Смирнова А. О. – Гоголю, 14 мая 1846
Смирнова А. О. – Гоголю, 14 мая 1846
14 мая 1846 г. Москва [1378]
Москва 14 мая 1846 г.
Давно я к вам не писала, любезный друг Николай Васильевич, давно и от вас не получала писем. Наша переписка шла очень вяло нынешний год; неужели это знак, что души наши устали, что нет того сильного желания знать, в каком они состоянии? Или разлука в самом деле так ужасна, что приучает нас жить без людей самых близких сердцу? Но дело не в рассуждениях, начинаю, по принятому порядку, с того, что я вам отвечала на ваше последнее письмо уже из Москвы, когда была еще очень больна[1379]. Усердно подчинила себя водяному лечению, которое с помощью хинина мне помогло. Нервы мои укрепились, хотя возвращаются еще пароксизмы, и довольно сильные. Заметное улучшение было после завертывания в холодную простыню и ду?шей, я согреваюсь очень скоро, а ду?ша очень приятна после завертывания. Здешний доктор, конечно, не предается преувеличениям Присница, не морозит своих больных и не изнуряет ни гуляньем, ни усиленным потением. Одним словом, я довольна моим Крейсером, потому что мне лучше, и благодарю бога ежеминутно за восстановление сил телесных и душевных. Тело мое было слабо, и ум расстроен, но душа моя хотя ужасалась, следуя за постепенным расстройством ума, однако не болела. Вместе с неотступною молитвой о возвращении сил была и покорность. Если бы угодно было богу меня оставить в этом тяжком состоянии, я не роптала бы, и теперь, благодаря за выздоровление, благодарю и за болезнь как за испытание полезное. Много созрела я в это время, примирилась со многим и многими и слишком сильно почувствовала, как мы должны стать выше света, его ложных условий и понятий, потому что такая бездна горестей и радостей вне этого ложного света. Причиною моей болезни был весь этот тяжелый прошлый год, коклюш сильно подействовал на физический организм, и душа болела от борьбы с самой и с обществом, с которым я теперь совсем рассталась без сожалений и без негодования. Может быть, и это еще обман, и, может быть, одно отдаление меня так укрепило, но теперь чувство мое верно. Однако мне тяжело было оторваться от Петербурга; в нем заключалось тогда многое для меня; в этой пустыне было одно существо, еще сильно меня привязывающее, но, как нарочно, все лучшие минуты отравлялись неизъяснимой тоской, глупой неудовлетворительностью моего положения, так что, как ни была тяжела разлука, душа отдыхала при мысли, что я удалюсь от мнимых огорчений. Так чудесно помог мне тогда господь, так чудесно уберег он меня от вреда и скорби истинной. Первое время по приезде в Калугу, я сгоряча как бы не чувствовала болезни, поддерживала себя тревогами домашними, знакомилась с новым миром и готовилась к деятельности более общественной. Но и тут ожидали меня впечатления самые тяжкие, и под весну на меня как будто обрушилась вся жизнь прошлая, пустая. Я вдруг почувствовала, как мало я способна жить, любить и действовать. С каждым днем все слабела и наконец была на краю погибели. Я и не помню, как меня усадили в повозку и привезли в Москву. И теперь не хочу вспоминать этого страдания. В Москве развлекло меня само лечение, вся внешность для меня новая и общество мне знакомых людей. В первое время я ограничивалась обществом людей самых глупых и простых, делала patiece[1380] по целым часам или шила молча по канве. Хорошо было испытать это унизительное положение, но было и тяжко; мало-помалу я начала уже видеть и других, хотя круг моих знакомых весьма ограничен в Москве. Константин Сергеевич[1381] навещал меня, когда приезжал в Москву, также Хомяков изредка; я была у Свербеевой, но с ней мы не сблизились, я не нахожу в ней простоты, а все притязания на простоту женщины, живущей вне света и его условий; впрочем, я, может быть, ошибаюсь, но таково мое первое впечатление. Здесь и в Петербурге, конечно, много сплетничали на мой счет, здесь удивлялись, что я живу одна без детей и ни с кем не знакома и не знакомлюсь. Петербургские звали в столицу, и даже ваша графиня Вьельгорская[1382] говорила m-lle Overbeck, что я развелась, вероятно, с Николаем Михайловичем, а в Калуге говорили, что я уехала к любовнику. Там по крайней мере не церемонятся в выборе слов и все объясняют просто. Конечно, мне было все равно, собственные страдания были так сильны, что не до них было дело и не от извне падающих стрел приходилось плакать. Вот вам предлинное описание моей болезни и моего положения; во всем воля господня. Сегодня Вознесение, я отслужила молебен у Иверской и надеюсь вернуться в Калугу 21 числа. Меня ожидают дети с нетерпением, и есть дела кое-какие, которые требуют моего присутствия. В отношении к самой Калуге и к деятельности более общественной, мое присутствие вовсе бесполезно. Хотя, конечно, каждый из нас должен приносить свою лепту, есть, однако, случаи в жизни, когда у человека отнимается сила деятельная, а только требуется покорность безропотная. У меня в семейном кругу столько забот, по-видимому, мелочных, что мне не до чужих, да вдобавок есть еще и свои крестьяне под рукой. Общество, о котором вы мне писали, которое как бы препоручали мне, до такой степени испорчено в своем корне, что нечего о нем и думать. Остается молить бога о терпении, смирении и снисхождении к брату. Благотворительность так тесно связана с администрацией и со всем служебным бытом, устроена на таких фальшивых основаниях, что мне гадко входить во все это. Я машинально делаю то, что делали мои предшественницы. Одним словом, я не могу и не хочу ничего делать, я слаба и больна и долгом первым поставлю сбережение своих сил физических и душевных. Грустно, даже горестно видеть вблизи состояние внутренности России: но, впрочем, не следует об этом говорить. Мы должны с надеждою и светлым взором смотреть в будущее, которое в руках милосердого бога. Я усердно молю его о вашем сохранении, о возвращении вам крепости деятельной, испрашивая окончания вашего труда на пользу ближнему. Мне хотелось вам кое-что сказать и дать, что называется, советы; но ежедневно убеждаюсь, что надобно оставить каждого идти своим путем, если уверен, что цель его святая. Только узнавши внутреннего человека, с его больными и здоровыми сторонами, можно дать ему совет добрый; а этот внутренний человек только богу известен, и молитва – лучший совет даст. Всякий день убеждаюсь в великолепии разума евангелических слов: «Не осуждай ближнего твоего». Не осуждай – значит вместе не давай ему совета и не думай его переделать, потому что не знаешь, чего требует его внутренний человек. Потому и оставляю все за собою, продолжая молить бога, да ниспошлет он вам свое благословение.
По-моему, вы хорошо делаете, что остаетесь в чужих краях; здесь все на это ропщут и негодуют, забывая, что посреди всеобщего возмущения мысли смущается спокойствие души, потребное на окончание всякого искреннего дела и на совершение полезного труда. Повторяйте часто: «Да не смущается сердце ваше и не устрашается»[1383]; но по слабости человеческой хорошо, что вы отдалились от смущения.
Аксаковы все здесь, Сергей Тимофеевич очень страдает, и страдает со всем нетерпением новичка; нетерпелив, отрывист в ответах на семейные нежные вопросы; меня это более огорчило, чем удивило, потому что, кажется, ему предстоит долгая болезнь и, может быть, потеря зрения. Впрочем, с этой потерей он более примиряется, чем с болью нервической. Константин добр и прост, как дитя; его нельзя не полюбить, не задумавшись о его будущности. Шевырев не высказывается с первого раза, но Погодин сух и черств, даже издали. Хомяков так умен, что о душе его ничего нельзя сказать; можно, однако, уверительно сказать, что его сердце доброе. Здесь затеяли подписку для Иванова, по просьбе Чижова; не худо бы собрать 6000, это его обеспечит на два года; все это сделается между людьми, его любящими, как русского художника. Тут были запросы умные – обидится ли он или нет? Мне кажется, что общество никогда не может обидеть личность, а скорее лицо может обидеть другое лицо. Меня удивило, что государь, восхищаясь его картиной, не имел мысли ему помочь; вероятно, он забыл его в хлопотах путешествия и никто об нем не напомнил. Зачем у меня нет денег? Я так люблю Иванова и так дорожу его картиной.
Пожалуйста, друг мой добрый и любезный, извещайте меня, где вы обретаетесь и куда адресовать письма, а пока я буду писать к Жуку[1384], которого поцелуйте крепко в лоб, из которого вылезает «Одиссея»[1385]. Я ему писала еще до болезни из Калуги и не имею ответа. Если вам писать много нельзя, то напишите нам всем циркуляр о здоровье только, и этого будет достаточно. Хорошо так сделать петербургским один bulletin[1386] через Софью Михайловну[1387], а другой москвичам через Аксакова.
Меж нами будь сказано, я, живши в Павлине, разлюбила вашу графиню Вьельгорскую и Нази[1388]. Они обе заражены бароновской спесью, и Нази очень и очень увлекается польками и всем светским блеском. Добродетель их какая-то католическая, гордая и сухая[1389]. Софья и Апполина[1390] и оба графы Вьельгорские[1391] – вот мои любезные.
Благодарю вас за письмо к Самарину; оно его обрадовало и подкрепило, он находится в самой затруднительной борьбе с отцом, который связывает каждое его свободное движение. А отсюда на него от друзей нападки за отторжение. Мне кажется, что, следуя движению сыновней благодарности и не возмущая семейного спокойствия, он уже прав и чист перед богом и обществом. Он умен, чист и добр, любит все прекрасное не как отвлеченное, но как способ к украшению души, к улучшению общества посредством прекрасных личностей. Изредка напишите ему, потому что он страдает от своего фальшивого положения. Панов один его подкрепляет теперь, но едва ли и Панов доволен тем, что делает по необходимости.
Я беспрестанно езжу за город, была у рогожских и преображенских раскольников с Лужиным, обер-полицмейстером. Преображенские очень безнравственны, несмотря на стройность и чинность их быта. Рогожские лучше, хотя наружной свободы более. Впрочем, это понятно: первые без священников и таинств. Их церковь наводит грусть: иконостас без алтаря, они ждут церкви; вторые принимают наших расстриг – благословенные же получают священников от нас. Все это спутано, перемешано, и ежедневно являются новые гнуснейшие расколы. Лужин удивительный полицмейстер; Москва отдыхает после Цынского. Он так добр и благороден, вместе и строг и нравственен во всех отношениях; но что может отдельное лицо? Дай бог ему силы надолго, но и он при всей силе телесной и при всем спокойствии душевном устает и страдает. А бедный Кавелин погиб – не перенес, ибо гневался[1392]. А как было и не гневаться в его положении? Он был не на своем месте! Говорят, что духовно он теперь высок и благодарит бога в светлые минуты. Прощайте, друг мой, сегодня мне нехорошо, погода переменчивая, облака сгущаются, и петух провозглашает дождь. Деревья чуть-чуть зеленеют, такой поздней весны не бывало. Я должна развлекать себя вздором, всякое напряжение мысли мне вредно. Я читаю очень мало, и то недели с три. По утрам одну главу Евангелия, а потом письма Плиния младшего[1393]; древность классическая проста, правильна и не переносит за границы невозможностей в добродетели. Все ограниченное теперь успокаивает мою больную мысль, а всего более прогулка и природа; в Калуге она прекрасна, и я погружусь в свой сад. Больных и страждущих я не могу видеть равнодушно, тотчас являются запросы и проч. Итак, я живу теперь жизнию материальной, по-видимому отдаляя все трудное, – это мне и доктором предписано. Прощайте, друг мой, да сохранит вас бог и ведет вас путем избранным к цели избранной. Да хранит он вас в море далече и на всех путях. Один совет – не смущайтесь и, если труд не дастся, забудьте об нем, займитесь трудами рук, точите, ройтесь в земле, займитесь ботаникой, будьте как дитя; это можно сделать, и ежедневная молитва на это подкрепит. Я серьезно думаю, что движение рук очень полезно, что укрепляет нервы; я сама работаю руками, вощу столы и стулья.
А. О. Смирнова.