Гоголь – Шевыреву С. П., 3(15) августа 1842
Гоголь – Шевыреву С. П., 3(15) августа 1842
3 (15) августа 1842 г. Гаштейн [1637]
Августа 15. Гастейн.
Пишу к тебе под влиянием самого живого о тебе воспоминанья. Во-первых, я был в Мюнхене[1638], вспомнил пребывание твое[1639], барона Моля, переписку нашу, серебряные облатки, смутившие спокойствие невозмущаемого городка Дахау. Потом в Гастейне у Языкова нашел я «Москвитянина» за прошлый год и перечел с жадностью все твои рецензии и критики – это доставило мне много наслаждений и родило весьма сильную просьбу, которую, может быть, ты уже предчувствуешь. Грех будет на душе твоей, если ты не напишешь разбора «Мертвых душ». Кроме тебя, вряд ли кто другой может правдиво и как следует оценить их. Тут есть над чем потрудиться; поприще двойственное. Во-первых, определить и дать значение сочинению, вследствие твоего собственного эстетического мерила, и потом рассмотреть впечатления, произведенные им на массу публики, дать им поверку и указать причины таких впечатлений. (Первые впечатления, я думаю, должны быть неприятны, по крайней <мере> мне так кажется уже вследствие самого сюжета, а все то, что относится к достоинству творчества, все то не видится вначале.) Притом тут тебе более, нежели где-либо, предстоит полная свобода. Узы дружбы нашей таковы, что мы можем прямо в глаза указать друг другу наши собственные недостатки, не опасаясь затронуть какой-нибудь щекотливой и самолюбивой струны. Во имя нашей дружбы, во имя правды, которой нет ничего святее в мире, и во имя твоего же душевного, верного чувства, я прошу тебя быть как можно строже. Чем более отыщешь ты и выставишь моих недостатков и пороков, тем более будет твоя услуга. Я знаю, есть в любящем нас человеке нежная внутренняя осторожность пройти мимо того, что кажется слишком чувствительно и щекотливо. Я вспомнил, что в некотором отношении я подал даже, может быть, сам повод думать друзьям моим обо мне как о самолюбивом человеке. Может быть, даже самые кое-какие лирические порывы в «Мертвых душах»… Но в сторону все это, верь в эту минуту словам моим: нет, может быть, в целой России человека, так жадного узнать все свои пороки и недостатки! Я это говорю в сердечном полном излиянии, и нет лжи в моем сердце. Есть еще старое поверье, что пред публикою нужно более скрыть, чем выставить слабые стороны, что это охлаждает читателей, отгоняет покупателей. Это неправда. Голос благородного беспристрастия долговечней и доходит равно во все души. Если же уменьшится чрез то тридцать, сорок или сотня покупателей, то это еще не беда, это временное дело и вознаградится с барышом впоследствии. Еще: будь так добр и вели тиснуть один экземпляр (если будет критика печататься в «Москвитянине») отдельно на листках потонее, чтобы можно было всю критику прислать мне прямо в письме; если не уместится в одном, можно разместить на два, на три и дать часть другим, которые будут писать ко мне письма. Прощай! Целую тебя поцелуем души. В нем много любви, а любовь развивается и растет вечно. Передай мой душевный поклон Софье Борисовне и поцелуй Бориса[1640]. Если будешь писать скоро после получения письма моего, то адресуй в Венецию, но вернее прямо в Рим. Я вспомнил насчет распределения уплаты моих долгов[1641]: может быть, никто не захочет получить первый, отговариваясь, что ему не так нужно. И потому вот непременный порядок. Погодину полторы тысячи, я полагаю, заплачено. Затем следует заплатить Свербееву, потом неизвестному[1642]; кому именно, не знаю. Аксаков мне не сказал, потом Павлову. Потом Хомякову, а вторая серия как следует по писаному[1643]. Этот порядок ни на чем не основан, даже не на алфавите, а просто зажмуря глаза, и потому каждый не может отказываться.
Языков тебе кланяется.