Глава шестая Голодно-холодно

Глава шестая

Голодно-холодно

И Волховский фронт не смог разомкнуть блокадное кольцо, январское наступление захлебнулось. Защитники города остались на прежних, осенних, рубежах.

На Дороге жизни уходили в ледовую глубь автомобили, гибли люди, солдаты и несолдаты, но запасы продовольствия в Ленинграде исчислялись уже не днями, а неделями.

Третья прибавка хлеба 11 февраля подняла блокадную норму до всеобщей, военного времени: рабочим — 500, служащим — 400, иждивенцам и детям — 300. Триста граммов хлеба на одни сутки — только жить да радоваться!

Увы, алиментарным дистрофикам уже никакая прибавка не могла помочь. Они без жалоб и стонов лежали в промерзших комнатах, ожидая своего часа в последней очереди.

Ленинградцы делали все, что могли, спасая живых, пока еще живых сограждан. Открывались стационары для ослабевших, были созданы комсомольские бытовые отряды. Девушки обходили дом за домом, квартиру за квартирой, топили печи, отоваривали карточки, поили и кормили больных, уносили осиротевших детей в детские дома. О, сколько жизней спасли они, бескорыстные, самоотверженные, милосердные, сами голодные и страждущие героини!

Йомфру

В узорно окованном белой жестью бабушкином сундуке никакого клада не оказалось. Когда дяде Васе удалось отпереть заржавевший замок и с хрустом поднять крышку, Таня увидела женскую рубаху из отбеленного холста, что-то еще из одежды. Вот и все, что много лет берегла бабушка для своего смертного часа.

На память пришла загадочная фраза, которую дядя Вася уже не раз бормотал, как бы про себя и для себя.

— А что такое йомфру? — тихо и доверительно спросила Таня.

Дядя не сразу понял вопрос, наверное, мысли его были заняты другим или очень далеким.

— Ну, это — «у йомфру Андерсен, в подворотне направо, можно приобрести самый лучший саван».

— «Йомфру» по-норвежски — «незамужняя дама». Понятно?

Таня согласно кивнула.

— Объявление из романа Гамсуна «Голод», — дополнительно пояснил дядя Вася.

Мама унесла погребальную одежду в спальню, к бабушке.

Потом, когда ее, переодетую во все чистое и закутанную с головой, привязали к дворницким саням, Таня подумала, что бабушка стала ужасно похожа на тонкое березовое бревнышко, и потому, наверное, не заплакала, так и не заплакала.

С тех пор как Миша неизвестно где, а Лека и Нина на казарменном заводском положении, в квартире гнетущая пустота. Со смертью бабушки дом и вовсе обезлюдел, будто ни одной души живой не осталось. Радио и то молчит, остановилось метрономное сердце.

Мама ушла на поиски топлива. У нее с собою крепкая веревка и гвоздь. Если повезет и найдется доска или поленце, можно забить гвоздь, привязать к нему веревку и тащить волоком. Такой способ придумал Лека.

Брат до войны разгружал баржи, играючи перекидывал на берег двухметровые бревна. И мама была очень сильной…

А вот, если по-норвежски, ее можно называть йомфру? Она же безмужняя, и дверь в квартиру в подъезде направо от подворотни.

Обход

Ужасно одиноко в пустой квартире. Таня взяла коптилку и отправилась в обход. За долгие блокадные месяцы глаза отвыкли от яркого света, зато обострился слух, и все находилось на ощупь.

Таня начала осмотр с дальней комнаты. Половина семьи раньше здесь спала. И Женя, пока не переехала на Моховую.

В противоположном от окон углу стояла дубовая кровать бабушки, рядом — железная койка Нины. Трехстворчатая ширма с пейзажами и женщиной с распущенными рыжими волосами отгораживала их от кожаного дивана с высокой спинкой, на котором спал Миша. Еще в комнате были книжный шкаф, столик с выдвижными ящиками и другой, для рукоделия, с ограждением из черного дерева. Не настоящего, конечно, не африканского, а зачерненного.

При хилом, колеблющемся свете фитиля даже знакомое с детства выглядит таинственно и непривычно. Пугающие тени на безразмерных стенах, мрачные провалы углов, бездонная чернота над головой. Вдруг что-то тускло блеснет или возникнет странное видение — смутный облик в матовой дымке. То зеркально откликнулся на огонь коптилки белый мраморно-холодный кафель.

Высокая печь, облицованная белыми изразцовыми плитками, целиком заполняла один угол. Где-то, справа и слева от печи, были когда-то двери, что вели в пекарню и в булочную.

Подумать только: здесь, сразу за этой стеной полки с хлебом… Тане даже почудился ржаной запах. Она перешла в другую комнату и дверь за собою прикрыла.

И тут был книжный шкаф, а еще платяной шифоньер и зеркальный трельяж, высоченный, почти до потолка, и кровати за ширмой, громадный, как аэродром, раздвижной стол, два кресла, полубуфет в углу, комод. Но центральным, главенствующим над всем, был, конечно же, буфет. Красного дерева, с зеркалами и художественной резьбой — средь роскошных фруктовых натюрмортов токовали сытые тетерки. Жареные, они, наверное, вкусные и сочные, как утки…

Буфет можно было сравнить с многоэтажным и многокомнатным домом. Отделения, открытые и закрытые, делились на полки, ящики, ящички, потаенные пеналы и секретные ниши. В первые месяцы блокады мама то и дело производила тщательные досмотры и находила в необъятном чреве буфета крупы, специи, забытую баночку с вареньем неизвестно какого года.

Возможно, что-то еще могло отыскаться в пока не исследованных тайниках буфета, но слишком большие усилия нужны для открывания дверей, выдвигания ящиков и пеналов. Некоторые намертво заело. Взрыв бомбы напротив покалечил буфет, убил тетерок.

Над пианино висит большая картина в золоченом багете. Рама квадратная, а собственно картина, ее изобразительная часть, круглая. Полуобнаженная красавица смотрится как в зеркале. Она сидит на берегу моря, в укромной бухте, собралась купаться и, обернувшись к кому-то, грозит кокетливо пальчиком: «Не подглядывай».

Досталось от бомбы и «Купальщице». Она обращена к рыцарю. Полуметровой высоты, отлитый из тяжелого сплава, он стоит напротив, на комоде, опершись на длинный жезл. Быть может, то не жезл, а копье, и рыцарь не рыцарь. На нем боевые доспехи римского легионера или греческого воина. Скорее всего греческого. Римляне не отпускали бороды, а в книге «Мифы Древней Греции» есть на картинках такие. На шлеме какие-то украшения, на поясе широкая лента с бантом.

Кто этот древний воин?

Думать не хочется, лень навалилась, полежать бы…

Спасительницы

Угнездившись на бабушкином сундуке, Таня дремала или пребывала в забытьи. С нею такое все чаще случалось.

Мама, сидя рядом на стуле, прикорнула, обняла.

Потому и кажется, что сбоку тепло от печки идет. Смрадно чадит коптилка. Вдруг жалкий огонек испуганно дрогнул.

— Есть кто? — спросил чужой голос. Мама и Таня приподняли головы. Полоснул свет электрофонарика.

— Живые, — с облегчением протянула девушка и представилась: — Мы из бытового отряда.

— Помощь нужна? — заговорила напарница.

Девушки в ватных костюмах и шапках-ушанках готовы выполнить самое трудное дело.

— Спасибо, родные, сами управляемся. Пока…

— Вот и замечательно. Тогда мы пошли.

— Передохните, отогрейтесь, — пригласила мама.

— Работы много, — не без сожаления отказались девушки. — До свидания. Будьте здоровы и живы.

— И вы, и вы, родные.

— Так мы пошли.

«Ну, с богом», — мысленно напутствовала Таня.

Девушки исчезли, будто не вышли, а улетели. Ангелы-спасительницы, волшебные существа.

И опять в кухне мертвенная тишина, желтый жучок-светлячок с поднятым сизо-копотным хвостиком…

Заговорило!

Таня с трудом задвинула ящик буфета, пришлось даже плечом подналечь. В ящике ничего полезного: Лёкин радиолюбительский хлам. Задвинула и вспомнила: где-то должен быть детекторный приемник, школьная еще, полуигрушечная поделка. Когда в первые дни войны вышел приказ сдать на временное хранение всю радиоаппаратуру, Лека пошел на приемный пункт с детекторным приемником и, тоже самодельной, радиолой. Радиолу взяли, а детекторный… Одно ведь название, что приемник. Тычешь, тычешь игольчатым щупом в кристалл, а в наушниках ни шороха.

А вдруг все-таки можно настроиться, поймать Ленинград? Какую неделю радио в доме молчит…

Она собралась с силами, опять вытянула ящик, порылась, покопалась, приемник и отыскался.

Фанерная дощечка с проволочной катушкой, конденсаторы, еще что-то и — самое главное — кристаллик и пружинка с острым концом в стеклянной трубочке на пластинке с медными штепсельными ножками.

Таня унесла детекторный приемник с наушниками на кухню и засела прощупывать эфир.

Никак. Ничего. Но Таня не сдавалась, упорно добивалась цели.

Пришла мама.

— Макароны принесла. Черные, как из угольной пыли. Ты чем занимаешься? Пустая затея. Брат и тот укротить не мог. Не слушался коллектор.

— Детектор, мама, — вежливо поправила Таня. — Все равно поймаю.

— Упрямая ты. Ну, лови, лови, доча. Звездочку с неба поймала бы, в доме светить.

Мама, конечно, шутила, а Таня всерьез ответила, глупая, детская самоуверенность нападала на нее иногда:

— И звезду обязательно поймаю. Или — планету.

— Лучше уж планету, — в голосе забытая улыбка.

— Займусь-ка обедом, — сказала мама.

Таня опять склонилась над игрушечным приемником.

Вдруг что-то захрипело — не в наушнике, а над головой — и совершено явственно раздался детский голос: «Папа!»

Таня и мама вздрогнули и почти испугались от неожиданности.

— Заговорило! — восторженно сказала Таня.

«Папа! — повторил мальчик. И стал просить, уговаривать, требовать: — Крепко бей фашистов! Возвращайся с победой!»

— Заработало, — радостно вздохнула мама. — Совсем отвыкать стали. Как без него? Ни новостей, ни извещений Андреенко не знаешь.

Полмесяца молчала черная тарелка «Рекорда». Заработала, заговорила наконец. И — почти сразу же: «Внимание! Артиллерийский обстрел…»

— Лучше б оно молчало! — в сердцах воскликнула мама.

* * *

В январе и феврале в городе взорвалось семь с половиной тысяч тяжелых снарядов.

В январе и феврале погибли от обстрелов, голода и болезней, замерзли от холода почти двести тысяч ленинградцев. Но никто ни разу не подумал о капитуляции. Несли свой блокадный крест мирные жители, стояли насмерть бойцы на фронте.

Фашистский фюрер, оправдывая «задержку», объяснял Германии и миру: «Ленинград мы не штурмуем сознательно. Ленинград выжрет сам себя».

Кальций

До войны в большую перемену все наперегонки мчались в школьный буфет. Или перекусывали домашними бутербродами. Таня брала с сыром или вареньем.

Бутерброды со сливочным маслом и вареньем в семье почему-то назывались — «счастливое детство». А вот для Сережи любимой едой был школьный мел. Он с таким удовольствием схрумывал кусок белой глины, что ребята, глядя на него, смеялись до слез. Может быть, Сереже только этого и надо было. Когда он, воспитанный и благонравный, вдруг выкидывал необычный номер, то обязательно украдкой посматривал на Таню: какое на нее производит впечатление.

Таня как-то попробовала, откусила. Меловые крошки сразу забили рот, запершило в горле. Пришлось, конечно, бежать в туалет, выплевывать гадостную глину, полоскать рот.

«Это с непривычки, — посочувствовал Сережа. — А еда очень даже полезная, чистый кальций. От него крепость костей и быстрый рост скелета зависят».

Сейчас вдруг вспомнила и Сережу, и мел, который «чистый кальций». А ведь был где-то дома, где?

В машине! В ящичке швейной машины. Там всегда лежали плоские кругляши, меловые лепешки. Мама вычерчивала выкройки, делала отметки на примерках.

Кабинетная швейная машина «Singer» находилась в комнате бабушки и Нины. Когда пропало электричество и нечем стало топить, машину перетащили на кухню. Подставка с литыми боковинами и ножной педалью осталась на прежнем месте. Прострачивать армейские рукавицы можно и вручную, да и трудно маме пользоваться ножным приводом. Ящичек с нитками, шпульками, мелом был в подставке.

После смерти бабушки Таня второй раз пошла в другую комнату.

Мела не было. Ни лепешки, ни крошки. Значит, кто-то опередил. Первым додумался. Украдкой, втайне от всех, сам!

Обвинительные слова готовы были уже хлынуть потоком, но Таня опомнилась — и остановилась. Сама же хотела присвоить и съесть мел, которого, к счастью, уже нет.

Куда же он делся?

— Мама, — издалека начала Таня, — а Сережа до войны мел в классе лопал.

Мама делила хлебную пайку, не заметила военную хитрость.

— С чего вдруг вспомнила?

— Просто так. Сережа говорил, что мел из чистого кальция, а от него скелет быстрее растет. Портновский мел, он тоже кальций?

— Конечно. Потому и в кашку добавила, когда по сто двадцать пять граммов хлеба получали. Все ящички вытряхнула, все сусеки подмела, как в Дворищах говаривали. Ох, где же наш Миша, что с ним? И Нинурки давно что-то не видать. Не заболела ли?

Почта

На пороге стояла пожилая тетка в стеганке с большой сумкой на ремне. Почта давно не работала в городе, уличные почтовые ящики, заполненные до отказа, никто не выбирал, не разносили по домам даже срочные телеграммы.

Люди теперь просто отвыкли писать и читать письма.

— Есть кто из Савичевых? — деликатно спросила тетка-почтальон. Конечно же, почтальон, по сумке видно.

— Есть, — тоже не сразу открываясь, сказала Таня.

Тетка вытащила из сумки несколько конвертов, проверила адреса, дополнительно уточнила:

— А Савичева Таня есть?

Таня почему-то боялась, что все письма на бабушкино имя. До войны ей часто писала племянница, родная сестра тети Дуси, но по фамилии мужа — Крутоус. Он был кадровым военным, они переезжали с места на место, жили в гарнизонах. Перед войной тетя Оля Крутоус с сыном были в Ленинграде, останавливались у них, Савичевых. Мальчика привозили на консультацию к врачам-профессорам. Он чем-то сильно болел.

— Савичева, Таня есть? — вторично спросила почтальонша.

— Это я.

— Ты? — усомнилась тетка, а потом вдруг заулыбалась. Кости на скулах обозначились резче и синие губы чуть растянулись. — Не узнаешь меня?

До войны на этом участке работала другая женщина. Краснощекая, говорливая, с электрической завивкой и особой приметой: бородавка на самом кончике носа. Такую и в блокаду опознаешь.

Таня вяло качнула головой. Нет, этой почтальонши прежде не видела, не встречала.

— Постарела, да? — грустно улыбнулась незнакомка. — Ты в третьем классе училась, а меня вожатой к вам назначили.

— Лена-а… — все равно не узнала, но вспомнила имя Таня.

— Она самая. Да, здорово мы с тобой изменились, что заново приходится знакомиться. Вот, поручение выполняю, письмоносцем стала. Приказано восстановить почтовую службу. Теперь и ящики будут очищать ежедневно, так что можешь ответы писать. Держи корреспонденцию, — и отдала все пять писем.

До войны Лена закончила девять классов, надо бы выяснить, что слышно о школе, будут ли занятия, но пока Таня собиралась с мыслями, Лена ушла.

Все письма от Сережи. Он жил в городе с австралийским названием и очень скучал по Ленинграду. В каждом из писем спрашивал: «Как там у нас, на Васильевском, что у тебя нового?»

Мама, увидев на столе распечатанные конверты, даже за сердце схватилась:

— От Миши?!

— Нет, — разочаровала и еще больше расстроила ее Таня. — От Сережи, он в Кенгуру живет.

— Кунгуре, — поправила мама. Она перебрала все конверты, перечитала обратный адрес: вдруг хоть одно не с Урала…

Шанс

По ледовой дороге уже вывезли десятки тысяч, но в городе еще больше полумиллиона детей, женщин, больных, раненых, инвалидов. Надо было срочно спасать их.

Для эвакуации по Дороге жизни прибыла из Москвы специальная автоколонна, сорок автобусов, оборудованных печками, загруженных консервами, шоколадом, концентратами, другими продуктами питания. На станции Жихарево организовали приемный пункт с медчастью, столовой, палаточным жильем. Вырванных из блокады людей еще надо подготовить к дальнему путешествию по железной дороге. Обогреть, накормить, подлечить хоть чуток.

На всем пути до мест назначения создавались продпункты и санпосты для ленинградцев. В январе и феврале было эвакуировано почти сто тридцать тысяч! Всего сто тридцать тысяч почти…

* * *

— Подумай, Мария, крепко подумай. — Дядя Леша громко отхлебнул из кружки, заглотнул — будто не горячую воду, а большую пилюлю. — Тут нельзя ворон ловить. Последний, быть может, шанс. Верно, Вася?

— Точно, — подтвердил дядя Вася. Он тоже сидел за столом, но от чая отказался: — Без того раздуло, ноги в коленках не сгибаются.

Его водянистая полнота и в самом деле становилась пугающей.

— Сейчас — как? — продолжал усиленную агитацию дядя Леша. — Сейчас поезда и автомобили, а сойдет лед? Только баржи, катера. Представляете? А тут — от Финляндского вокзала до Ладоги поездом. Переехали озеро — и опять — пожалуйста — в вагон. Так что, Мария, подумай.

— Думала-передумала сто раз уже, — ответила мама, — не дано нам уезжать. Как же Лека и Нина без меня? И вдруг Миша объявится?

Таня как-то спросила: «Мама, а кого ты из нас больше всех любишь?» Мама улыбнулась спокойно, иголку подала: «Уколи вот все пять пальцев на руке. Какому из них больнее всего будет?» Таня, конечно, не стала колоть, сказала: «Одинаково, наверное». Тогда мама и произнесла запомнившиеся слова: «Все вы одинаковы для меня. И боль, и радость, и любовь к вам — всем поровну».

— Нет, не дано, — уже окончательно решила мама. — Будь, что будет, с судьбой не разминуться. Вот вы-то, бобыли, почему сидите?

— Нам никак нельзя, — одышливо сказал дядя Вася.

— О нас и разговору быть не может, — примкнул брат. — И кому мы нужны на Большой земле? Не работники — едоки.

— Еще чаю? — спросила мама, намеренно меняя тему разговора.

Дядя Вася безотрадно пробормотал:

— Чай да сахары.

От этой коротенькой пригласительной фразы повеяло старомодным уютом, медно-зеркальным самоваром, чайными угощениями.

Какую же удивительную силу имеют простые слова — воскрешать осязаемо и зримо исчезнувшие реалии жизни.

— А что, не такая это несбыточность, — дядя Леша возразил не словам о чаях-сахарах, а безнадежности, с какими произнесены были. — Андреенко разрешил объявить продажу шоколада, какао и по четверти литра осветительного керосина.

Савичевы могли рассчитывать на какао-порошок, по двадцать пять граммов на едока.

Шоколад предназначался только рабочим и детям.

— Это он ко Дню Красной Армии, — истолковал извещение Андреенко дядя Вася, а мама уточнила со вздохом:

— Разрешено объявить, когда давать будут — неизвестно.

Разговор об эвакуации на другие разные темы, как обычно, все равно свелся к продовольственным делам.

— А еще клюкву обещали, — вспомнила Таня. Клюква полагалась не только рабочим и детям, даже иждивенцам.

Обстрел

На заснеженной, в сугробах и торосах улице длинная густая вереница людей кажется черным разводьем на зимней реке. Людское дыхание — будто через трещину вода парит.

До открытия магазина еще около часа, пять с минутами утра. Серая темень и обманчивая тишина. Чей-то натужный кашель, сдержанный стон, краткий приглушенный говор.

— Так мясо или мясопродукты? — допытывался у очереди сиплый, простуженный, некогда, наверное, сочный и красивый голос.

— Что подвезут, — отвечает старуха. Или вовсе не старая женщина, в темноте не разглядеть лица.

Третий, не определить, мужчина ли, женщина: поверх шапки с подвязанными наушниками, по-деревенски, накрест вокруг впалой груди, клетчатый платок с бахромой, — третий вносит смуту:

— Андреенко только разрешил объявить про крупы и мясо с мясопродуктами, а когда продавать начнут — тайна, военный секрет.

Сразу несколько человек оспорили:

— Какой же это военный секрет!

Обвальным громом взорвался снаряд. Неподалеку где-то. С деревьев осыпался иней, взвякнули оконные стекла.

— На Пятой линии, — определила старуха.

Никто не возразил, не поддержал. Никто не покинул очередь. Улицы длинные, дома, в большинстве своем, впритык, кто знает точно, где ударило. Отсюда не видно, а бегать выяснять — очереди лишиться.

Куда угодит артиллерийская смерть — не угадать, не предвидеть, а карточки не отоварить — гибель верная, неминуемая.

Люди затаились в ожидании. Ударит еще раз-другой, объявят тревогу, расходись по укрытиям. Новые правила на время воздушных тревог и обстрелов расклеены по всему городу. За неисполнение мер безопасности — штраф, а то и лишение свободы.

Еще громыхнуло, но уже далеко, за Невой, в другом районе.

— А крупы какие? — опять возник простуженный человек.

Никто не ответит ему, он и сам знает, но не говорить о съестном не может.

Голодно-холодно

— Не звонили? — едва войдя с мороза, спросила мама. Каждый раз забывает, что телефон давным-давно отключен.

— Нет, мама.

— Куда Нина подевалась?..

Нине и трамваем больше часа добираться с завода, а пешком… Сколько их, бедолаг, из одного пункта вышли, как в школьных задачках испокон века писали, и сколько ныне, в блокаду, в другой пункт не дошли…

— Знать бы только, что жива, здорова.

— Да, мама.

— Витамин свой выпила? Нет? — Мама хотела придать голосу строгость, но лицо дочери такое усохшее, землистое, цвета блокадного хлеба, рот бескровный, из глубокого провала меркло поблескивают серые глаза. Сердце матери стиснула боль и жалость. Сказала ласково: — Надо, доча. Кроме хвойного настоя, ничего у нас от цинги нету.

Таня послушно взяла чашку с лесным запахом и отвратительным вкусом, а мама подбадривает:

— Нам еще ох как зубы нужны. Смотри, сколько мяса принесла. Две месячных пайки, почти что целый фунт. И макароны. Такой суп будет! Лучку бы, капустки, моркови… Но и без этого и того сытный супчик получится. Факт.

Она отделила маленький мясной довесок, зато макарон наломала полную пригоршню, на три дня ведь супчик.

От мясного духа защекотало в носу, вязкая слюна заполнила рот, а в глубине живота, в сморщенном желудке закорчился голод.

«Голодно-холодно», — думала Таня, не спуская глаз с кастрюли на плите.

— Что ты сказала, доча?

— Нет, мама.

— Что — нет?

— Не сказала. Думала.

— Про что, если не секрет?

— Голодно-холодно.

— Покушаешь и согреешься.

«Покушаешь» — так говорила бабушка, а она, Таня, маленькая, глупая, обижалась. Как было хорошо, когда была бабушка и когда еще жила Женя.

* * *

Они ели суп. С настоящим мясом и макаронами. И что-то мама добавила еще, для густоты. Ели с громадным куском хлеба, размером почти с недавнюю дневную пайку. А все мало, мало — никак не насытиться. Неужели никогда и во всей будущей жизни не удастся наесться вволю?

Дядя Леша принес замечательную новость: в детский дом на набережной Лейтенанта Шмидта и Н-ский госпиталь подана вода!

— Н-ский — это же который в бывшем Кадетском корпусе. Рядом совсем, верно? То-то и оно, скоро и у нас вода появится.

— На фронте, на фронте как? — спросила мама о главном.

— Наши войска продолжали вести активные боевые действия против немецко-фашистских войск.

Не такая уж замечательная память у дядя Леши, чтобы наизусть пересказывать газетные сводки. Просто в сводках — одно и то же.

— Конец февралю, — грея руки у остывшей печки, сказал дядя Леша. — Отлютовала зима. Март — уже весна.

— По календарю, — состорожничала мама. — А погода как ныне сложится, кто ведает?

— То-то и оно, — вынужден признать дядя Леша. — Опять же другая проблема, с Дорогой жизни. На ладожском льду держится.

— Лучше уж в холоде, чем в голоде, — молитвенно сказала мама. — Это факт.

Таню сморило, засыпая, забормотала сонно:

— Голодно-холодно, голодно-холодно, голо…

Глава седьмая. Ленинградская симфония

Вчера еще казалось, что город вымер, вымерз, остатки жителей безвыходно сидят в заводских цехах или стоят в бесконечных очередях.

В воскресенье 8 марта могло показаться, что весь довоенный Ленинград на улицах, проспектах, во дворах, на площадях и набережных.

Город и до войны прихорашивался к праздничным дням — «перышки чистил».

В 42-м, в преддверии весны, надо было срочно убрать грязь и нечистоты — гнездовья болезней и эпидемий.

Снежные заносы и нагромождения сколотого льда при таянии угрожали затопить подвалы и нижние этажи домов и строений.

Воскресник

Дядя Леша удивленно озирался:

— Народу! Стар и млад.

— Ну-ка, братья Родионычи, — по-свойски призвал на помощь дворник Федор Иванович. И ему в одиночку не управиться с железным ломом.

Втроем совместными усилиями приподняли и опустили тяжелую пику. Блестящее острие вонзилось в серую глыбу, выклюнуло мутную ямочку.

— Выше, выше поднимай. С маху чтоб!

С четвертого удара ледяная глыба раскололась, обнажилось чистое голубое нутро. Но и половину не поднять.

— Еще р-разок, Родионычи.

Дядя Вася ловил раскрытым ртом морозный воздух. Да и напарникам уже требовалась передышка.

Мама совковой лопатой накладывала ледяные осколки и крошево на фанерную волокушу. Бригада ребят отвозила нелегкую поклажу к пандусу у сфинксов, к удобному и посильному спуску.

Сотни штатских и военных расчищали набережную. На людей в черных бушлатах и шинелях смотрели с любовью и благодарностью. Защитники и помощники. Когда в январе хлебозавод остался без воды, боевые экипажи включились в ремонт, проложили временные шланги и провода, качали воду из Невы, давали энергию от судовых электростанций.

Опорожнив волокушу, ребята присели отдохнуть.

Таня приблизилась к сфинксам. Мартовское солнце освободило каменные статуи от наморози, человеко-львы, блаженно прикрыв глаза, беззаботно дремали, будто с поста сменились. Караул несли военные моряки.

«Замечательно, когда совсем-совсем есть не хочется, — позавидовала сфинксам Таня. — Были бы люди из сиенита, тоже обходились бы без пищи. Живешь себе и все».

— Полундра, — подражая морским командирам, поднял свою бригаду Борька Воронец.

Ребята поволокли фанерный лист за очередной грудой. Каждая возка отнимала все больше и больше времени и сил. После пятой или шестой доставки без посторонней помощи не сумели бы сбросить груз. Спасибо, моряк выручил. Высокий, тощий, из-под распахнутого бушлата тельняшка выглядывает. Он же и сухариком Таню угостил.

— Спасибо, — смутилась она. — Я не хочу…

— Хочу не хочу, — матрос улыбнулся. — От подарков нос не воротят. Это тебе, сестренка, по случаю Международного женского дня. Грызи на здоровье. Флотские сухари калорийные.

— Бери, — сказал Борька, но когда Таня попыталась угостить товарищей, решительно возразил: — Мы же мужчины.

Коля Маленький, сглотнув слюну, самоотверженно поддержал его. Шапка сползла к затылку, шарф развязался; на разгоряченном лице нос никак не был похож на мышонка.

Остальные промолчали, даже длинный, как жердь, парнишка в большой заячьей шапке. Таня не сразу узнала в нем рыжего Павлика. Все считали, что он эвакуировался, а Павлик, как выяснилось, переселялся с мамой и младшим братом к бабушке на Лесной проспект. Когда остались вдвоем, Павлик и мама, жить на Лесном потеряло смысл. Тем более что старший брат Павлика воевал и в любой момент мог вдруг объявиться на Васильевском острове.

— Полундра, кончай ночевать, — приказал Борька Воронец.

Ребята опять впряглись в волокушу.

Клюква

Удары ломов, шарканье лопат, глухой перестук и шлепки заматерелого снега перерезал разбойный свист.

— Ложи-ись!

— Не наш…

Фронтовикам и блокадникам известно: свой снаряд не услышишь, свой, в тебя летящий, обгоняет звук.

Рвануло на соседней улице. Потом еще и еще.

«Артиллерийский обстрел, артиллерийский обстрел!» — закричали уличные динамики.

Дежурные с повязками и милиционер, угрожая штрафом и военным трибуналом, загнали людей в укрытия. Таня очутилась в темном подъезде и по керосиновому запаху поняла, что это соседний дом.

Сейчас вонь керосина была даже приятной: из мирного, довоенного времени.

Обстрел района длился минут двадцать или тридцать. Наконец кто-то приоткрыл наружную дверь, в подъезд проник дневной свет, люди потянулись к выходу.

Работа возобновилась. Стало известно, что близ Тучкова моста двоих убило, четверых ранило.

— А все от недисциплинированности, — сурово разъяснил милиционер.

Он был прав и не прав.

— Тревогу-то, мил человек, — выступила от имени народа женщина в бараньей выворотке, — уже опосля того, как стрёлят, по радио кричат. Немец, он же загодя предупреждение не делает.

— Деревня, — безобидно обозвал спорщицу милиционер, но нравоучения свои прекратил.

Борька Воронец накинул лямку на плечо:

— Поехали.

Фронт уборочных работ переместился в другое место, маршрут к Неве проходил левее прежнего. Напротив сквера упряжка остановилась.

— Что там? — спросил рыжий Павлик. Они с Таней шли по бокам, придерживали кучу, чтоб не разваливалась.

— Кровь.

Красные капельки, затуманенные морозом, перегораживали широкую тропу. Свернусь некуда, давить это волокушей, растаптывать ногами…

Павлик протиснулся вперед, наклонился низко, изучая кровавый след, и вдруг выколупнул из снега красную горошину, еще посмотрел — и сунул в рот.

Коля Маленький выпучил глаза:

— Ты что?!

— Клюква, — проглотив ягоду, сказал Павлик и наклонился за следующей.

Все начали отковыривать примерзшую к снегу клюкву.

«Рассыпал какой-то бедняга», — сочувственно подумала Таня.

— Поехали, — скомандовал Борька, когда подобрали все ягоды.

Успели сделать две ездки. И опять — артналет.

— Не дают работать, гады, — возмущался милиционер. — В укрытия, в укрытия, граждане! Прошу и умоляю.

Полчаса спустя или чуть дольше по радио весело запел рожок и диктор объявил на весь Васильевский остров:

«Внимание! Артиллерийский обстрел района прекратился. Нормальное движение транспорта по району восстанавливается».

Дворник Федор Иванович сказал озабоченно:

— Все равно и сегодня не кончим. Неделю, поди, вкалывать надо. Такая многоснежная зима была…

Баня

В переулок Декабристов отправились заблаговременно, хотя на талонах в баню, как на билетах в кинотеатр, точно указаны часы и минуты.

В первые дни, когда заработала ближняя баня, такая очередь образовалась — не попасть, не помыться.

* * *

Многие уходили ни с чем, а то и падали в очереди. Теряли сознание, умирали и в самой бане — от пагубной для изболевшегося сердца парильни, от ужасающей картины.

На улице, в очереди, все выглядели привычно одинаково. Сто одежек на каждом, укутаны до глаз, а разделись донага, разоблачились — страхолюдие!

Пугала, мощи еле живые, обтянутые землистой кожей скелеты, головастые уродины со вздутыми животами и тонкими жердочками ног. Будто с церковных фресок спустились в серое влажное облако замученные грешники, ожили картины ада из книги Данте.

Жутко было видеть других, понимая, что и сам ты такой же. Тень человека, кошмарное видение, призрак, наводящий страх.

* * *

— По-мо-ги… — еле различимым голосом попросил кто-то.

Сгорбленная патлатая старуха никак не могла оторвать от скамьи под кранами тазик с водой. Мама помогла ей, и немощная стала мыться рядом. Таня старалась не смотреть на нее, но так и тянуло на это. Что-то знакомое или запомнившееся было в той женщине, но что конкретно — никак не удавалось восстановить в памяти. Да и некогда отвлекаться. Время ограниченное, надо успеть отмыться от въевшейся копоти и грязи.

Нет-нет а взгляд опять обращался к соседке. Где же все-таки она видела ее? Когда-то, до войны еще, женщину с бородавкой на щеке?

И вдруг Таня вспомнила, вспомнила. Продавщица газированной воды на Большом проспекте у Андреевского рынка! Толстая, жирная, весь халат в буграх и складках…

Симфония

Композитор Шостакович посвятил симфонию № 7 Ленинграду. Он и создал ее почти всю в родном, блокадном городе, а закончил на Волге, в эвакуации. В Куйбышеве она и была исполнена впервые, транслировалась по радио 5 марта 1942 года. Во второй раз Седьмую симфонию передали из Москвы, с концерта в Колонном зале.

* * *

До войны Таня один раз была в филармонии. Случайно. Валя, Лёкина невеста, простудилась, и брат взял с собою Таню. Они сидели в девятнадцатом ряду, слева, у боковой ложи. Оттуда, сверху, нарядная дама с маленьким перламутровым биноклем бросала на них негодующие взгляды. Лека по звуку определял инструменты и шепотом называл их Тане: «Фагот… контрабас… флейта-пикколо…».

В программе концерта была музыка Штраусов, отца и сына. Потому, наверное, и запомнилось название симфонии — «Домашняя».

Сейчас, слушая у дяди радио, Таня подумала, что начали передавать похожую музыку, домашнюю симфонию. Такая она была светлая, ласковая, семейная.

Она прикрыла глаза — все равно полутемно в комнате да и рассматривать нечего, — погрузилась в звуки оркестра. Живо представился большой стол и все Савичевы за ним: бабушка, мама, Женя, Миша, Лека, Нина, оба дяди, Вася и Леша, и сама она, Таня. У всех радостное настроение, улыбаются. Но вскоре что-то вспугнуло, встревожило праздничное застолье.

Крадучись, шурша и постукивая, стали возникать и нагло повторяться угрожающие звуки. Потом, вдруг и всем оркестром, загремела кованая поступь солдатских сапог, залязгали гусеницы танков. Они смяли, заглушили счастье и солнечный мир.

Война! — теперь только поняла Таня, что произошло с музыкой, с домом, со всей страной. Роковая, смертельная опасность нависла над всеми. И народ поднялся на борьбу с фашизмом.

Священная, губительная, жесточайшая битва свирепствовала на земле. Неисчислимы жертвы войны, сражение еще не окончено, железный марш фашизма возникает вновь и вновь. Но победа над ним неизбежна, добро одолеет зло. Не скоро, но это обязательно будет.

Все это Таня увидела, не только услышала. Она не сразу пришла в себя.

Оркестр замолчал, опять затикал метроном — сердце блокадного Ленинграда, а она, дитя великого, прекрасного и трагического города, была еще во власти музыки.

Седьмая симфония переполняла все ее существо восторгом и счастливой мукой.

До слуха дошли наконец сдержанные всхлипы. Таня тревожно повернулась к дяде Васе.

— Ты плачешь? — испугалась Таня.

— Нет, нет… — прошептал дядя.

А по запавшим, заросшим седой щетиной щекам текли слезы.

— Прекрасно, — заговорил опять, — величественно. И все — правда. Мы победим. Вот увидишь, дружок.

Таня закивала. Да, да-да! Она одолеет блокадные страдания и военные беды, выстоит, выживет, увидит день победы!

Брат

Кто-то затоптался в передней. Дверь не заперта, входи кому и когда угодно.

— Нина? — встрепенулась мама, и Таня обрадовалась: вдруг объявилась сестра, месяц ни слуху ни духу.

— Мы, — донесся слабый голос.

Пришли Лека с Валей. Что с ними сделала война и блокада! Ладная, пухленькая Валечка превратилась в плоское существо с дряблым лицом и отрешенным взглядом. А брат — располнел. Одутловатые щеки, заплывшие глаза за толстыми очками.

— Опух! — ахнула мама и захлопотала у печки, где стояли кастрюльки с жалкими порциями супчика и дуранды. Будто этим и за один раз можно было излечить Леку от дистрофии, освободить от гибельной жидкости.

Он медленно опустился на стул и вынул из-за пазухи баночку с декстриновой запеканкой.

Оладьи и котлеты из декстрина как-то давали в школьной столовой, запеканку Таня еще не пробовала и, сколько ни спрашивала, так и не выяснила, что такое декстрин. Технические отходы от чего-то.

Мама схватилась за сердце:

— Сына! Что ж ты делаешь?! Сам же…

— Ничего, все чин чином… Меня… — и закашлялся, захрипел.

— Леку в стационар кладут, — пояснила Валя. — Наш, заводской. Там тепло и кормят усиленно.

Мама погладила ее по плечу:

— И тебя бы туда, доча… Факт.

Таня вдруг вспомнила, что Лека собирался жениться на Вале. В этом, 1942 году, в марте…

— Пойду, — сказала Валя. — Меня тоже на сутки домой отпустили.

Лека сделал движение подняться на ноги, но не сумел с первого раза.

— Сиди, — не строго, нежно и заботливо приказала Валя, и он безропотно подчинился ей.

Вечером, отдохнув несколько часов, попросил мандолину, попробовал медиатором струны и поморщился:

— Ну и звучок…

А настраивать почему-то не стал, фальшиво и дребезжаще вывел начало мелодии из кинофильма «Большой вальс». Ту, что Карла Доннер поет, когда навсегда уезжает от Иоганна Штрауса: «О прошлом тоскуя, я вспомнил о нашей весне…».

Утром, темно еще было на улице, постучался ремесленник в черной шинели, вручил рукописную повестку от начальника цеха. Лека прочел сначала про себя, затем — вслух:

— «Савичеву Л. Н. Товарищ! Явитесь на работу по получению повестки. Поступил срочный фронтовой заказ…»

Надо собираться.

Его бы уложить в постель, вызвать доктора…

— Надо, сына, — сказала мама.

Трамвай

Чудо готовилось долго. В феврале начали расчищать трамвайные пути и сращивать оборванные провода. Но все равно трудно было поверить, что замерзшие на проспектах и улицах вагоны придут в движение. И вот 5 марта от Технологического института проехал по Загородному грузовой трамвай, а после воскресников и субботников пошли пассажирские поезда.

Какой был праздник! Всегородской, всенародный. Вагоновожатые почти беспрерывно стучали по педали, оглашая мартовский воздух счастливым звоном. То был не просто трамвайный сигнал. Победный гимн! Город наперекор всему и вся, на седьмом месяце жестокой блокады поднимался на ноги, встал на колеса.

* * *

Еще и булочная не открылась, только-только закончился ночной комендантский час, когда вдруг пришла Валя. На ней лица не было. То есть лицо было, но застывшее в горе, неживое.

— Нет, нет, — мама замахала обеими руками, словно отгоняла осиный рой или недобрую черную силу.

— В пять часов утра, — мертвым голосом сообщила Валя.

И мама вдруг сделалась спокойной-спокойной.

— Где он? — спросила.

— В стационаре.

Забрать Леку домой невозможно: не только на кладбище, до Второй линии не довезти. По голому асфальту не дотащить на санках…

И одного его, Леку, заводская служба хоронить не станет…

— Там попрощаемся, — решила мама, и все Савичевы отправились на судомеханический завод.

Мартовское солнце отогревало город. Дома на южной стороне мокрые, словно после грозового ливня с ветром. На рельсах слепящие блики. Уже несколько дней через мост Лейтенанта Шмидта ходили трамваи, сталь очищалась от ржавчины.

До завода было совсем близко, за десять минут добежать можно. Сразу за мостом повернуть направо, дальше — по набережной до упора, налево — ив сотне метров заводская проходная.

— Придется трамваем, — сказал дядя Вася, — чтоб не опоздать.

Страшно сделалось от мысли, что Леку могут увезти. Где его потом искать?

Долго трамвая не было, скопился народ.

— Подождем, — миролюбиво сказала женщина в котиковом манто поверх стеганки. — Теперь можем. Самую смерть пережили, голод выдержали.

— А теперь умираем, — проскрипел кто-то.

— Умирают дистрофики, кто до костей выголодан, — разъяснила девушка с медицинской повязкой на рукаве. — Таким питание уже не впрок.

— И еще те, — добавила женщина в манто, — кто духом пал. А мы, кто работает, выстоим.

Таня плотнее запахнула шерстяной платок. Лека день и ночь работал, неделями жил на заводе, почему же он умер?

Лека

Он лежал в недлинном ряду товарищей, других отстрадавших свое заводчан, укрытый до тонкой шеи измятой простыней. Как быстро, за несколько часов, спала с лица одутловатость. Широко распахнулись глаза. Они без очков стали большими-большими, серые, савичевские глаза.

Мама попыталась закрыть их, но веки не повиновались, будто примерзли. Не удалось и дыханием отогреть, ничего не помогло.

Лека, не мигая, смотрел вверх и вдаль. Он видел, наверное, то, что не доступно живым, иначе поделился бы своим открытием, как супом или запеканкой из декстрина. Перевел бы взгляд на стоящих рядом, улыбнулся и заверил весело и задорно: «Все чин чином, чин чинарем!»

* * *

Мама, не раздеваясь, свалилась на постель, впала в тяжелое забытье. Таня безмолвной тенью бродила по квартире. Неисполненный долг, незавершенность чего-то лишили покоя.

Белые и черные клавиши раскрытого пианино ощерились, как рот, пораженный цингой. Лека, видно, крышку поднял, когда в последний раз дома был. А играть не стал, мандолину попросил, напомнил мелодию прощальной песни из замечательного кинофильма «Большой вальс». Перед войной все очень увлекались музыкой Штрауса. Популярной сделала ее картина об истории любви композитора и знаменитой певицы. Таня и то смотрела «Большой вальс» дважды.

* * *

Не знала Таня, и никто из Савичевых, что рядом где-то, в блокадном Ленинграде, умирали от дистрофии сестра и мать Милицы Корьюс, исполнительницы главной роли Карлы Доннер…

* * *

Таня опустила крышку, закрыла клавиши.

Она почему-то медлила, оттягивала запись о смерти Леки, но это было ее обязанностью, ее долгом — вести летопись семьи Савичевых.

Ларец с палехской росписью покрылся слоем пыли. Таня провела рукавом по выпуклой крышке.

На черное лаковое поле стремительно вылетела конная тройка.

Под кисейной фатой, меж свечами лежали блокнотик и синий карандаш. Таня после смерти бабушки хранила их в шкатулке. Вместе со свидетельствами о смерти папы, Жени, а теперь и бабушки с Лёкой.

Она раскрыла блокнот на букву «Л».

В одном месте два слова слились.

Лека умер 17 марта в 5 часутр в 1942 г.