18

18

Я посмотрел в окно, на улице уже светало, и появились первые машины. Голова была тяжелой от выпитого и от бессонной ночи, от разговоров, мыслей и воспоминаний. Я словно вновь пережил все то, о чем рассказывал. Несколько лет уместились в одну короткую ночь и снова остались позади, освободив место для новых разочарований.

Записки из дневника:

17 мая 20.. г.

«Если не закрутил задник…»

Если не закрутил задник – считай, неделя зря прошла! Во вторник меня уже начинает мучить сильное желание, у меня рождается нетерпение, а порой даже и дрожь в руках. Уже во вторник я с наслаждением и великой надеждой думаю о будущем воскресном дне. И не потому, что он выходной, нет, как раз для меня это день самый желанный из всех рабочих дней. Все мои сограждане останутся в этот день дома, будут долго спать, отдыхать, предаваться унынию и лени, а я вот возьму и пойду в театр и буду крутить задник. Бывало, конечно, что начальство отменяет закрутку задника в выходной день, если мы успевали закрутить его на неделе, тогда я становлюсь просто сам не свой. И мне приходится всю следующую неделю с нетерпением и страстью, переполняющей все мое существо, ждать наступления выходных дней. Нет для меня лучшего времяпровождения, как в воскресенье закрутить пару задников.

Случился у меня как-то отпуск, улетел я в Америку проводить его там. Уже через три дня я осаждал служебный вход одного из местных театров с просьбой допустить меня закрутить им какой-нибудь задник, ну хоть какой-нибудь, хоть самый паршивый и никому не нужный. Несколько раз меня выгоняли, потом начали угрожать полицией, позже личной расправой, потом я был бит охраной, что заставило меня на некоторое время прекратить свои попытки добраться хоть до какого угодно задника. Следующие дни своего безрадостного отпуска я проводил на ступенях у главного входа в театр и приставал к входящим и выходящим людям, пытаясь объяснить им суть моей проблемы. Я практически ничего не ел, не мылся, отчего вид имел жалкий и подозрительный. В конце концов, каким-то чудом меня все-таки допустили до технического директора театра, которому я битый час на ломаном английском языке пытался растолковать, что такое есть у нас, у русских, задник, и как его скручивают и поддувают. Очевидно, потому, что я слишком часто во время своего рассказа употреблял английское слово «ass» в различных его склонениях и сочетаниях с другими знакомыми мне словами, а делал я это в связи с тем, что не имел в своем словарном запасе более подходящего, но наивно полагая, что и это слово как нельзя лучше поможет мне объясниться, технический директор был сильно оскорблен в лучших своих чувствах и, так ничего и не поняв, вызвал охрану, коей я был бит вновь и выдворен, на сей раз не просто с территории театра, но даже на другую сторону улицы, с угрозой не приближаться к зданию ближе, чем на 100 метров. Последнее событие сильно огорчило меня, но, вспомнив, что отпуск мой подходит к концу я не пал духом, а наоборот, почувствовав дым отечества и вспомнив мягкость родных задников, их гибкость и потрясающую способность принимать практически любые формы даже в сложенном виде, провел оставшиеся на чужбине часы в приподнятом настроении.

Вернувшись на любимую работу и вновь приступив к делу, которое стало призванием всей моей жизни, я больше уже не помышлял ни о какой Америке и ни о каком отпуске. Мне ничего не нужно. Лишь бы не переводились незакрученные задники в нашем театре.

Жертвенное значение труда, которое я воспевал тогда, теперь мне кажется какой-то пародией на настоящий труд, которого я пока так и не смог увидеть. Где бы я ни работал и ни учился, потому что учение – это тоже труд, я не находил ничего, что бы явилось для меня доказательством пользы и необходимости, того, без чего нельзя было бы обойтись. Все настолько преувеличено, что трудно увидеть за этими гипертрофированными, возведенными слепыми приверженцами устаревших истин правилами и нормами истину. Конечно, истина у каждого своя, но поскольку нам приходится жить в социуме и смиряться с тем, что рядом всегда есть еще кто-то, вечные компромиссы, на которые мы идем, жертвуя своими свободами, должны вести нас к лучшей жизни, к лучшим условиям ее, но не наоборот, как чаще всего и бывает. Как говорил мой первый «учитель жизни», отношение к которому у меня весьма неоднозначное, и к тому, как он относился к нам, своим подчиненным, и в целом к его жизненной позиции, которая во многом идет вразрез с моей: «Компромисс – это когда никто не выиграл». Эта мысль и тогда мне очень нравилась, и сейчас я часто возвращаюсь к ней. Если никто не выиграл, значит, оба идущие на компромисс – проиграли, проиграли, пожертвовав частью своих привычек, обуздав характер, ущемив свободу, принеся все это в жертву общему благу. И это, по-моему, должно хорошо работать, особенно если все играют «в открытую», и каждый знает, чем может пожертвовать. Я хочу, чтобы при приеме на работу меня считали человеком, но не просто рабом, который вынужден пахать для того, чтобы выжить. Зачастую все хорошее отношение, которое проявляет будущий работодатель, не распространяется дальше первого собеседования, как только ты попадаешь в рамки его юрисдикции – ты уже не принадлежишь сам себе. Хорошо, я согласен, но я не намерен терпеть барского ко мне отношения. Пусть, подписав договор, я лишаюсь части своей свободы, но я требую того же и от начальства, особенно если речь идет о государственных учреждениях, они, в первую очередь, являются слугами народа, представителем которого мне приходится являться. И они в нас заинтересованы, вакансии создаются для людей, а не для начальников, они лишь должны организовать нам достойные условия труда. А что я вижу каждый день? И что видит каждый из нас?

Записки из дневника:

30 января 20.. г.

Кровь и пар.

Уже около полутора часов я стою, обливаясь потом, с прилипшими ко лбу волосами и поправляю огромный моток ткани, который быстро крутится на двух бобинах большого металлического аппарата, на дне которого шипит и пенится горячая вода ярко-красного цвета. Моя задача состоит в том, чтобы ткань эта была ровно распределена по всей длине ближайшей ко мне бобины, чтобы не было складок на материи. Это не так просто, потому что ткань, вращаемая бобинами, движется быстро, и к тому же она горячая – большая часть ее лежит на дне, в краске. Мы оба, с напарником, в одежде, промокшей насквозь от ужасной влажности, царящей здесь, боимся открывать окно, но иногда мы вынуждены это делать, чтобы совсем не задохнуться и не свалиться без чувств. На улице мороз, и при открытом даже на одну минуту окне в комнате становится нестерпимо холодно от сквозняка, и поднимаются такие клубы пара, что невозможно понять, что происходит. Пары от краски не то чтобы совсем невыносимы, но когда дышишь ими на протяжении нескольких часов, то начинает подташнивать, поэтому иногда мы меняемся, передавая друг другу промокшие изнутри толстые резиновые перчатки с давно истлевшей матерчатой подкладкой.

Пока я, не отрываясь, должен стоять у этого станка, мой напарник ловко орудует около четырех котлов, каждый из них наполнен бурлящей водой, и в каждом окрашивается в разные цвета ткань. По деревянным пролетам, имеющим неопределенный цвет, так как дерево, из которого они собраны, годами впитывало в себя проливавшуюся на них краску, он бегает от одного котла к другому с длинной палкой и мешает ею ткань, словно суп в больших кастрюлях. Иногда он приподнимает кусок ткани в воздух этой самой палкой, словно врага на штык, и с нее быстрыми и обжигающими ему руки ручейками бежит, заливая все вокруг, яркая краска.

В наполненные чистой водой ванны он бросает окрашенную ткань и быстро крутит ее там палкой, потом, не удовлетворившись получившимся цветом, вновь несет ее в котел. Все это выглядит со стороны завораживающе и как-то страшновато. Все происходит в торжественном молчании, или, вернее, это молчание является оглушающим шумом от работы машины, у которой я стою, и я ничего, кроме этого шума, не могу услышать. Зеленые, черные, красные брызги разлетаются вокруг, как в замедленной съемке, и разбиваются от соприкосновения с кафельным полом, грязным от потоков воды, текущей по нему к сточному отверстию.

В резиновых сапогах ужасно жарко, к телу прилипли футболка и штаны, я стараюсь не шевелиться, работают только руки. Пар валит мне прямо в лицо, подо мной небольшой отсек, в котором кипит красная, как кровь, вода, кипит враждебно и зло, ткань продолжает крутиться. Все тянется бесконечно долго.

Редкие перекуры в такие моменты – просто счастье. Жадно вдыхая холодный воздух с сигаретным дымом, я ловлю каждой клеткой тела этот чистый живительный воздух. Долго стоять на улице нельзя, сделав несколько затяжек, я возвращаюсь в этот влажный, заполненный паром и шумом ад. Ткань крутится и словно гипнотизирует меня, я уже ничего не вижу и не слышу, есть только это постоянное движение по кругу, только оно и ничего больше, весь мой мир сосредоточен в этой точке вселенной. Движение есть жизнь, но здесь, мне кажется, нет ничего, кроме движения именно этого куска тряпки. Бордовые сгустки крови спешат вниз по ее неровному телу, догоняя друг друга, но не успевают упасть в кипящий котел и раствориться в нем, их постоянно тянет назад, чтобы через секунду они вновь попробовали совершить дерзкую попытку вырваться из этого круговорота.

* * *

– Знаешь, – произнес я, – я сейчас вспомнил кое о чем и подумал: почему никто не догадается дать людям возможность работать более или менее свободно?

М. устало нахмурила лоб.

– Что ты имеешь в виду?

– Сейчас объясню. Иногда, когда наши начальники по какой-то причине отсутствуют, ничего не меняется, все идет своим чередом, но в более свободном режиме. Все знают, какую работу нужно выполнить, и делают ее также, но без лишнего напряжения. Я это заметил и на своих прошлых местах работы: когда ты один, ты берешь всю ответственность на себя и знаешь, что все зависит только от тебя, это дисциплинирует и в то же время придает тебе некую значимость, появляется желание работать не потому, что на тебя смотрит «большой брат», а потому что это твоя работа, и, кроме тебя, ее никто не сделает. Здесь также, все это знают, и сплоченность коллектива чувствуется больше в отсутствие начальников, нежели когда они неустанно следят за всем процессом работы, пытаются контролировать, тем самым внося волнение и напряженность в рабочий процесс.

М. слушала внимательно, но непонятно было, как она относится к сказанному. Учитывая особенности ее работы, я подумал, что ни о какой свободе там не идет речи, так что решил не уточнять, а просто продолжил.

Записки из дневника:

13 октября 20.. г.

Счастливое прошлое.

Старожилы часто вспоминают работу в старом здании театра, когда не было такого жесткого контроля над работниками, и некоторые художники, как это часто принято у нас в стране, не имевшие своего угла, могли месяцами жить в цехах, устраивая себе ночлежки в комнатах, отведенных для хранения красок и других материалов.

Много я слышал комических и драматических историй о том, как в цеху запросто кормили кошек, приходивших с улицы, уже хорошо знавших это место и любивших его, как временный приют от недружелюбной улицы; как люди готовили еду на всех работников – выбирали дежурного на несколько дней, и он должен был, учитывая пожелания коллег, готовить; как в одной из комнат долгое время жила семья двух художников; как в летнее время, в отсутствие работы, люди загорали на крыше здания, стирали белье и затем сушили его во дворе, как пили чай в небольшом саду, прилегавшем к зданию старого цеха.

Слушая эти воспоминания, мне всегда представляется хорошая, дружная семья, как в старых фильмах, или же большая коммунальная квартира, в лучших традициях советского прошлого, где каждый человек был частью коллектива и участвовал в его жизни на равных правах со всеми. Вспоминаются ерофеевские «пресловутые индивидуальные графики», когда речь заходила о том, кому сегодня варить борщ в большой кастрюле или делать салат на семерых человек, довлатовские рабочие кочегарок, когда рассказывали о филологах и инженерах, волею судьбы попавших сюда и вынужденных отмывать ведра от краски, монологи Жванецкого о жителях Одессы. Вспоминаются и рассказы моей бабушки о том, как все соседи только что отстроенного и сданного в эксплуатацию нового «сталинского» дома высыпали на улицу в солнечный летний день, как играли в домино мужики под молодой липой, раскинувшей свои ветви над закрытым двориком, пока жены их развешивали белье на веревках, готовили обед, а из открытых окон квартир, выходивших во двор валил густой белый пар, звучал вальс «Утомленное солнце», раздавались крики и смех, как играли маленькие дети в песочнице у сараев с дровами, цвела яблоня, и сытые коты спали в тени. Я вырос в этом дворе и всегда ярко представлял себе этот быт, который мне не суждено было застать, и теперь, когда я приезжаю в свой город, захожу в свой двор, вижу спиленную липу, покосившиеся сараи и машины новых жильцов, мне всегда сковывает сердце от осознания того, что все это уже никогда не повторится.

Эти воспоминания всегда создают теплую атмосферу, и все работники, словно объединившись на минутку, забыв распри и оставив неотложные дела, начинают наперебой припоминать моменты прошлой жизни, хвалить то чудесное время и жалеть о том, что сейчас все уже далеко не так. Конечно, новое, чистое и светлое здание, наверное, лучше прежнего, и новые порядки, наверное, более правильные с точки зрения законодательства, но все эти благие намерения отняли у людей свободу и право жить и работать так, как они хотят, и так, как им было удобно, исчезло удовольствие, приносимое работой, и радость от ее выполнения, исчезло все то светлое и доброе, что обычно появляется в коллективе людей, когда они сами могут управлять собой внутри своего сообщества и мирно уживаться в нем. Теперь все чисто, все блестит и сверкает, нет больше кошек, никто не может остаться в театре ночевать, никто не готовит еду, и в строго отведенное для обеда время все идут в столовую, но от всего этого несет неотвратимостью, холодом ярко освещенных искусственным светом люминесцентных ламп коридоров морга.

* * *

– Ты рассуждаешь как максималист, – подводит итог под моим рассказом М„– невозможно, чтобы так было постоянно, и уж тем более, чтобы подобный метод был внедрен на уровне закона. Начальники нужны в любом случае.

– Я и не говорю о том, чтобы их не было, но, во всяком случае, следует дать рабочим больше автономии, а не считать нас всех рабами, и как только мы оказываемся обременены трудовым договором – закабалять нас. Конечно, нужно признать, что головой теперь стараются думать все меньше людей, и это позволяет создавать эти идиотские правила поведения. Много наблюдая за нашей жизнью в разных социальных областях, я все больше убеждаюсь, что население наше упорно не желает думать.

– Тут я не могу с тобой не согласиться, – со вздохом произнесла М. – Это особенность времени, и никуда мы от этого не денемся. Нужно хотя бы попытаться сохранить себя на фоне этой деградации, и не надеяться ни на какие чудеса.

Я вспомнил разговоры, которые ведутся у нас на работе, и меня охватила такая жуткая тоска, что даже стало не по себе. А ведь огромный пласт населения так и живет всю жизнь, не зная ничего и даже не желая знать. Я взял прослойку образованных людей, живущих в центральной части страны и работающих в центре столицы, и они, эти самые люди, ничего не хотят обсуждать, кроме своих собственных семейных проблем и насущных дел. Им нет никакого интереса до литературы, кинематографа, настоящего театра или музыки. Я отдаю себе отчет в том, что невозможно, чтобы все читали Пруста, Сартра и Камю и потом обсуждали прочитанное, подметая улицы или продавая огурцы на рынке, но мне бы хотелось, чтобы то, что мы называем культурой, и все, что вмещает в себя это обширное понятие, хоть иногда отражалось гулким этом в темных коридорах сознания моего народа.

Записки из дневника:

6 сентября 20.. г.

Сталь и плоть.

Шум и крики, как и всегда в этом помещении. Я притаился в стороне за большим ящиком, который только что красил в синий цвет. Мне интересно наблюдать за тем, как работают другие люди, тем более что здесь, если уж работа есть, то она в прямом смысле слова – кипит. Стоит оглушающий грохот: это падают на бетонный пол железные трубы, это стучит молоток по заевшим петлям, это режут большие листы железа. Невозможно привыкнуть к этим резким, насквозь прокалывающим твою голову звукам, от них бегут мурашки по коже, и хочется поскорее уйти подальше от этого холодного железного кошмара. Несмотря на это, я не видел здесь ни одного человека, который бы работал в наушниках, они здесь есть, висят по стенам.

Есть что-то обреченное в этом свойстве людей привыкать ко всему, как бы с ними ни играли жизненные обстоятельства. Наша история очень хорошо показала, что человеческая жизнь и уж тем более здоровье какого-то там человека или группы людей ничего не стоят. У нас в стране счет шел всегда на тысячи.

Люди в спецовках снуют по площадке, занятые непонятным мне делом. Искры летят в разные стороны, на серебряном теле железа эти всполохи отражаются яркими вспышками неземного огня. Слепит глаза. Я отворачиваюсь и вижу, как в другом углу два человека, забравшись на верстак, который представляет собой большой квадратный скелет, наспех сваренный из ржавых железных свай, пытаются проверить точность чертежей. Они что-то кричат друг другу, но слова и даже обрывки их не долетают до моего слуха, все перекрывает общий гул, в который часто врываются еще более громкие невыносимые звуки. На этом тяжелом фоне разворачивается настоящая схватка плоти и металла. Кран, висящий высоко под потолком, тоже работает и тоже громко гудит и бряцает своими деталями, особенно громким бывает звук, когда он врезается в одну из стен здания.

Несколько человек, привязав кое-как один из верстаков, поднимают его в воздух. Его тощий скелет, точно остов доисторического животного, парит над задранными вверх головами людей, тяжелый его полет сопровождается криками и обильным матом. Несколько минут проведя в подвешенном состоянии – не могли решить, куда его лучше поставить, чтобы освободить пространство для новой работы, – он с треском приземляется на груду сваленных железных стропил и замирает в странной позе автомобиля, слетевшего в кювет. Справившись с этим делом, рабочие продолжают свою беготню и перетаскивают к центру все новые металлические конструкции, которые начинают превращать в то, что в дальнейшем должно будет стать декорацией.

Мне нравится приходить сюда, когда рабочие уходят на обед. Здесь царит такая странная тишина, что кажется – она сама издает некий гул. Словно все эти стены и грязный, залитый краской и маслом пол впитали в себя так много болезненных, нечеловеческих звуков, что уже не могут существовать в полной тишине, но по инерции продолжают повторять то, что десятилетиями происходит здесь, только уже тише и слабее.

* * *

Разумеется, было бы совершенно несправедливо характеризовать настолько отрицательно абсолютно всех, у нас есть замечательные, умные, талантливые, а самое главное – живые в полном смысле этого слова люди. За них я и держусь, возле них стараюсь находиться как можно больше, с ними стараюсь говорить, чтобы напитаться энергией или молчать, чтобы просто почувствовать близость живой души. Что мне особенно приятно, все они, как один, тоже ненавидят работу, условия, в которые мы на ней поставлены, безобразно маленькую зарплату и в целом весь этот балаган, в котором мы волею жизни оказались. Но как же их мало здесь, и как редко попадаются они среди вновь приходящих. Но без них здесь было бы уже совсем как на кладбище, и нашим начальникам это как раз бы понравилось. Все они на удивление не переносят думающих людей и стараются по возможности от них избавляться, а тем, кого выгнать оказывается трудно, они стараются всячески досаждать и постоянно указывать на их недостаточное рвение к работе.

Записки из дневника:

9 февраля 20.. г.

«Баллоны заказывали?!».

Я сижу в машине, старой разбитой «пятерке», внутри которой все дребезжит, из всех щелей тянет ледяным воздухом, печка не работает. Раннее морозное утро бесконечной московской зимы. Я приехал на работу раньше, чтобы привезти со складов баллоны с газом. С трудом продвигаясь по заснеженной, просыпающейся столице, наша старушка неуверенно плывет в плотном потоке машин. Я засунул руки глубже в карманы и закутался носом в шарф, мне жутко холодно, я не выспался и проклинаю все. Кости ломит так, словно я проснулся после крепкой пьянки. Утренние сумерки пока скрывают от нас острые углы реальности, и мы едем в низко нависшем над трассой молочном тумане, в котором яркие пятна фонарей, которые, как солдаты, выстроились в стройные шеренги и держат на вытянутой руке светильники, неспособные, впрочем, рассеять эту густую февральскую дымку. Я засыпаю, убаюканный ровным покачиванием машины, и, вновь открыв глаза, не могу понять, где мы находимся, и сколько времени я был в отключке. Но спрашивать водителя мне лень, лень и шевелиться, и я тупо смотрю заспанными глазами на уже пустые улицы явно спальных районов. Здесь царит тишина, и почти нет движения, изредка только мелькает согбенная фигурка старушки с собакой или ребенка, уныло идущего в школу. Водитель молчит, вцепился мертвой хваткой в руль и смотрит строго вперед, почти не моргая. Меня это вполне устраивает, разговаривать у меня нет ни сил, ни желания, да и о чем мы бы могли с ним говорить?

Наконец, он поворачивает на узкую, более других заснеженную улицу и едет уже медленнее и осторожнее. По обе стороны от нас мучительно долго тянутся красного цвета гаражи. Здесь еще темнее и печальнее, фонари теперь стоят на большем друг от друга расстоянии, и машина, попав в разлитую лужу света под одним из них, вновь ныряет в темноту. Меня тянет в сон, но водитель, словно почувствовав это, тихо говорит: «Почти приехали уже. Что, заснул?» – «Да, немного», – с неохотой прерываю я свое долгое молчание.

Машина выехала из коридора, образованного гаражами, на площадь, закрытую с трех сторон забором. Здесь стоят уже не металлические, но каменные гаражи, которые больше прежних и выше их раза в два. Они похожи на трансформаторные подстанции, на крышах которых я любил играть в детстве. Мы остановились, и водитель вышел, сказав мне: «Подожди в машине, я сейчас», – и пропал в белой дымке только что начавшего падать снега. Дверь машины неприятно хлопнула в долго сохранявшейся тишине, и снова весь мир погрузился в молчание. Я смотрел, как медленно кружат снежинки в темном пространстве за окном, на голые искривленные тела деревьев, росших по углам тупика, и был рад, что смог украсть этот момент спокойствия и тишины у давно переставшей баловать меня такими минутами действительности.

Позади машины я услышал голоса, которые постепенно приближались. Открылся багажник, и хрупкое перемирие безмолвия с миром звуков было нарушено. Я вышел из машины, меня обдало холодным воздухом, и снег начал сыпать в глаза. Я поежился и пошел в сторону гаража, у которого мы остановились. Мой водитель говорил с какими-то людьми, неведомо откуда здесь взявшимися. Один из них открыл дверь гаража, но не смог справиться один, и его напарник присоединился к нему, они оба начали очищать ногами площадку перед дверью от снега, а потом, вдвоем навалившись на амбарную по размерам дверь, все-таки одолели ее, и оба пропали в черной дыре, образовавшейся за ней. Водитель курил, я стоял и думал: какого черта я здесь делаю? Через пару минут в глубине гаража послышались шаги, короткие реплики людей и еще какой-то металлический звук, но не постоянный, а с перерывами, словно кто-то шел в железных башмаках. Наконец, они оба появились в дверном проеме, и мы увидели, что они перекатывают большой, почти в человеческий рост баллон. Они делали это очень аккуратно, даже с некоторой долей нежности, точно вели слегка пошатывающуюся женщину и старались ее удержать на ногах, словно ее падение грозило бы им серьезными неприятностями. Позже я узнал, почему это делается: стоит такому баллону упасть и повредить обо что-нибудь кран, который находится на самом верху его, то неминуем взрыв, причем такой силы, что вряд ли те, кто находится рядом с этим баллоном, смогут остаться в живых.

Они передали баллон нам, и мы, приведя его в горизонтальное положение, принесли к машине и положили в багажник. Задние сиденья были сняты, и он легко поместился в салоне во всю свою длину. Затем последовало еще два таких же баллона. Мы попрощались с людьми, помогавшими нам, и они, кивнув в ответ, снова исчезли так же незаметно, как и появились. Нам предстояла обратная дорога.

В машине меня снова укачало, и я уснул и проснулся только тогда, когда мы подъезжали к театру. От короткого и тяжелого сна у меня разболелась голова, и свет, утренний свет казался мне самым отвратительным явлением на свете. Он сразу же обнажил всю прелесть происходящего – подтаявшую коричневую жижу, лоснящуюся по тротуарам, серые и одинаковые лица людей, ужасающие коробки зданий, которые нависали над нами гигантскими могильными плитами. Мне хотелось закрыть глаза и, открыв их, оказаться где-нибудь очень далеко от этого враждебного утреннего света, этого чудовищно чужого всем и всему города, этих людей, которые не знают, зачем они следуют своими слепыми маршрутами в этой ледяной грязи.

Яркий искусственный свет полоснул меня по глазам – мы заехали в гараж. Не без труда выгрузив баллоны и вызвав по телефону людей, которым эти баллоны предназначались, я попрощался с водителем и направился в свой цех. Уходя, я видел, что наши люди уже не так церемонятся с баллонами, но катят их более уверенно и, если снова провести аллегорию с женщиной, более развязно, словно зная, что с этой особой можно особо не церемониться.

Заходя в лифт, я подумал: «А что, если рванет?..» – но, не найдя что ответить себе, нажал кнопку нужного мне этажа и, прислонившись к стенке лифта, закрыл глаза.

* * *

– Я вот сейчас о чем подумал, – резко выпалил я, – Интересно, почему так трудно собрать коллектив из людей, которые будут больше подходить друг к другу по складу характера, образу мысли, точке зрения на окружающий мир. Ведь скольких можно было бы избежать проблем, криков, ссор, непонимания, интриг, наконец. Наблюдая все это на примере своих коллег, я замечаю, что те или иные из них прекрасно бы смогли работать вместе, в то время как они работают в паре с совершенно несовместимыми с ними людьми. Производительность труда, думаю, была бы намного выше, и настроение на местах более здоровым. Здесь необходим индивидуальный подход, решение вопроса с каждым конкретным человеком, но нас чаще всего не рассматривают как отдельных субъектов, мы – просто масса рабочего народа, и чаще всего те, кто смеет иметь свое мнение, – изгои, от которых лучше всего поскорее избавиться. Эта практика, кстати, начала активно использоваться в последнее время. Несколько человек, по окончании трудового договора неожиданно для себя узнали, что его не собираются им продлевать, хотя никаких особых причин в этом нет. Они же объясняют это тем, что если работник не идет навстречу нуждам театра, то он человек лишний и вредный. Подобные формулировки ничего не способны вызвать у меня, кроме грустной улыбки. Что значит идти навстречу нуждам театра? Это выходить в выходные дни, за что нам выплачивают двойную ставку, что на поверку оказывается просто надувательством, потому как я и вся моя бригада устроены на полставки, и все расчеты по повышенной оплате делаются исходя из этой смехотворной суммы, и в пенсионный фонд они, кстати, платят налог именно с нее, то есть, он настолько мал, что об этом даже не стоит говорить. Также они хотят, чтобы все рвались в бой и хватались за любую работу, оставались допоздна и так далее, как они сами и делают, но, видимо, они не всегда помнят о том, сколько мы получаем. Если бы я получал столько же, сколько они, быть может, и я также «задрав штаны, бежал за комсомолом».

Конечно, все это утопические мысли, но как хотелось бы работать, находясь в кругу людей, отличающихся от всего этого сонма невежд.

– Ты слишком категоричен и требователен к людям, – заметила М., – Хочешь слишком многого, но сам для этого ничего не желаешь делать, просто жалуешься на то, что люди – дерьмо и сволочи, и как трудно с ними ужиться.

– Да, примерно так и есть, но у меня хотя бы есть вот эта самая позиция и мое отношение, – без всякого раздражения ответил я. – Они сами виноваты в том, что стали такими, и, может быть, если им чаще напоминать об этом, то что-то начнет проясняться в их затуманенных головах. Ты не думаешь так?

– Нет, я думаю, в этом тоже нет смысла, это обычно делают те, кто пытается отстраниться от всего и наблюдать со стороны, осуждая все и всех или же в лучшем случае выказывая полное равнодушие. Я еще не настолько выдохлась, чтобы занимать подобную позицию.

Я улыбнулся, все это было мне хорошо знакомо, и я ничего не отвечал, чтобы лишний раз не раздражать ее.

– В споре ведь не рождается никакой истины да?! – больше утвердительно сказал, нежели спросил я у нее, – Каждый все равно остается при своем мнении или даже еще более в нем утверждается.

– Смотря с кем и о чем спорить, – неохотно ответила М.

Я не был с ней согласен, но что-либо отвечать у меня не было уже никакого желания и тем более сил.

Белесый свет уже заполнял пространство зала, музыка играла тихо, едва слышно, бармен продолжал нести свою вечную вахту, облокотившись о стойку, он смотрел мутными, сонными глазами в рассветный сумрак за окном. Мне было как-то одиноко и неприятно, что я всю ночь выкладывал начистоту свои переживания и мысли, рассказал долгую историю, которая не прошла для меня бесследно, и все это было впустую, этот человек был глух к моим словам, и ни к чему было вообще идти по этой долгой дороге мыслей, слов и воспоминаний в прошлое, которое, к великой моей радости, никогда не сможет повториться.

Я выпил залпом почти полный стакан уже успевшего выдохнуться сидра, и это меня немного взбодрило, хотя голова болела сильней, ноющая боль пульсировала в висках, отяжеляя ее и делая болезненными любые движения. Усталость как-то особенно резко навалилась на меня, слово ее плеснули на меня откуда-то сверху и она моментально впиталась в тело, приковав его к стулу и подавляя желание к любому действию.

Записки из дневника:

7 июля 20… г.

Запах дерева.

Пила ревела, и длинная желтая доска, приятно пахнущая смолой и сыростью леса, нехотя, через сильное сопротивление и, казалось, боль, в брызжущем фонтане опилок превращалась в две доски. Мелкая древесная пыль кружила в воздухе, забивалась в нос и глаза. Я стоял и подавал новые доски людям, работавшим у станка. Комната эта похожа на небольшую лесопилку, так много здесь станков, пил, рубанков и другого инструмента.

– Чего зеваешь, мать твою! – донеслась до меня сквозь грохот пилы ругань одного из рабочих. – Гляди, тут живо без руки останешься. Следующую давай! – добавил он, отбрасывая готовые доски в сторону.

Это он кричал на своего напарника, который, видимо, на что-то отвлекся, пока держал доску прижатой на верстаке пилы. Оба они вопреки технике безопасности работали без защитных очков, и это им нисколько не мешало, в то время как мне, хоть и стоявшему в стороне, мелкая пыль просто застилала глаза. Я протирал их тыльной стороной ладони и все время сплевывал в угол вязкую, перемешанную с древесной пылью слюну.

Сделав нужное количество, ребята стали обрабатывать доски на другом станке, ровнять поверхность, шлифовать. Это была новая бригада, они приступили к работе за два месяца до меня. Я знал, что прошлые работники проявили смелость и, выразив презрение к своему непосредственному начальнику, который повел себя по отношению к ним неподобающим образом, написали коллективное заявление об уходе. Я всегда ценил и уважал подобные поступки, жаль только, что ими уже никого не проймешь, «хозяева» всегда выкрутятся.

Здесь, конечно, было приятнее находиться, чем там, где делали железные декорации, дерево – приятный, теплый и более близкий людям материал, но все равно эта постоянно кружащая в воздухе пыль, опасные станки и шум не доставляли особой радости.

Я наблюдал, как ловкие руки аккуратно прогоняли доску за доской через шлифовальный станок, потом оттирали пыль с гладких, телесного цвета досок и бережно ставили их в ряд у стены. Долго ли продержится этот человек, с такой любовью делающий свою работу, в этом вертепе, спрашивал я себя. В углу валялись какие-то обрубки, сломанные палки, у стены стояли листы фанеры, лежали на полу, прислонившись друг к другу, точно пьяные, большие мешки с опилками.

Позже меня снова отправили в качестве помощника, на сей раз нужно было переложить стопку листов фанеры, высотой в два человеческих роста, и я, как самый молодой, залез наверх и начал стаскивать по одному листу и подавать их вниз, где их брали ребята. Листы оказались тяжелыми, и было трудно управляться с ними на высоте. Потом привезли и выгрузили длинные доски, еще сырые и неудобные для переноски, все руки от них были в занозах. Мы переносили и складывали их в специально отведенное место, которое уже и так было переполнено другой древесиной, и нам пришлось постараться, чтобы хоть как-то уложить только что прибывший материал.

Уходя от них в конце дня, я думал о том, что вреднее: постоянно вдыхать невидимую металлическую пыль и находиться в плену железа, враждебного и холодного, или же дышать пылью древесной и все время опасаться за то, что можешь быть покалеченным на всю жизнь одним из станков?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.