1
1
Старший зоотехник завода, куда мы прибыли, встретил меня со словами:
— Знаешь, Блыскучий вот-вот падет…
Старший зоотехник, называемый также начкон, был особый тип конника, столь же особенный, как и наездники, шествующие через ипподромный двор. Но другой тип, конечно, чем они. Наездники, жокеи, тренеры — это все люди рампы, актеры своего рода, действующие на публике. От столба до столба, от звонка до звонка, от старта до финиша совершается борьба за успех, который может изменить сегодня, прийти завтра, но все же это цель и вознаграждение, достигаемые изо дня в день. Призовые ездоки так и живут в непрерывном посыле, словно день, и ночь мчатся перед гудящими трибунами. О, как некоторые расчетливы в эффектной посадке, как вырабатывают жест руки, поднимающей хлыст на последних метрах дистанции! «Смотрите, смотрите, — следит публика за каждым движением мастера, — Ратомский поставил хлыст рукояткой вверх. Значит, езда будет!»
А в заводе среди гор или степей рукоплесканий не услышишь. Как солнце кладет вечный загар на лица этих людей, так уединение и особый труд в этих пространствах ставят на них свою печать. Таких начконов встречал я по всему миру, куда бы ни возили нас осматривать конные заводы. Смотрят они на вас выгоревшими, куда-то устремленными глазами. Ясно куда… Лошадь они видят перед собой, только лошадь. Они даже на ипподроме выглядят чужаками, настолько вросли они в заводскую жизнь. И на лошадей-то, ими же выпестованных, а теперь летящих по дорожке, они смотрят так, словно и не узнают их.
Об одном из таких маршал Буденный сказал: «Кентавр». А еще один такой был вызван в город осматривать лошадей. Ученый мир просил его давать оценку лошадям по пятибалльной системе.
— По системе я не могу, — отвечал начкон. — Я только могу так сказать, хорошая лошадь или гроша не стоит.
Ошибаются ли такие люди? Кто не ошибается в нашем конном деле! Но такой глаз и нюх на лошадей надо поискать! Если даже я услышу от такого: «Жеребенок будет хорош», — то сразу прислушаюсь. Ведь он этого жеребенка знает, как ребенка своего, и его словам нет цены.
Таков был и начкон кавказского конного завода Петр Пантелеевич Шкурат. А Блыскучий был конь-ветеран, доживший до тридцати девяти лет, что надо помножить по меньшей мере на три, чтобы с человеческим веком сравнить. Больше ста лет! Он и на скачках был крэком, и как производитель составил эпоху, но ко всем лаврам прибавил он еще и поразительный рекорд долголетия. Ведь обычная — и глубокая — старость лошади считается лет двадцать.
И вот годы все-таки брали свое…
Мы пошли со Шкуратом на производительскую конюшню — сердцевину завода. Завод сравнительно новый, только при советской власти был здесь построен завод, но сделан он в старых традициях, даже с затеями, как бы удовлетворяющими прихоть кровных коней. Обсаженная деревьями, окруженная клумбами и разметенными дорожками, расположенная у подножья гор с видом на весь хребет, конюшня жеребцов-производителей выглядела просто оазисом. Сколько раз приезжие, посмотрев ее, говорили: «В таких условиях и я согласился бы в конюшне стоять!»
Непрерывно журчала горная река. Опускались сумерки, будто подкравшиеся в тот час, когда угасала жизнь прославленного скакуна.
Мы вошли в просторную парадную залу, тамбур, которым начинается конюшня. И здесь все было разметено, посыпано, прибрано. Сегодняшнее число, год и месяц выложены были на полу цветными опилками. Портреты нынешних обитателей конюшни и наиболее знаменитых их предшественников висели по стенам. Тишина. То была не просто тишина, а тоже нечто, вроде бы специально устроенное, как чистота или число и месяц на полу. В каменный бассейн с водой падали капли. Большая люстра под потолком, огни которой в большие праздники сверкали на атласной шерсти лошадей, была включена только наполовину. Слышались вздохи лошадей.
Вошли мы в самую конюшню. Первый же денник направо был отворен. Но дежурный конюх не стоял у дверей, он подметал в другом конце коридора. Здесь же сторожить было излишне. На двери денника висела табличка с надписью:
Блыскучий, рыж. жер.
от Солипсизма и Бравады
Класс-элита
Конь уже лежал на боку. Лошади вообще ложатся редко. У лошади устройство уникальное: она становится прямо, «запирает» суставы на костях, и все мускулы, расслабляясь, отдыхают. Вот почему есть такие полулегендарные сведения, будто иные лошади вовсе никогда не ложатся, а всю жизнь так и проводят на ногах. Это сказки, но действительно такого приспособления, как у лошади, — для спанья стоя — нет ни у одного другого живого существа. Поэтому здоровая лошадь ложится сравнительно редко. Хотя, конечно, бывают и среди лошадей любители поспать лежа. А как некоторые из них храпят! Какие сны им, должно быть, снятся! Они ржут во сне, они повизгивают. Хотел бы я посмотреть один лошадиный сон. Но Блыскучий не спал. При нашем приближении он попробовал приподнять голову, посмотрел, но глаза его ничего не говорили. Да, он был рыжий, но годы сделали масть его и седо-бурой. Проседь была рассыпана по всей «рубашке» (то же, что и масть). Поясница его была как бы под бременем лет необычайно провалена. Последнее время его даже на прогулку выводить не решались: мог спотыкнуться и упасть. И это был соперник детей Сирокко! Угасала великая жизнь, уходила вместе с ней целая эпоха.
В последний раз Блыскучего видели на ипподроме, когда покачнулся один из его рекордов, остававшийся незыблемым в течение двадцати лет. Появился новый крэк Брадобрей, приходившийся, кстати, Блыскучему отдаленным родственником по материнской линии. Все та же кровь говорила в их резвости. Но Брадобрей только достиг зрелости, ему было четыре года, пора расцвета, а Блыскучему тогда уже исполнилось восемнадцать. Решено было публике напомнить, чей же это рекорд так долго штурмовали новые поколения.
Привезли на ипподром Блыскучего. С ним вместе приехал Шкурат, из-под Полтавы прибыл Почуев, прежний жокей Блыскучего, тоже почетный пенсионер.
Повели Брадобрея и Блыскучего перед публикой. Седина уже пробивалась на морде у Блыскучего. И седой Почуев, в руках которого конь-ветеран не знал поражений, сел в седло.
Ударила музыка.
В расцвете сил и славы, привычный к победным фанфарам и пресыщенный вниманием партера, шел Брадобрей. Он даже выглядел утомленным. Мол, что мне овации!
Вообще заласкать лошадь славой ничего не стоит. Она, как и человек, падка до успеха и внимания. «И скотинка любит, чтоб ее погладили», — сказано Гоголем про телка. Распространено это может быть и на лошадей. Класснейший из австралийских скакунов гнедой Карабин привык к овациям до такой степени, что не хотел уходить с круга почета до тех пор, пока не отхлопают ему положенного. А он знал: примерно с полчаса будет продолжаться эта «музыка». «Вот, — как бы говорил он всем своим видом, — отслушаю свое, и тогда, пожалуйста, ведите меня на конюшню». До тех пор — ни с места, и сахаром невозможно было его сманить с круга. Едва смолкали неистовства публики, конь послушно отправлялся домой. Бывают у лошадей, как и среди кинозвезд, жертвы собственного успеха. Трагедии Бриджит Бардо и Мэрилин Монро случаются и в конном мире! Возьмите Нижинского, несравненного Нижинского,[18] такого, какого, быть может, еще долго не увидят ипподромы по обеим сторонам Атлантики. Старт Триумфальной Арки. Нижинский выходит на дорожку уже, до звонка, в поту с головы до ног. А почему? Фоторепортеры замучили. Других лошадей, когда скакал Нижинский, для прессы будто и не существовало. Другие преспокойно готовились к скачке. А Нижинский, несчастный Нижинский, стартует издерганный, и нервно и физически, до последней степени. Однако класс есть класс: сердце бойца горит и отдает свое! Но… силы подводят, зря израсходованные силы, утомленность, ненужная утомленность сказывается: нос, всего лишь нос, проигрывает эта, конченная до старта, феноменальная лошадь.
Но, повторяю, лошадь очень привыкает к успеху. Так и Брадобрей принимал все признаки внимания за должное. «Что блеск и мишура успеха, если я играя кинул ближайших соперников на двадцать корпусов… Ах, эти люди с их страстью к пышным церемониям…» Но что сделалось тогда с Блыскучим! Он навострил уши и раздул ноздри. И вдруг, будто желая сбросить груз лет, он прыгнул, прыгнул еще раз и захрапел. Что подумалось ему? Нет, он не смутился публики, не оробел от шума труб и барабана, которые слышал более десятка лет назад. Он в самом деле помолодел, преобразился, приосанился и горделиво двинулся вдоль трибун.
Теперь он лежал, не в силах подняться и справить надобность. Конюх то и дело менял ему подстилку. Его соконюшенники, чувствуя, что происходит, смотрели в его сторону. А соседа его, серого Занзибара, пришлось перевести в другой конец конюшни.
Смерть старой лошади вызывает у конников очень личное чувство. Жаль, если конь погибает в расцвете сил, жаль, но совсем иначе. Жаль упований и надежд, жаль крови и класса, просто живое существо жаль. А провожая такого ветерана, бывалый конник ставит зарубку и на своем столбе. «Прощай, мой товарищ, мой верный слуга…» Выходим вместе на финишную прямую…
К утру Блыскучий кончился.
— Почуев приехал, — сказал мне Шкурат.
Я пожал руку старшему своему собрату. С центральной усадьбы приехал председатель месткома. Собрались заводские тренеры, конюхи, жокеи, дожидающиеся в заводе весны. Надели уздечку парадную, с красным ободком, ту самую, что надели ему когда-то, когда в смертельной схватке побил он на полголовы Северного Ветра, сына Сирокко. Покрыли попоной, которую привез он с собой в завод с выставки, с надписью «Чемпион породы». И опустили в могилу стоя.
Уже засыпали землей, когда прибежали с маточной конюшни.
— Сатрапка ожеребила!
Жизнь — смерть, уход и рождение… Мы со Шкуратом так и пошли от свежей могилы смотреть новорожденного.
— От кого он? — спросил я начкона.
— От Дельвига.
Жеребеночек уже поднялся на ножки. Шерсть на нем — мышастая — как бы дымилась. Но под этой «рубашкой» было видно, что он тоже рыжий.
— Да, — вздохнул Шкурат, прочитав мои мысли, — назвать бы его День Блыскучего, но буквы не подходят…
— Ничего, — проговорил за спиной у нас конюх, — жеребеночек по себе правильный. Коня в нем много.
Шкурат пока ничего не сказал. Он обратился ко мне:
— Ну, пойдем! Расскажи про Париж…