Педагогика нон-фикшн (Послесловие)
Педагогика нон-фикшн
(Послесловие)
Откровенно говоря, в студенческие годы мало кого из будущих преподавателей советской школы интересовал предмет «история педагогики». Портреты классиков педагогической мысли, развешанные в коридорах, воспринимались как ритуальная дань отжившим старцам, не имеющим прямого отношения к избранной профессии. Нам, молодым, было невдомек, что большинство этих «старцев» ушли из жизни, едва перевалив рубеж своего пятидесятилетия, претерпев хулу и гонения, сполна заплатив за свой вклад в сокровищницу педагогической мысли. Лишь с годами, войдя с головой в профессию, некоторые из нас настроили себя на «диалог с мертвыми», дав себе труд глубоко вникнуть в детали и подробности их жизни и творчества. Оказалось, что с ними есть о чем поговорить, сверяя свои позиции, сомнения и выводы с их наследием. Что мешало это сделать раньше? Нетерпение молодости и хрестоматийный глянец, наведенный так называемым академическим стилем преподавания истории педагогики.
Иной подход демонстрирует эта коллективная монография.
Давно мне не приходилось читать книг по истории педагогики, которые рождали бы такой поток мыслей, эмоций и ассоциаций. И хотя работа посвящена относительно ограниченному по времени отрезку истории образования: педагогическому и социальному проектированию послевоенной школы в 1940 – 1980-е годы, по своему охвату она неизбежно выходит за эти рамки, заставляя задумываться о том, что происходило в советском образовании до этого периода и стало после: в образовании постсоветском.
Будучи в профессии более сорока лет, я оказался свидетелем и участником многих драматических событий и педагогических дискуссий 70 – 80-х годов прошлого века. Метаморфозы, которые претерпевала советская, а затем постсоветская школа, дают огромную пищу для размышления думающему педагогу. Читая книгу, я невольно слышал живые голоса тогдашних оппонентов. Эмоциональную память не сбросишь со счетов, она одновременно мешает и помогает уяснить суть событий. Ибо отстраненный взгляд ценен своей беспристрастностью, но без эмпатии невозможно сопереживать живому процессу исторического развития, включая созревание мысли (в данном случае – педагогической).
По большому счету историк должен стремиться оценивать события и со стороны, и как бы изнутри подниматься над ними, рассматривая их с высоты птичьего полета, для того чтобы увидеть давние истоки происходящего и его отдаленные последствия, явленные в современности. Так происходит приближение к объективной оценке, но одной отстраненности здесь явно недостаточно. Исторический процесс прорастает усилиями людей, действовавших в конкретных обстоятельствах. Но они сами же эти обстоятельства и формируют. Люди, вырабатывающие стратегию и тактику развития образования страны в целом и школы в частности, – не исключение. Понять границы их реальных возможностей, «величие замысла», подлинные сиюминутные и отдаленные результаты деятельности – это и есть педагогика нон-фикшн, у которой, как и у литературы, своя методология: информация и размышления, фактология и комментарий.
Это жанр, крайне востребованный сегодня интеллигентным сообществом в литературе, но до выхода этой книги не имевший аналогов в историко-педагогических работах, с одной стороны предполагает точность, отказ от многих мифов, укоренившихся в нашем сознании. Но с другой стороны, требуя верности фактам, он допускает определенные вольности, открывая простор для многочисленных интерпретаций. Грех не воспользоваться такой возможностью.
Поэтому мой дальнейший текст нельзя рассматривать как послесловие с кратким обзором пестрых глав коллективной академической монографии.
Это именно размышление над книгой, открывающей читателю возможность вступить в напряженный содержательный диалог с ее создателями, дополнить работу параллельными сюжетами, которые, на мой взгляд, проясняют и уточняют позиции авторов, а кое-где подталкивают к несогласию с ними. И еще одно. Книга, безусловно, написана серьезными отечественными и зарубежными профессионалами, владеющими всем современным инструментарием исследовательской деятельности. В этом ее несомненное достоинство и его неизбежное продолжение: недостатки. Уверен, специалисты оценят ее сполна, проследив внутреннюю логику, несмотря на собрание пестрых глав. Но наука для науки – вещь замечательная, порождающая когнитивные отклики только специалистов. Мне же кажется, что книга заслуживает более широкого прочтения педагогическим сообществом. По крайней мере, всеми теми, у кого не отшибло (ли) историческую память. Признаюсь, мне, говоря современным языком, захотелось ее переформатировать, что я и попытался сделать.
1. Кому сегодня нужна история педагогики?
Наука у нас зачастую существует сама по себе, за редкими случаями не находя практического выхода. Редкие случаи по большей части относятся к тем сферам деятельности, где уже абсолютно невозможно обойтись без высоких технологий: без них не создашь высокоточного оружия и не поборешь недуг, еще вчера казавшийся смертельным. В этих наиболее чувствительных для государства и людей сферах наука правит бал.
Гуманитарные науки не могут похвастаться таким трепетным отношением к себе. Это объяснимо тремя существенными причинами:
• Репутационными потерями: слишком долго они (особенно история во всех ее изводах) окормляли и поныне в значительной мере продолжают обслуживать идеологию правящих элит. В этом нет ничего неожиданного. Английский историк Пол Томпсон справедливо заметил, что для политиков прошлое – «рудник для добычи символов в собственную поддержку, как то: имперских побед, мучеников, викторианских ценностей, голодных маршей»1183.
• Отсутствием возможностей непосредственно влиять на принимаемые управленческие решения. Эти решения зачастую не опираются на мнение экспертного сообщества. Более того, есть тревожные признаки, говорящие о том, что высказанные независимые профессиональные суждения отражаются не самым лучшим образом на судьбе их авторов.
• И наконец, в среде самого гуманитарного сообщества возобладали пессимистические настроения. Еще совсем недавно (в 1980 – 1990-е годы) казалось, что, прочитав, например, «Архипелаг ГУЛАГ», люди, испытают катарсис, прозреют и начнут жить по-новому. С тех пор много прежде потаенного было опубликовано, но переворота в общественном сознании не произошло. Более того, быстро выяснилось, что обычный человек руководствуется в жизни ментальными эмоциями, в основе которых лежат мифы, предания, фантомы, отторгает любую научную информацию и строгие аналитические выводы, если они не льстят его самолюбию, предпочитая «тьме низких истин» «возвышающий обман». (К примеру, миф о том, что запуск первого искусственного спутника Земли – прямой результат высокого уровня математического образования в школах СССР.)
Ну и кому, скажите на милость, в отечестве нашем сегодня необходимы гуманитарные знания в целом и историческая аналитика в частности, коль скоро на них нет запроса ни сверху, ни снизу?
Казалось бы, история педагогики – периферийная сфера гуманитарного знания, предмет узкого цехового интереса кабинетных ученых, практические результаты деятельности которых воплощаются лишь в дисциплине, предписанной для обязательного изучения в педагогических вузах. От нее в головах будущих учителей, как правило, остаются лишь смутные воспоминания: имена, фамилии значительных педагогов прошлого, обрывки их педагогических концепций и систем. В реальной школьной практике история педагогики оказывается невостребованной. Что и говорить о том, что для подавляющей массы даже интеллигентных людей, напрямую не связанных с обучением и воспитанием, историко-педагогические сюжеты не представляют ни малейшего интереса.
Не зря сказано: дух дышит где хочет. Казалось бы, на достаточно специфическом историко-педагогическом материале неожиданно разворачивается исследование, по большому счету касающееся всех и каждого. Предметом его становятся «острова утопии» (так авторы метафорически характеризуют отдельные замечательные прорывы в теории и практике образования, произведенные в глухие десятилетия господства тоталитарной идеологии), а объектом – образовательная политика СССР в 1940 – 1980-е годы. Откуда такая уверенность? Если «большая история» не слишком волнует сегодня людей, то почему их внимание должна привлечь «история малая»?
Потому что история образования, пристально вглядываясь в прошлое, целиком опрокинута в будущее. В детстве и юности формируется сознание, закладываются модели поведения, спонтанные реакции, определяющие траектории развития как отдельного человека, так и общества в целом. «Своя рубашка ближе к телу». Людям небезразлично, как сложится судьба их детей в ближайшей и отдаленной перспективе. Отсюда их особая чувствительность к образовательной проблематике, рефлексия которой невозможна вне культурно-исторического контекста. Так появляется надежда, что, вытягивая эту тонкую нить, мы постепенно начнем разматывать весь клубок историко-культурных проблем, накопившихся за истекшие десятилетия.
Соотношение макро– и микроистории не так линейно и однозначно, как представляется на первый взгляд. Здесь недопустимы размашистые приблизительные формулировки типа «сталинская школа», «оттепельная педагогика» и т.п. Слов нет, государственная политика задает определенный жесткий дискурс образования, но окончательно перекрыть кислород, необходимый для развития и реализации прогрессивных педагогических идей, не в состоянии даже самая свирепая государственная машина. Ответы на вопросы «Почему и как это происходит?» мы находим на страницах книги. Острова утопий появляются и исчезают, не образуя архипелага и, тем более, не завоевывая весь образовательный материк, но и такое временное существование не проходит бесследно для островных обитателей, на долгие десятилетия определяя их жизнь и судьбу. Достаточно познакомиться с воспоминаниями воспитанников А.С. Макаренко, участников коммунарского движения 1960-х годов, обитателей детского летнего лагеря, которым долгие десятилетия руководила в Венгрии Эстер Левелеки (в чем-то аналог нашего «Орленка» с поправкой на венгерские послевоенные реалии), чтобы в этом убедиться. Микроисторический анализ в сочетании с привлечением биографических нарративов – несомненные достоинства книги, предающие ей необходимый объем и правильно настраивающие оптику исследования.
Такое «наведение на резкость», когда детали и подробности не растворяются в багровых тонах картины «зловещего прошлого», помимо прочего помогают лучше понять людей, испытывающих по отношению к этому прошлому пронзительную ностальгию. Психологическая травма, полученная ими при двойном обрушении советской империи и коммунистического мифа, – объективная реальность, с которой следует считаться ученым и публицистам, неизбежно затрагивающим в своих работах глубокие ментальные эмоции. Принимать эту имперскую ностальгию исключительно как рабскую «тоску по палке» – непростительное огрубление.
Насколько я могу судить, авторы коллективного исследования не захвачены «страстной односторонностью» (метафора Г. Померанца) в оценках прошлого российского образования. Это не мешает им осуществлять беспристрастный, скрупулезный, по сути дела, клинический анализ образовательной политики советского периода. Осторожно и последовательно препарируя эту чувствительную для миллионов людей сферу, они постепенно вскрывают феномен общественного сознания, детально прослеживая метаморфозы, с ним происходящие. Так историко-педагогические изыскания неизбежно выходят за свои узкие цеховые рамки, превращаясь в широкое культурологическое исследование с использованием всего арсенала инструментов и подходов, накопленных современным гуманитарным знанием.
И все же, отдав должное теоретическим и исследовательским доблестям авторов книги, зададимся прямым вопросом: как и почему в рамках грандиозной государственной и идеологической Утопии, задававшей свой известный «большой стиль» в идеологии, искусстве и политике (включая образовательную), возникали утопии малые, содержавшие в себе гуманистические интенции, которым, казалось бы, не должно было найтись места в этой железобетонной конструкции? Для ответа на него классическое исследование неизбежно теряет научную невинность и превращается в расследование, приобретая черты и жанровые особенности приключенческой литературы. Приключения и драма идей, равно как и судьбы их носителей, – это невероятно захватывающие сюжеты, поддерживающие неослабевающий интерес читателя книги.
2. Идеалисты или реалисты?
Рискуя вызвать гнев академических ученых, выскажу одно субъективное суждение: все значительные педагоги, оставившие свой след в истории, – великие сказочники. Все они, так или иначе, стремились сконструировать свои миры, в основе которых гармония взросло-детских человеческих отношений. Другое дело, что эту гармонию они представляли себе по-разному, в соответствии со своими убеждениями, духом и стилем переживаемой эпохи.
У А.С. Макаренко, по характеру чуждого сентиментальности, есть размышления, высказанные в письме к его жене Г.С. Салько в 1927 году:
«…Сейчас 11 часов. Я… одиноко стою перед созданным мной в семилетнем напряжении миром.
Не думается, что такой мир очень мал. Мой мир в несколько раз сложнее мира Вселенной… в моем мире есть множество таких предметов, которые ни один астроном не измерит при помощи самых лучших трубок и стеклышек.
Мой мир – люди, моей волей созданная для них разумная жизнь в колонии и постоянная борьба… со стихией…
Мой мир – мир организованного созидания человека».
Для подобного творчества, которое сродни художественному, как воздух необходимо романтически приподнятое отношение к жизни, святая вера в правильность избранного пути и постоянное горение. Воспитание горением – один из постулатов педагогических воззрений Ш.А. Амонашвили. Сказочники, утописты? Не совсем.
В отличие от чистых художников они строят свои утопии не на холсте и бумаге, где возможен свободный полет ничем не ограниченной фантазии, а в реальных порой чрезвычайно жестких условиях дисгармоничного мира. «“Задача школы – обучать, семьи – воспитывать” – вот одна из банальнейших фраз, взлелеянная двуличными сторонниками школы вне времени и пространства, школы, которая служила бы чистой науке, без какой-либо политической окраски, иными словами – школы на Луне» – это высказывание принадлежит Я. Корчаку. Его мученический конец венчал завершение его утопии, но и в мирной довоенной жизни, при невероятной литературной популярности, в своей практической деятельности на посту директора одновременно двух детских домов, он испытывал унижения, выпрашивая у спонсоров средства на содержание детей, терпел хулу и поношения во время периодически возникавших антисемитских кампаний. Этот «утопист», офицер, военврач, прошедший три войны, был реалистом, осознававшим, что его воспитанникам предстоит жить в реальном мире:
«Да и может ли обойтись любовь к правде без знания дорог, которыми ходит кривда? Разве ты желаешь, чтобы отрезвление пришло внезапно, когда жизнь кулаком хама смажет по нашим идеалам? Разве, увидев тогда твою первую ложь, не перестанет твой воспитанник сразу верить во все твои правды?
Если жизнь требует клыков, разве вправе мы вооружать детей одним румянцем стыда да тихими вздохами?
Твоя обязанность – воспитать людей, а не овечек, работников, не проповедников: в здоровом теле – здоровый дух. А здоровый дух не сентиментален и не любит быть жертвой. Я желаю, чтобы лицемерие обвинило меня в безнравственности!» Поэтому детей приходится учить компромиссам, «иначе жизнь кулаком хама смажет по нашим идеалам…». Неожиданно жесткая фраза для писателя-сказочника и рафинированного интеллигента.
«Чистый» художник может позволить себе писать в стол, адресуя «поверх барьеров» свое творчество будущим поколениям, педагог творит здесь и сейчас, применяясь к реальным обстоятельствам. Его послание – иного рода, и доходит оно до нас не только и не столько на бумажных и иных материальных носителях. (Хотя глубоко симптоматично, что многие из замечательных педагогов совмещали в себе педагогическое и литературное творчество, позволяющее нам без посредников из первых рук погрузиться в созданные ими и реализованные на практике миры.)
Задуманный и реализуемый большевиками проект коренного переустройства жизни был, помимо прочего, а может быть, в первую очередь, утопией макропедагогической, направленной на «выделку» принципиально иной личности – «нового человека», свободного от эгоцентризма, открытого миру и людям, искренне преданного светлой коммунистической идее. «Очистительный огонь революции, преображающий старый мир» – соблазну этого «нового завета» поначалу поддались многие тонкие художественные натуры, включая А. Блока. Что и говорить о педагогах! Не случайно в своих записях А.С. Макаренко искренне восхищается цельностью и деловитостью новых людей – чекистов, противопоставляя их рефлексирующим, неспособным к энергичной продуктивной деятельности «нытикам-интеллигентам».
«Революции задумывают идеалисты, осуществляют фанатики, а их плоды присваивают негодяи» (Томас Карлейль). Не всем и далеко не сразу дано было убедиться в мудрости этого высказывания. Кому-то хватило впечатлений от кровавых эксцессов Гражданской войны, а кто-то посчитал их временными неизбежными переходными явлениями и, руководствуясь формулой «лес рубят – щепки летят», с энтузиазмом включился в новые лесопосадки, не принимая во внимание зловещей второй части этого составного слова. В 1920-е годы романтический зуд тотального переустройства охватил все сферы интеллектуальной жизни: науку, искусство и образование, открылись невиданные возможности для любых самых смелых экспериментов. Твори, выдумывай, пробуй! Для творческого человека возможность самореализации – высшая ценность, все остальное малосущественно. А для педагога-новатора это еще и источник горения. А без собственного горения невозможно зажечь воспитанников. Общая бодрая оптимистическая тональность, о которой много и охотно пишет А.С. Макаренко, – действительно неотъемлемое условие успешного воспитания, которое по определению не может быть унылым. Вот и получилось так, что некоторые малые педагогические утопии органично встраивались в утопию большую, улавливая дух времени, совпадая с ним по основным интенциям1. Этого нельзя сказать об утопиях, не вписывающихся в коммунистический дискурс.
Так, детскую колонию Лидии Арманд, которая с начала 1920-х годов спасала от голода и холода преимущественно детей из «бывших»: интеллигентных профессорских семей, стремясь дать им полноценное «старое» образование и воспитание, – задушили довольно быстро, несмотря на то что в колонию зачислялись крестьянские дети из окрестных подмосковных деревень. Арманд и не скрывала, что строит свою педагогику на иных основаниях1184. В 1924 году она была арестована среди других теософов и осуждена в 1925-м к ссылке на Урал. Не спасло революционное прошлое, включавшее три царские тюрьмы, оно дополнилось советскими тюрьмами, которые предстояло пройти этой педагогической подвижнице. В 1927-м, когда она уже находилась в ссылке, под псевдонимом Л. Соснина вышла ее книжка «История одной школьной общины». Доброжелательное предисловие к ней написал С.Т. Шацкий, известный педагог, марксист (!), руководитель колонии «Бодрая жизнь». Но и его детище, Первую опытную станцию Наркомпроса, куда входила и колония «Бодрая жизнь», созданная им еще в 1911 году, расформировали в 1932-м. Тогда же Шацкий был назначен ректором Московской консерватории, а в 1934-м – умер.
Беспризорникам в колонии Дзержинского повезло больше, чем питомцам Лидии Арманд. Но и утопия А.С. Макаренко просуществовала относительно недолго: до начала 1935 года. В середине 1930-х Макаренко уже занимается литературным трудом, совмещая его с бюрократической работой в аппарате НКВД УССР. Уже в совершенно иную, «оттепельную» эпоху такая же судьба – ограничения и прямые репрессии – постигла и коммунарское движение, хотя оно, казалось бы, идеально вписывалось в тогдашний государственный тренд. Причины растянувшегося во времени, но неизбежного драматического финала всех наших педагогических утопий – предмет отдельного разговора. Этот сюжет детально изложен в одной из глав книги, посвященной истории Коммуны юных фрунзенцев, написанной Дарьей Димке, и мы еще к нему вернемся.
А пока отметим для себя, что одной из естественных причин (но не единственной!) возникновения педагогических утопий было временное совпадение грандиозных замыслов государства и искренних устремлений авторов новых педагогических проектов, готовых эти замыслы реализовывать. Несмотря на недолгое существование, эти проекты обогатили российскую и мировую педагогику богатым арсеналом идей, способов и методов работы с детьми, которые до сих пор используют успешные педагоги в своей деятельности, иногда даже не догадываясь, кому они обязаны своими достижениями. Важно лишь не забывать, что все эти изобретенные приемы и методы окрашены личностью их создателей.
В других руках похожие инструменты выглядят зловещими. На все детские колонии Макаренко не хватило. И в то же самое время существовала Первая детская трудовая колония Беломорско-Балтийского комбината. Дети сами следили за порядком: 4 тысячи беспризорников работали под присмотром 300 таких же беспризорников, специально отобранных и выдрессированных под надзором начальника колонии Видемана. Подобно взрослым гэпэушникам, эти 300 сопляков жили в лучших бараках и получали лучшую еду, на руках и на груди носили красную звезду и занимались – подобно взрослым – доносами, следствием, устраивали облавы, обыскивали… Окруженные ненавистью прочих – дикой. А было им всем от 10 до 15 лет.
Несет ли А.С. Макаренко ответственность за такую звериную реализацию его педагогических идей коллективного детского самоуправления и трудового воспитания? Не думаю. Отчуждение идей с последующим превращением их в собственную противоположность в философии не новость.
3. Дискурсивная омонимия
Предыдущие сюжеты приближают нас к разгадке причин возникновения и временного выживания педагогических утопий в рамках железобетонной, не допускающей никаких вольностей конструкции. Но так ли уж она была монолитна? Сбылась ли заветная мечта, она же главная педагогическая задача творцов большой утопии?
При подробном близком рассмотрении обнаруживается, что советская образовательная политика не представляет собой единого монолитного целого, ибо оказывается, что разные люди в одни и те же понятия могут и стремятся вкладывать разные смыслы. Такое явление именуется в науке концептуальной омонимией. Где ее истоки? Авторы книги дают исчерпывающий ответ: «Радикальность проводимых преобразований сдерживалась или, может быть, компенсировалась системным дефицитом ресурсов для проведения политических ориентиров в жизнь, что существенно нарушало единство образовательной системы и способов ее непротиворечивого описания. С другой стороны, сами по себе политические ориентиры подвергались постоянному перетолкованию и приспособлению под текущие административные задачи, что вызывало эффект концептуальной омонимии, когда один и тот же словарь служил для артикуляции и описания принципиально различных способов действия». (Сравните способы действий Макаренко и коменданта Видемана, хотя словарь их описания один.)
Иногда омонимия производилась сознательно, когда педагог облекал свою «подпольную» деятельность в ритуальные идеологические клише, обеспечивая себе социальное алиби. Такая своего рода педагогическая мимикрия. Любопытный эпизод приводит Юлия Эйдельман (вдова замечательного историка Н. Эйдельмана) в своей книге «Век иной и жизнь другая».
«В 1946-м вышло Постановление ЦК “О журналах «Звезда» и «Ленинград»”. Два урока были посвящены этой теме. Мария Сергеевна в нескольких фразах пересказала содержание документа, строго приказала выучить его наизусть, а все остальное время декламировала стихи Ахматовой. Декламировать она не умела, слова произносила сухо и четко, но мне это нравилось, так я лучше чувствовала стих и понимала: Это здорово! Это настоящее! “Настоящее” было для нас главным словом, самым важным критерием. Закончив читать, Марья Сергеевна сказала: “Теперь вы убедились, что такие стихи нам совершенно чужды. Такую поэзию надо выжигать железом, а имя поэта просто забыть, как ненужную вещь”. А мы начали разыскивать стихи Ахматовой».
Но подобная маскировочная тактика характерна скорее для эпохи умирания большой утопии, на излете советской педагогики в 1980-е годы, когда многим все стало понятно.
А на этапах зарождения и пика развития советской образовательной политики творцы педагогических утопий вкладывали свои смыслы в идеологические клише спонтанно, искренне радуясь тому, как «мой труд / вливается в труд моей республики» (В. Маяковский). Расплывчатость лозунгов, доминирование в стране морального пафоса, привлекательность дерзновенного плана построения земного рая – все это позволяло увязывать в сознании педагогов государственные и педагогические задачи, вкладывая в поиск путей их решения свои собственные индивидуальные гуманистические ценности и смыслы. В этом контексте наиболее интересна фигура В.А. Сухомлинского, чья искренность не вызывает сомнения. В том же ключе следует рассматривать педагогическое творчество основоположника коммунарского движения И.П. Иванова, деятельность О.С. Газмана – одного из создателей лагеря «Орленок». Но и такое, чуждое явной или скрытой оппозиционности, индивидуальное смысловое наполнение неизбежно размывало единообразие.
Расстаться с мифом о единообразии советской образовательной системы важно не только во имя научной достоверности, но и для лучшего понимания исторической памяти ныне живущих людей, чьи мировоззренческие предпочтения, политические взгляды и поведенческие реакции во многом предопределяются детскими впечатлениями, окрашивая их ментальные эмоции в соответствующие тона.
В автобиографической повести писателя-диссидента В. Максимова «Прощание из ниоткуда» есть неприличный эпизод, связанный с его опытом пребывания в пионерском лагере, где, судя по всему, господствовала идеологическая дрессура и педагогическая муштра. Сбежав и затаившись от такой жизни за территорию лагеря в ближайший овраг, он с ужасом обнаруживает, что над этим оврагом справлять большую нужду пристроилась пионервожатая. И мальчик, инстинктивно выпрямляясь, отдает пионерский салют ее голой заднице. Вполне возможно, что этой ситуации не было в реальной жизни, а описанный эпизод – лишь саркастическая метафора, выражающая квинтэссенцию отношения автора к сути коммунистического воспитания. Но таковы суммарные детские впечатления. Биографические нарративы бывших воспитанников «Орленка» совсем иные, окрашенные преимущественно в радужные тона. Даже став пожилыми людьми, они время от времени собираются вместе, согревая душу общими воспоминаниями. Все решало, куда и в какие педагогические руки попадешь. Вот вам наглядное подтверждение дискурсивной омонимии, имевшей место в советскую эпоху и совершенно не изжитой в век нынешний, где по-прежнему имеет место жонглирование мифологемами.
4. Причины возникновения «серых зон» и родовые признаки утопий
Термин «серые зоны», введенный авторами книги, представляется мне чрезвычайно удачным, ибо он раскрывает суть загадочного существования островков педагогического творчества.
Очевидно, что живую жизнь невозможно заключить в саркофаг, трава пробивается сквозь асфальт, а березы вырастают даже на куполах разрушенных церквей. Казалось бы, построенная на века насквозь идеологическая образовательная конструкция периодически давала трещины. В результате образовывались «серые зоны», в которые устремлялись новые творцы педагогических утопий, обретая там дополнительные степени свободы для реализации своих идей. Дискурсивная омонимия – не единственная причина сбоев системы. Она сама следствие неустранимого разрыва между большой коммунистической утопией и реальностью.
Невозможно бесконечно кормить людей обещаниями. Поначалу верилось в то, что «через четыре года / здесь будет город-сад» (В. Маяковский). Затем сроки наступления земного рая стали отодвигаться. Тогда с целью сохранения энтузиазма масс и поддержания идеологического тонуса включаются инструменты формирования мобилизационного сознания. Они известны:
• поиск и уничтожение внутренних и внешних врагов, мешающих осуществлению грандиозных планов;
• океаны лести, призванные убедить сограждан, мужественно переживающих «временные» трудности, в их исключительности и преданности правому делу, победа которого осчастливит все человечество;
• жесткое ограничение потока информации о реальных условиях жизни людей в других странах, за пределами «осажденной крепости»;
• постановка соревновательных задач, мобилизующих людей на новые подвиги: «догнать и перегнать развитые страны», «ускорить научно-технический прогресс» и т.п.
Увы, эти инструменты формирования мобилизационного сознания до сих пор не сданы в архив.
Тем не менее наряду с идеологической возгонкой системе необходимо демонстрировать реальные практические успехи, решать конкретные социально-экономические проблемы, обеспечивать надежность оборонного щита страны, при этом не допуская институциональных изменений. Система задумана идеально, основы ее незыблемы. Это люди пока не готовы ей соответствовать. Остается подтянуть людей к системе, и тогда все «срастется». Задачу подтягивания должно решать образование. Стратегия остается неизменной, в тактике социального проектирования допускаются вольности.
А как иначе? Ведь в условиях постоянной нехватки ресурсов (материальных, финансовых и кадровых) ставка делается на так называемый «человеческий фактор». Расчет на него требует человеческого отношения к отдельным полезным государству людям и коллективам, без которых модернизационные потуги системы обречены на провал. Раб не может ничего модернизировать, ибо для прорывных решений требуется интеллектуальная смелость и готовность брать на себя личную ответственность за принятые решения. Поэтому во имя получения результата допускаются отклонения от «генеральной линии» или сама эта линия перетолковывается. Так образуются «серые зоны», где при молчаливом согласии властей предержащих реализуются, как сказали бы сегодня, «пилотные инновационные проекты», призванные обеспечить максимальную мобилизацию творческих возможностей людей.
Примечательно, что такие проекты всегда локальны: анклавная модель модернизации при хронической нехватке ресурсов неизбежна. Но существует и другая идеологическая причина, диктующая ограничение поля творческой свободы, заставляющая выставлять вокруг него красные флажки. Тоталитарному или авторитарному государству и хочется и колется: с одной стороны – получить быстрый результат, а с другой – держать на поводке, пусть удлиненном, авторов, обеспечивших его достижение. Длина поводка определяется эмпирически, соответственно духу и букве времени.
Но сущность анклавной мобилизационной модели модернизации остается неизменной. С этих позиций «шарашки» и академгородки, щекинский хозрасчетный эксперимент1185 и «Сколково», детский лагерь «Орленок» и коммунарское движение – явления одного порядка. Везде людям создаются относительно сносные условия, позволяющие решать поставленные задачи. Казалось бы, странно вести речь о человеческом отношении к ученым, работающим в «шарашке». Но сравните условия их труда с общими работами на лесоповале. Кроме того, в их распоряжение предоставляются все имеющиеся государственные ресурсы, у участников проектов появляется надежда на досрочное освобождение в случае успеха. Разумеется, в академгородках в период «оттепели» будут использоваться иные моральные и материальные стимулы.
«Шарашка» – лишь наиболее чистая, беспримесная модель, позволяющая увидеть суть явления, понять признаки и причины возникновения «серых зон». Для тоталитарного государства они всегда подозрительны, ибо не вполне прозрачны и не во всем подконтрольны. Мало ли какие завиральные идеи могут прийти в голову отвязанным ученым и практикам за пределами их узкой профессиональной деятельности? (Пример А.Д. Сахарова – наиболее яркий, но далеко не единственный.) Как уже было замечено выше, их никто и не собирается «отвязывать». Но без «серых зон» не обойтись. Причины их возникновения очевидны:
• сопротивление живой жизни, которую невозможно засунуть в смирительную рубашку идеологических схем;
• необходимость «чудесного» решения задач, невыполнимых в рамках жесткой системы без ее коренного преобразования. Ставить под сомнение поставленные задачи не принято и небезопасно. Остается уповать на чудо, развязывая руки сказочникам, берущимся за их решение;
• потребность периодически приоткрывать клапан, снижая избыточное общественное напряжение, предотвращая системные кризисы или смягчая их последствия;
• модернизационные потуги, без которых невозможно обеспечить самосохранение системы в условиях мировой конкуренции.
На каждом конкретном этапе развития доминирует та или иная причина, побуждающая допускать существование «серых зон», в рамках которых реализуются малые утопии, но их родовые признаки остаются неизменными:
• локальный характер деятельности, ограниченной во времени;
• увеличение степеней свободы исполнителей для достижения ими наилучших результатов (своего рода идеологический офшор);
• сохранение форм прямого или опосредованного контроля над авторами утопий, которым нельзя позволять слишком далеко отклоняться от главного идеологического дискурса.
Проведенный краткий анализ явления в целом может показаться избыточным теоретизированием, но думается, что без него теряется нить при чтении отдельных интересных глав книги, в той или иной форме описывающих возникновение и гибель педагогических утопий, существенно различавшихся по времени и месту своего возникновения. Здесь в равной мере важны как общий взгляд на проблему, так и детальное знание частностей и тонкостей. Обратимся к подробностям, ибо, как известно, «черт таится в мелочах».
5. Парадоксы социального и педагогического проектирования
Один из любопытных сюжетов книги посвящен деятельности недооцененного у нас министра просвещения РСФСР А.Г. Калашникова, занимавшего свой высокий пост краткий период с апреля 1946-го по 1948 год. (Главу об истории образования конца 1940-х подготовила Мария Майофис.) Это была, прямо скажем, не самая вегетарианская эпоха, совсем не располагающая к проведению образовательных реформ гуманистического толка. Государственный каток утюжит все живое, приближается окончательный разгром генетики, а потом и запрет кибернетики, вскоре наберет обороты дело врачей-отравителей, по сути, уже началась антисемитская кампания под лозунгами «борьбы с космополитизмом». Все это уже витает в воздухе. Но в сгущающейся атмосфере коллегия Наркомпроса последовательно рассматривает вопросы улучшения подготовки педагогов и преодоления второгодничества. Опрошенные министром учителя в один голос говорят о том, что надо не бороться с второгодничеством, а предупреждать неуспеваемость. А в речи министра, вслед за требованием внимательного изучения ребенка, появляются термины «дифференцированный подход» и «индивидуальный подход», звучат слова о любви учителя к ученику, внимании и заботливости к детям.
Свой анализ ситуации министр заканчивает тезисом: «Надо поставить вопрос о требованиях к работе директора, об индивидуальном подходе». И, как справедливо замечает М. Майофис, требование индивидуального подхода, а вслед за ним и императивы любви, заботы и внимания действительно плотно входят в арсенал педагогической литературы и журналистики того времени. Парадокс? Да, но закономерный.
Достаточно представить себе реальное положение дел в послевоенной школе: нехватку школьных помещений и педагогических кадров, 14-летних учеников-переростков, которых учила моя мама-учительница в первом классе наряду с семилетками, чтобы понять, почему министр переносит акцент с недостатка материальных ресурсов и объективных социальных причин второгодничества на квалификацию и методы работы учителя. Иными словами, делается попытка психологизации педагогического подхода к ребенку – в условиях полного изгнания практической консультативной психологии из школы. Вам это ничего не напоминает?
Но что с того, зато в открытую Калашниковым «серую зону» немедленно устремляются талантливые педагоги и психологи, обогатившие теорию и практику советской педагогики. Плодами их разработок мы пользуемся по сей день.
Другой парадокс, относящийся уже ко времени хрущевской «оттепели». Время переломилось, все вокруг дышит переменами, уцелевшие зэки возвращаются из лагерей, идеологические тренды – борьба с «культом личности» и «возвращение к ленинским нормам партийной жизни». Страна, устремленная в будущее, демонстрирует невиданные научно-технические достижения: запуск искусственного спутника Земли, первая в мире атомная электростанция… Многие искренне верили в утверждения Н.С. Хрущева о том, что «нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». В литературе и кинематографе ведущим течением становится «новая искренность». На этой «оттепельной» волне возникает коммунарское движение. Коммунары в красных галстуках, маршируя по улицам Ленинграда, скандируют речовку: «Да здравствует наука, да здравствуют прогресс и мудрая политика ЦК КПСС!» Ироническая коннотация здесь начисто отсутствует (она придет позже), коммунары искренне верят в научно-технический прогресс и всей душой поддерживают курс партии на обновление жизни, реализовать который мешают ретрограды и формалисты, утратившие отношение к революционным идеалам как к святыне. Комсомольская богиня и комиссары в пыльных шлемах, воспетые Б. Окуджавой, для них идеал, достойный подражания, равно как и первые, зарождавшиеся в 1920-е годы пионерские отряды.
Откуда им знать, что любимыми забавами тогдашних юных ленинцев были погромы штабов русских скаутов, с которых хитроумные взрослые скалькировали буквально все: формы самоорганизации, символику, ритуалы, наполнив их коммунистическим содержанием. Сравните скаутское приветствие «Будь готов! – Всегда готов!» и слова скаутского гимна 1915 года «Твердо верь, что с Богом ты силен» (Н. Адуев) с пионерским салютом: «К борьбе за дело коммунистической партии будьте готовы! – Всегда готовы!»
Коммунарская романтика безраздельно овладевает душами детей и взрослых, вовлеченных в это движение в 1960-е. Дети, воспитанные в этой стилистике, отказываются снимать красные галстуки даже дома (это же предательство), а взрослые девушки-вожатые идут в них в ЗАГС. Это сегодня творцы обновленных, перелицованных по эклектическим лекалам пионерских проектов умудряются как-то совмещать марксистскую и религиозную идеологию. Те были беспримесными верующими атеистами, ощущавшими себя едва ли не апостолами грядущего коммунистического царства, потому и старались из всех сил воплощать в реальной обыденной жизни высокие идеалы – немедленно, здесь и сейчас.
На том и споткнулась очередная педагогическая утопия, просуществовав недолго. Никакой диссидентской контрабанды коммунарское движение не несло, угрозы общественно-политическому строю не представляло. Плоть от плоти «наши» – организаторам современных прокремлевских молодежных движений остается лишь позавидовать. Настоящие советские патриоты, а не пришлись ко двору. Почему?
На этот вопрос существуют как общие, так и конкретные ответы. Начнем с общих. «Оттепели» пришли на смену «заморозки». Танки на улицах Праги убили иллюзию о социализме с человеческим лицом. Авторитарное государство в который раз натянуло идеологический поводок. Оно всегда с подозрением относится к спонтанному неконтролируемому активизму, будь то коммунары или волонтеры, справедливо подозревая, что из этих побегов, хотя они и не замышляют побег из системы, со временем может вырасти полноценное гражданское общество. Казалось бы, ответ на вопрос о гибели очередной педагогической утопии очевиден и лежит в привычной плоскости исторического анализа педагогического явления. Но он совершенно не проясняет глубинную природу конфликта. Авторы не довольствуются «плоским» ответом и идут вглубь, привлекая к анализу инструменты истории языка.
6. Идеологическая диглоссия
Попутно замечу: к несомненным достоинствам книги следует отнести междисциплинарный подход, позволяющий при исследовании сложных явлений использовать разнообразные инструменты всех наук о человеке. Это существенно затрудняет восприятие книги неподготовленным читателем, но зато делает его зрение стереоскопическим.
«Диглоссия» – термин из социальной лингвистики. При диглоссии два языка сосуществуют в сознании одного человека, который в разных ситуациях обращается к разным языкам, полагая, что пользуется одним и тем же. Это явление имеет глубочайшие корни. Так, например, в России в сакральной сфере использовался церковнославянский язык, в описании земных устроений – русский. Разные языки «жестко» закреплены за разными сферами. При богослужении русский язык невозможен, ибо при видимом опрощении и общедоступности текстов исчезает таинство общения с Всевышним.
Коммунистическая квазирелигия породила своеобразную идеологическую диглоссию. Публичная и приватная жизнь в СССР подчинялась взаимоисключающим нормам, которые в равной мере принимались обществом. Соответственно, один «сакральный» язык применялся для обсуждения идеалов в официальной печати, на партийных и комсомольских собраниях, другой отражал поведение людей в реальной жизни.
Коммунарское движение выглядело как ультрасоветское, но их практика отличалась от ритуалов советской школы. Психологически в пределах коммуны ее члены жили в ином мире, отличавшемся от остального советского общества, ощущая себя вестниками уже наступившего коммунизма. Тем самым они подрывали порядок, поскольку воспринимали официальные лозунги всерьез. Высокими принципами коммунары пытались руководствоваться в повседневной жизни. Именно в этом – глубинная причина конфликта. Не снятый красный галстук на шее невесты еще мог сойти за милое чудачество.
Но их учили свободно, прямо в глаза высказывать свое мнение, невзирая на возраст, социальный статус оппонента и окружающую обстановку. Вот они и резали «правду-матку» педагогам, директорам школ, партийным и комсомольским функционерам. Наученные горьким опытом войны и скудной послевоенной жизни, их родители после работы выстаивали в длинных очередях за дефицитными продуктами (а что тогда было не дефицитно?), стремясь добыть лучший кусок для своих детей, но не встречали в их глазах благодарности. Вместо признательности – гневные обвинения в мещанстве, вещизме и бездуховности. «Мы с горящими сердцами стремимся жить для людей, у нас “все дела творческие, иначе зачем?”, а вы путаетесь под ногами с селедкой, колбасой и прочим вздором». К тому же родители не понимали эти вечные поиски экстремальных ситуаций, когда из летних лагерей их дети возвращались исхудавшими, с руками, покрытыми цыпками. Конфликт с окружающей жизнью был неизбежен, ибо столкнулись две модели жизни: утопическая и повседневная. В отличие от диссидентов коммунары не понимали, что существует разрыв между идеологией и повседневными практиками и что язык советской идеологии не был рассчитан на использование в повседневной жизни. За это и пострадали в итоге.
Из личных контактов знаю, как по-разному сложилась их дальнейшая жизнь и судьба. Одни, испытав на себе и пережив как драму практику двойных стандартов, ушли в ниспровергатели системы. Другие стали активными «прорабами перестройки», чтобы вскоре пережить еще одно горькое разочарование от ее провала. Третьи, напоенные романтическими воспоминаниями юности, до сих пор идеализируют все советское. Но все они вместе с увлажненным взором поют: «Мы оставим на память в палатках / Эти песни для новых орлят»1186.
Они и вправду как дети, не преодолевшие трудности взросления, связанные с тем, что в реальном (не важно в каком – авторитарном или демократическом) обществе слишком много ценностных систем, противоречащих друг другу. Сегодня таких систем неизмеримо больше, нежели в эпоху «оттепели»: религиозные и позитивистские, консервативные и демократические, общечеловеческие и национальные.
Рано или поздно любой педагог, вне зависимости от временного и социально-политического контекста, встает перед дилеммой: как преодолеть зазор между правилами и ценностями, внушаемыми в детстве, и их корректировкой при столкновении с большим миром. Об этом, как помните, со всей определенностью высказался Я. Корчак. Увы, «мир уродлив / И люди грустны» (американский поэт Уоллес Стивенс1187). Вечная педагогическая проблема: как одновременно учить детей говорить правду и вводить их в мир, полный лжи и противоречий. Универсальных рецептов нет.
С этой точки зрения любая педагогическая система утопична по сути, ибо пытается решить открытые вопросы, не имеющие окончательного решения. Здесь каждый выбирает для себя. Важно лишь не заноситься, приняв душой совет мудрого Я. Корчака, в равной мере относящийся и к взрослым и к детям: «Есть разные истины. Твоя, моя, его. Наши истины неодинаковы вчера и сегодня. А завтра твоя и моя истины будут другими». При таком настрое престаешь располагать людей и детей на шкале «свой – чужой».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.