Бова и русская литература
Бова и русская литература
Русская литература охотно находит себе жертву – каких-либо неудачливых литераторов – и делает их целью постоянных насмешек, пародий, издевательств. Такова была литературная судьба Тредиаковского в XVIII веке213. В первой четверти XIX века комическим героем литературной жизни стал граф Д.И. Хвостов214.
Писательское имя при наличии необходимых для этого условий и предпосылок может стать нарицательным определением бездарного, скучного и неутомимого литературного труженика. Такое место в литературе конца XIX века было отведено П.Д. Боборыкину215, и даже появился глагол «боборыкнуть».
Каждое из названных нами имен существовало в своей функции мальчика для битья («и по носу его ленивый не щелкал») – в определенных временных границах. При этом все они были вполне реальные личности, живые писатели.
Но есть в русской литературе одно имя, которое с неизменным жаром, а иногда и с враждой называлось на протяжении двух столетии. Я имею в виду Бову-королевича, героя переводного рыцарского романа216, о котором уже в 1634 году стольник Иван Бегичев в полемическом послании «О видимом образе божием» писал, обращаясь к своим идеологическим противникам: «Все вы, кроме баснословные повести, глаголемые еже о Бове Королевиче и мнящихся вами душеполезные быти, иже изложено есть от младенец <…> и прочих иных таковых же баснословных повестей и смехотворных писем, – божественных книг и богословских дохмат никаких не читали»217. С такой же враждебностью, как стольник Бегичев, пишет о «Бове» «Северная пчела», то есть, скорей всего, ее издатель и редактор Фаддей Булгарин, в 1831 году, возмущаясь А.А. Орловым, воспользовавшимся популярностью булгаринского романа «Иван Выжигин» и создавшим свою сюиту книг о Выжигиных: «Знаменитое лубочное произведение: “Мыши кота хоронят или небылицы о лицах”, есть “Илиада” в сравнении с творениями г. Орлова, а Бова Королевич – герой, до которого не возвысился еще почтенный автор»218.
Эти высказывания разделяют два столетия, но в них слышно то же кипение литературных страстей. Бова не умер и не забыт в 1831 году, хотя за это время с ним произошли приключения не менее интересные, чем те, которые происходят по сюжету с его героем.
С появления новой русской литературы в 1730-е годы ее практики и теоретики единодушны в своей неприязни к Бове. Первым высказался на эту тему Кантемир в 1743 году. В стихотворном «письме» «К стихам своим» он перечисляет все упреки, которые могут быть им высказаны (в злословии, в подражательности), и кончает иронически-грустным предсказанием печальной участи, их ожидающей:
Когда уж иссаленным время ваше пройдет,
Под пылью, мольям на корм кинуты, забыты
Гнусно лежать станете, в один сверток свиты
Иль с Бовою, иль с Ершом; и наконец дойдет
(Буде пророчества дух служит мне хоть мало)
Вам рок обвертеть собой иль икру, иль сало219.
В примечании к этим стихам Кантемир поясняет, что он имеет в виду «Две весьма презрительные рукописные повести о Бове-королевиче и о Ерше-рыбе, которые на Спасском мосту с другими столь же плохими сочинениями обыкновенно продаются»220. Для самого Кантемира его писательство было полным разрывом со всем литературным наследием XVII века. Кантемир был убежден, что его творчеством начинается новая русская литература, для которой нет национальных традиций и примеров221. И в этом убеждении Кантемир не был одинок.
В том же 1743 году, когда Кантемир высказывал свое ироническое пророчество, Ломоносов в «Риторике» писал о полезных и вредных повествовательных жанрах: «Из сего числа исключаются сказки, которые <…> своим нескладным плетеньем на смех приводят, как сказка о Бове и великая часть французских романов, которые все составлены от людей неискусных и время свое тщетно препровождающих»222. В 1747 году Ломоносов несколько перередактировал этот текст, но оценка Бовы не изменилась. Его «Риторика» вышла в 1748 году, а в 1747 году Сумароков в «Епистоле о русском языке» писал о Бове:
Но льзя ли требовать от нас исправна слога?
Затворена к нему в учении дорога.
Лишь только ты склады немного поучи,
Изволь писать «Бову», «Петра златы ключи».
Подьячий говорит: «Писание тут нежно,
Ты будешь человек, учися лишь прилежно!»
И я то думаю, что будешь человек,
Однако грамоте не станешь знать вовек223.
В 1760 – 1780-х годах «Бова» стал почти нарицательным понятием и определением «плохой» литературы, точнее – «нелитературы».
Однако эпоха предромантического фольклоризма ненадолго сделала «Бову» из жупела источником для поэтических имитаций сказочного стиля. Радищев написал огромную поэму о Бове, из которой сохранилась только одна песня, а в свой стиховедческий трактат («Памятник дактилохореическому витязю») Радищев ввел дядьку Цимбалду с именем, взятым из «Бовы».
Поэма Радищева о Бове была опубликована в 1807 году, Пушкин-лицеист в 1815 году тоже взялся за стихотворную разработку этого сюжета, но остановился в самом начале. По мнению Б.В. Томашевского, «Бова» остался отрывком, но этот отрывок включался в лицейские антологии, следовательно, рассматривался автором как произведение, которое он не намерен продолжать224. Оба они, Радищев и Пушкин, сюжет «Бовы» собирались разработать в духе «Орлеанской девственницы» Вольтера с ее сочетанием политической сатиры, фривольных эпизодов и остроумия. Замыслы эти остались как будто невыполненными, хотя проницательно-враждебные критики «Руслана и Людмилы» находили, что дух «Бовы» воскрес в этой поэме Пушкина. Во втором ее издании (1828) Пушкин это суждение напечатал среди других отзывов в приложении к своей поэме: «Я не прочь от собрания и изыскания русских сказок и песен, но когда узнал я <…>, что в стихотворениях XIX века заблистали “Ерусланы” и “Бовы” на новый манер, то я вам слуга покорный! Житель Бутырской слободы»225.
«Руслан и Людмила» в силу быстроты эволюции самого Пушкина как жанрово-стилистическое явление была оттеснена романтическими южными поэмами самого Пушкина. Дух Бовы в литературе не удержался.
Так чем же заслужил Бова свою славу?
Из тех отзывов и упоминаний, которые мы привели, видно, что в «Бове» видели представителя особого направления в русском повествовательном репертуаре ХVII – ХVIII веков. Как верно заметил В. Шкловский, «Кантемир <…> боролся уже с определенной литературной, в данном случае лубочной традицией»226. Уже Чулков свою иронию по адресу читателей и переписчиков «Бовы» распространяет на широкий круг аналогичных произведений. Об отставном чиновнике («приказном») он пишет в своем журнале «И то и сио»; «По прекращении приказной службы кормит он голову свою переписыванием разных историй, которые продаются на рынке, как-то например: Бову Королевича, Петра Златых ключей, Еруслана Лазаревича, о Франце Векецияне, о Германе, о Евдоне и Берфе, о Арсасе и Размаре, о российском дворянине Александре, о Фроле Скобееве, о Барбосе разбойнике и прочие весьма полезные истории…»227
«Бова» пришел к русскому читателю не один. Что же нового принес Бова и его товарищи русскому читателю XVII века? Чем объясняется их стойкая читательская популярность? Об этом точно сказано у И.П. Еремина: «По своему содержанию все эти романы напоминают один другой. Сюжет каждого из них воспроизводит в сущности одну и ту же схему: герои встречаются, влюбляются друг в друга, обстоятельства разлучают их, они терпят ряд неудач, годами не видятся, но в конце концов преодолевают все препятствия и соединяются узами брака <…> Для русского читателя новой и занятной была в этих романах прежде всего трактовка любовной темы. Признаваясь в любви, герои рыцарских романов обычно выражаются изысканно-манерным языком, воспроизводящим поэтические формулы любовной лирики средневековых трубадуров; говорят о невыносимых сердечных муках, клянутся в вечной любви – и все это в самых галантных, немного жеманных выражениях»228.
Переводная беллетристика XVII века с Бовой во главе принесла в русскую культуру не только сюжетно занимательное чтение, которого жаждет читатель во все эпохи, но и неизвестную ранее на Руси культуру любовных отношений, любовную фразеологию, по «Бове» читатель учился выражать жизнь сердца в поэтической, приподнятой над бытом форме. Уже первый исследователь повествовательной литературы русского Средневековья А.Н. Пыпин установил, что переводные повести, заимствованные из византийской или польской литературы, на русской почве превращаются в «свои», приобретают новый характер, новый смысл: «…Оставляя без изменения общие мысли, переводчик, или лучше сказать переделыватель, заменял частные, национальные черты подлинника другими, взятыми из русского быта, потому что хотел быть понятнее для читателей, или же сам понимал таким образом свое дело. Оттого книга, переделанная на русские нравы, теряла свою исключительную физиономию и находила больше сочувствия у читателей»229. К сожалению, в дальнейшем изучение переводной беллетристики отслоилось от изучения так называемой оригинальной литературы. В результате из общего процесса литературного развития XVII века переводная беллетристика была исключена, хотя она и была главным предметом чтения и чисто литературного интереса. До сих пор иногда можно встретить странные утверждения о том, что «средней читающей публике» «были далеки проникавшие в боярские библиотеки (?) в русском переводе западные рыцарские романы»230; утверждения еще и потому странные, что популярность и распространенность «Бовы» и ему подобных хорошо известна в науке, И для нас в данном аспекте не так существенно, воспринималась ли переводная беллетристика («Бова» и другие) ее переводчиками и переписчиками-читателями как «литература» или отношение к ней определялось на уровне восприятия фольклора и тех его жанров, которые в XVII веке стали интенсивно записываться. Именно на переводной беллетристике, на «Бове» несколько поколений читателей почти целое столетие готовились к тому, чтобы воспринять в новой литературе XVIII века одну из двух ее основных тем – любовь, хотя эта подготовка происходила внелитературно на уровне бытового развлекательного чтения. Более внимательное сопоставительное исследование обнаруживает доказательства не только читательского, но и литературного восприятия переводной беллетристики уже в XVII веке.
Я.С. Лурье считает, «что даже широко распространившийся на Руси в XVII веке рыцарский приключенческий роман воспринимался различными читателями по-разному: для одних это была неприличная и неблагочестивая забава, для других – любимое чтение, а третьи быстро замечали каноны и штампы нового жанра и воспринимали их иронически. Каким-то из таких наблюдательных и критических читателей была создана даже пародийная приключенческая повесть XVII века – “Сказка о некоем молодце, коне и сабле”, первая чисто литературная пародия, известная нам в древнерусской литературе. Молодец, описанный в этой сказке, обладает всеми чертами любимых героев рыцарского романа, но преувеличенными и высмеянными; конь его – что-то вроде Дон Кихотова Росинанта: “рот как пасть, язык как рукав, грива колесом, уши колпаком”. Пародируются здесь и излюбленные в средневековой литературе гиперболические “цифровые данные” – у молодца “полный садак, а в нем 300 стрел, пол 100 кибарей, 70 арчичев, 80 ташлыков, 30 свереч, оприченно надобных стрел. А всякая стрела – морьская трость”»231.
В XVII веке словесность перестала быть резко ограниченной областью религиозно-политических споров; сравнительная доступность бумаги и отсутствие у властей возможности контролировать неофициальную деятельность любителей-переводчиков создали условия, при которых в XVII веке появился новый вкладчик, новый поставщик литературы для чтения, для развлечения.
То, что традиционно именуется русской литературой от «Повести временных лет» и до повестей Смутного времени, летописи и агиография, религиозно-политическая публицистика создавались людьми книжными, обученными своему делу, «специалистами», для которых их занятия словесностью были частью их профессионально-культовых обязанностей, но при этом оставались на положении подчиненного, а не главного дела. То, что мы называем по привычке русской литературой, создавалось людьми, для которых словесное художество не было всепоглощающим делом жизни, хотя и могло быть главным служебным занятием. Их литература была для них службой – службой церкви по преимуществу.
В XVII веке на смену нелитератору, но профессионалу-словеснику пришел литератор-непрофессионал, литератор-дилетант, любитель.
XVII век – это эпоха торжествующего и неограниченного расцвета любительства во всех видах словесности: в мемуарах, историографии, стихотворстве (за исключением школы Полоцкого), драматургии и повествовательной прозе. Гениальным дилетантом, любителем был с точки зрения профессиональных книжников XVII века и со своей собственной Аввакум, который об этом заявлял неоднократно в своих сочинениях («Виршами философскими не обык речь красить»)232, вкладывая новое содержание в уже ставшую традиционной формулу самоуничижения.
В XVII веке любитель сам сочиняет «жития» и «легенды», сам делает записи-пересказы былин, сам переводит с польского все, что кажется ему любопытным, не считаясь ни с какой цензурой и не дожидаясь официальной апробации, сам сочиняет любовные или сатирические стишки.
Любительство давало свободу выбора, но любительство не содержало в себе сознательной литературной программности и по самой своей природе было аморфно, в нем не было и не могло быть сознательного восприятия и осуществления стилевых, то есть художественных принципов; с точки зрения основоположников новой литературы XVIII века, переводная беллетристика XVII века, которой они так многим были обязаны, представлялась «нелитературой», а ее стиль – бесстильностью, варварством, выражением некультурности и площадных вкусов. Вот почему трудная борьба за новую русскую литературу с 1730-х годов и до конца столетия проходит под лозунгом борьбы с «Бовой».
Уже давно замечено, что в новое время национальные литературы достигают определенного уровня зрелости и конструируются сознательно как литературы через сознательное же усвоение «чужого», инонационального и иноязычного литературного опыта, Так создавалась новая итальянская литература, усваивая опыт латинской классики, такое же значение имела итальянская литература для французских поэтов и французская в XVII – XVIII веках – для других европейских литератур.
В истории славянских литератур существует разительный контраст между литературой Дубровника и другими славянскими литературами Балканского полуострова – сербской и болгарской.
Литература Дубровника развивалась в русле общеевропейских возрожденческих идей и стала в XVI – XVII веках литературой в новоевропейском смысле этого понятия. В Болгарии и Сербии вследствие полного пресечения культурных контактов произошла длительная остановка литературного развития, которое возобновилось только в XIX веке.
Переводная беллетристика XVII века без всякого сознательного намерения ее переводчиков осуществила первый и еще очень робкий шаг к превращению русской литературы из «закрытой» в «открытую», вернее сказать, показала практическую возможность такого шага. Нужно было, чтобы произошли существенные перемены в общественной и культурной жизни России, чтобы потребность в «открытой» литературе была осознана теоретически и стала руководящим принципом новой литературы.
Ставши «русским», Бова не перестал быть иноземным гостем, он существовал в мире названий и понятий, которые принес с собой, в мире вымыслов и потому стал вместе со своими друзьями первым учителем литературы в том смысле, который мы давно считаем само собой разумеющимся, но который только в середине XVIII века прочно утвердился в русском литературном сознании.
Только однажды была сделана попытка отдать должное «Бове» как пробудителю интереса к литературе. Белинский, который, как и все в его время, относился к «Бове» с презрением и иронией, высказался о «Бове» доброжелательно и с пониманием его роли, когда писал биографию А.В. Кольцова и узнал, вероятно от самого поэта, что «Получаемые от отца деньги на игрушки он употреблял на покупку сказок, и “Бова Королевич” с “Ерусланом Лазаревичем” составляли его любимейшее чтение. На Руси не одна одаренная богатою фантазией натура, подобно Кольцову, начала с этих сказок свое литературное образование»233. В этой же статье Белинский назвал «Бову» «нравственным будильником» для тех, кто по нему начинал знакомство с литературными вымыслами и поэзией литературно выраженных чувств. «Бова» трудился над пробуждением этих чувств почти три столетия после своего переселения в Россию.
В 1876 году Достоевский утверждал, что можно и нужно говорить не о Шиллере или Диккенсе в России, а о «русском» Шиллере и «русском» Диккенсе, которые стали органической частью русского литературного сознания в XIX веке, вошли в плоть и кровь русского читателя наравне с Пушкиным и Гоголем.
С тем же правом мы можем назвать Бову – «русским Бовой», органическим элементом сознания русского читателя. «Бова» с товарищами – с «Ерусланом», «Петром Златые ключи» и другими переводными повестями XVII века – осуществили свою историческую миссию, до сих пор совершенно неоцененную – они практически осуществили превращение русской литературы из закрытой в открытую.
И это следовало бы помнить тем, кого интересует реальная история русской литературы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.