а лошадей нет, не держим».

Итак, Джо дал добро, выдвинув лозунг «Конские скачки вместо гонки вооружений!», но поскольку у нас все вопросы, будь то запуск ракет в космос или отправка лошадей за рубеж, решались на самом верху, то если бы не Федор Давыдыч, не ступили бы копыта наших коней на скаковые дорожки Мэриленда. Наш извечный угодник Семен Михалыч был уже не тот. Он нашел время читать мою статью про выведенных в США лилипутских, величиной с большую собаку, лошадей, вероятно, подумывая, чем бы ему согреть душу. Один Кулаков, Секретарь ЦК, отвечавший за сельское хозяйство и, говорили, метивший еще выше, оставался нам надеждой и опорой. Так каждый год, ряд лет, сидели мы и ждали звонка, есть или нет, что тогда называлось решением.

И вот чего однажды дождались: скончался, скоропостижно скончался у себя в кабинете наш покровитель. «Темная история», – позднее прочел я у Роя Медведева. И даже «Мемуары», автором которых значился сам Горбачев, истории не прояснили. Про Кулакова в книге, опубликованной под именем человека, Кулаковым и созданного, говорится между прочим, а уж о Медунове и вовсе вскользь, будто тот, чье имя значится как авторское, не только не мог пройтись в присядку по указке могущественного соседа, но лишь едва был с ним знаком, разве что от случая к случая встречался с всевластным хозяином, замещавшим главу государства на теневой стороне системы.

У Аркадия Ваксберга я прочел: Медунов являлся что называется «вторым», когда Брежнев являлся «первым», то есть крестным отцом нашей мафии, и это было в те времена, когда наши соседи, исследовательский центр Министерства Внутренних Дел, присылал к нам лекторов, а те, при генеральских милицейских погонах, говорили: «Со всей ответственностью можно утверждать, что организованной преступности в нашей стране не существует».

Существовал ли между Медуновым и Горбачевым некий лично-деловой контакт и на какой основе, мы так и не знаем, но можно ли об этом не спрашивать, если они соуправляли российской житницей? Даже враждуя, они должны были взаимодействовать, соблюдая субординацию, определявшуюся прежде всего связями наверху, а уж «руки» выше, чем у Медунова, и быть не могло. Вот почему не узнав, плясал или не плясал, нельзя распутать цепь перестроечных событий, и я надеялся получить ответ на этот вопрос у советологов. А они вопроса и не поставили!

* * *

Медунова мы с американцами не застали – он из Ялты переместился в Сочи. Но попали мы в ту же атмосферу свойства и пособничества, ежели наш – свой человек. Атмосфера поддерживалась медуновским преемником, он душевно, голосом благорасположенного властелина, обратился к нам: «Будут проблемы – прямо ко мне».

«Обкомовцы – наша реальная власть», – говорил мне двоюродный брат, профессиональный политик. За исключением кочетовского «Секретаря обкома», книги, написанной с намерениями серьезными, но при отсутствии таланта, литература наша не охватила характер кряжевого деятеля советских времен, старающегося творить добро, однако других источников, кроме зла, для исполнения своих намерений не имеющего.

В Ялте разыгралась драма со счастливым концом: местная власть поняла, что не все может. В музее Чехова директор американского ипподрома с заместителем не увидели изданий нашего классика на их языке. Имя последнего великого русского писателя было им хорошо известно по конским кличкам Чайка-Чехова и Дядя-Ваня. Местные, включая власть, смутились: где же книги взять? И какие книги? Запросили Симмонса, американского чеховского биографа, он дал список, и за счет Нью-Йоркского ипподрома ящик книг был доставлен в музей. История о лошадях и Чехове попала на страницы «Нью-Йорк Таймс», в Ялте историю, кажется, до сих пор рассказывают, а Симмонс до конца своих дней не мог поверить, как это получилось, что ипподром запрашивал его о Чехове. Знал бы Симмонс, сколько рогаток, что за препятствия оказались преодолены, чтобы книги, им рекомендованные, попали на витрину в музей, а не под гайку. Видел же я в спецхране книги про балет. Могли там оказаться и американские издания Чехова из-за того, что в них о Чехове такими, как профессор Симмонс, написано. Но тут уж для ялтинской власти преград не существовало.

* * *

Работая над рефератами, я изгрызал чрево идеологического монстра изнутри – по-конрадиански. Чувствуя себя персонажем из конрадовского «Ностромо», вроде доктора Монигема (пособник и противник той же силы), а также согласно Герцену (знавшему отца Конрада), я поддерживал порядок отрицательно. Наиболее критические по нашему адресу пассажи я старался передать как можно выразительнее, чтобы те, кто собирался использовать мои тексты как снаряды в идеологической войне, прежде всего никак не смогли бы увернуться от самоочевидности. «Ответьте, почему у нас нельзя некоторые вещи назвать своими именами!», – как бы задавал я вопрос тем, кто в полемике с антисоветской пропагандой будет цитировать мои рефераты. «Душу отводите?», – спрашивала меня моя начальница, универсально образованная Диляра Гиреевна Жантиева. Из семьи по-европейски утонченных обрусевших кавказцев, она должна была бы погибнуть от рук тех или других, если бы «высовывалась». Однако, держась низкого мнения о себе, она была до того скромна, что о ее существовании вспоминали лишь тогда, когда требовалось взяться за сложную, неблагодарную работу, невыполнимую, однако, без больших знаний. Тут и говорили: «А где Диляра?» Так Жантиева была поставлена заведовать реферативным отделом, то есть отвечать, как тогда отвечали, – головой, за надежность нашей продукции: переводы сложных текстов на английском, испанском, немецком и французском, со всевозможными именами, названиями и цитатами из произведений, мало известных нашей научной общественности. Воплощенная безвредность и безобидность, Жантиева всю жизнь попадала в несвойственные ей ситуации, оказываясь рядом с людьми, слабо сказать, чуждого ей типа и темперамента. Она же на Ростовском ипподроме своими глазами видела великого Чабана. Рассказы ее про легендарного всадника особенно интересовали меня и не только потому, что я был лошадником. Свидетельства были уникальные. О Чабане, прозвищем Тутариш, даже среди конников никто ничего толком не знал: куда он исчез? Д. Г. рассказывала, как однажды Чабан выиграл, удержавшись в седле с лопнувшими во время скачки стременами, возможно, кем-то перед стартом подрезанными. Но во время войны то ли он дрогнул, то ли решил сорвать затаенную злобу на русских, покинул Ростов, где Диляра видела его триумфатором, и ушел. Чабан – ключ, к тому, что творится в тех же краях сегодня.

Во мне ученая божья коровка видела одного из всадников Апокалипсиса. То и дело я отпрашивался у нее с работы, чтобы промять кровного рысака и возвращался, благоухая такими снегами и туманами, как сильный запах конского пота, подкрепленный ароматом перегара после вчерашнего. Жантиева все выдерживала стоически, и не только не держалась от меня подальше, читая черновики моих рефератов, но даже требовала, чтобы я не отворачивался, не удалялся в другой угол комнаты и как можно внимательнее вчитывался в ее постраничные замечания. Намылив мне голову, из которой торчали сено и опилки, она затем забирала черновики домой и возвращала их мне на другой день с дополнительными пометами. «Имея в виду общую идею автора, постарайтесь передать как можно точнее…» – таким слогом и ее рукой все это было изложено. И на полях моих переводов появлялся параллельный текст – таковы были жантиевские пометы, которые мне оставалось только переписать и включить в свой реферат, будто это я сам все прекрасно понял и еще лучше написал. Ха-ха!

Вернулся я с Кавказа, куда, не докладываясь своему литературному начальству, на пару дней отлучился с иностранными конниками, вызвали нас в отдел кадров и велели ознакомиться с запиской. Адресован этот человеческий документ был дирекции, но сочли нужным дать его прочесть некоторым сотрудникам, в первую очередь референтам. Едва только заглянув в слегка измятую страницу из ученической тетради (для личных целей наша начальница избегала пользоваться писчей бумагой, которую выдавали на реферативный отдел, и мы эту бумагу таскали пудами) – я напал на знакомый слог: «Имея в виду вышеизложенные обстоятельства, я постараюсь привести в исполнение принятое мной решение, а именно – пойти навстречу смерти…»

Жантиева лишила себя жизни из-за (потом оказалось) ошибочного диагноза ракового заболевания. Она была одновременно боязлива и бесстрашна. Понимая, что, составляя свои рефераты с подтекстом, молодой нонконформист отводит душу, она качала головой, опасаясь, как бы чего не вышло, и все-таки визировала те же рефераты для распространения. Больше всего на свете боялась воды и выбрала самый ужасный для нее способ уйти из жизни – утопиться. Предусмотрительно надев для тяжести зимнее пальто, она бросилась с моста в Яузу. Как знать, возможно, у нее в тот момент было то же самое выражение в глазах, какое я видел у нее, когда, оглядываясь по сторонам, она спрашивала: «Душу отводите?» и ставила на реферате свою визу.

На письменном столе у нее нашли аккуратно разложенные конверты с разными именами. Кому-то она отдавала копеечный долг, кого-то просила поставить некое научное общество в известность о ее кончине, она извинялась перед библиотекой за не сданные вовремя книги, чего никогда не делали отличавшиеся отменным здоровьем сотрудники. В конверте с моим именем и фамилией содержались дополнительные замечания по реферату, который она, ещё до моей экстренной отлучки в горы, не успела прочитать до конца при мне, потому что библиотека уже закрывалась, а я задержался на конюшне. «Продумав еще раз, в чем же идея данной книги, я просила бы Вас уточнить ряд формулировок…» – составив записку, она и отправилась в тяжелом пальто на яузский мост.

Несколько лет спустя в докладе на институтской конференции я сделал ссылку на ее статью, а фотограф Иванов, составлявший нашу картинную летопись, мне говорит: «Забыли совсем Диляру». О ней вспоминали, когда требовались большие знания, чтобы исправить кем-то допущенные небольшие ошибки, нет, не ошибки – неточности.

На том же заседании наш фотомастер сделал снимок во время моего выступления, о чем не стал бы я упоминать, если бы фотограф не щелкнул затвором, чтобы запечатлеть иронию истории. Увидел он у меня в руках брошюру, которую, выступая с той же самой трибуны, цитировал Александр Фадеев, однако выводы из того же источника делал противоположные. Это была книжка академика Шишмарёва об академике Веселовском, он заложил у нас основы сравнения национальных литератур. Однако не мировое значение нашей классики, нет, принижение наших классиков извлек Фадеев из той же книжки. Великие русские писатели завоевали мир, усвоив Западный опыт, таков был вывод из брошюры, но тогда на выводы компаративистики было решено взглянуть иначе, почему решено, это ещё надо выяснять. Так или иначе вывод был сочен порочным и подвергнут принципиальной критике: наши писатели иностранные влияния, видите ли, испытывали! «Всё началось с этой книжицы», – говорил глава советской литературы, обличая безродный космополитизм и потрясая карманного формата буклетом. Тогда фотограф Иванов и щелкнул затвором, а как только двадцать лет спустя узрел ту же книжицу, но в ином контексте, снова щелкнул.

Выступление Фадеева (согласно рассказу фотографа) слушал сочинитель вредной книжицы, тогдашний Директор Института, Владимир Федорович Шишмарёв, рядом с ним – его жена (они так и жили в Институте). Сидя прямо напротив оратора, в первом ряду, академик слушал адресованную ему инвективу молча, а супруга поражалась: «Какой красивый молодой человек! До чего же красивый молодой человек! Откуда же в нём столько ненависти?». Снимок Фадеева, сделанный Ивановым, отразил красоту, время смахнуло агрессию. Глядя на фотографию, кажется, красавец поёт кому-то хвалу. Не попадалось мне ничего нагляднее, что отражало бы суть судьбы Фадеева – исковерканной и погибшей незаурядности.

Мы были знакомы с Мишей, сыном Фадеева, работал редактором в «Советском писателе»: тихий, словно неживой, это он услышал выстрел и нашел отца мертвым. Выполняя свои служебные обязанности, в том числе подготавливая к изданию статьи Луначарского, я вспоминал Мишу, читая у наркома о людях, которых революционное время бросает в тигель, чтобы переплавить. Младший сын Фадеева словно попал в некую воздуходувную трубу: сокрушительным потоком воздуха затянуло его в аэродинамическое устройство и всего перекрутило.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.