ДУША

ДУША

Во втором томе «Автобиографии» Артур Кестлер рассказывает, как он сидел во франкистской тюрьме в Испании, ожидая смертной казни. В одиночке он наяву почувствовал, что «мое Я перестало существовать». Далее он говорит, что «человеку, который читал «Смысл смысла», испытал влияние логического позитивизма, стремился к точности формулировок и ненавидел туманные разглагольствования, крайне неловко писать такую фразу». Подобно всем остальным, кто имел визионерский опыт, он понимает, что выразить случившееся словами, не принизив его, невозможно. Розалинд Хейвуд высказывает мысль, что все попытки «сообщить неизъяснимое» обречены на провал, ибо наши обычные чувства не могут справиться с совершенно новыми видами информации. Когда в проливах Огненной Земли появился дарвиновский «Бигль», аборигены не обратили на него никакого внимания, потому что не могли вообразить себе такой огромный корабль.

Антрополог Эдмунд Карпентер уверен, что мы живем в совершенно иной, чем до изобретения письменности, чувственной среде просто потому, что умеем читать. Он говорит, что, «перейдя от речи к письму, человек предпочел глаз уху, при этом его интерес переместился с духовного на пространственное, с благоговения – на рассмотрение». Теперь все внутренние состояния стали описываться как внешнее восприятие.

Мы подчинили всеоружие наших чувств одному – зрению. Теперь мы полагаемся только на него, поэтому любая истина должна соответствовать зримому опыту. «Я из Миссури, – сказал Гарри Трумэн, – посмотрите на меня». Мы говорим: «воочию убедиться» и «я не поверил бы, если б не видел собственными глазами», но мы не замечаем, что предпочтение одного вида чувственного опыта может означать: «я не увидел бы, если б не поверил».

Глаз – необычный орган. Он изолирует отдельные предметы, извлекая их из общей ситуации. Детям, родившимся без рук или ног, очень трудно научиться видеть в объеме. Мы открываем объем и перспективу, трогая предметы и испытывая их на опыте, а затем присоединяем эти ощущения к зрению. В компьютерах нашего мозга предметы запрограммированы таким образом, что они воспринимаются нами только на основании нашего прежнего опыта общения с ними. Пигмей из дебрей Итури, привыкший видеть лишь вблизи, впервые очутившись на равнине, бывает поражен, заметив вдали крошечную антилопу. Во мраке тропического леса слух играет более важную роль, чем зрение, и опыт пигмея приспособлен к иному восприятию жизни. Он воспринимает действительность не так, как мы. Для взгляда характерно естественное стремление задерживаться на предмете, засекая его местоположение. Ухо же воспринимает информацию одновременно во всех направлениях, поэтому тем, кто слышит лучше нас, легче погрузиться в окружающий нас мир.

Только из-за того, что мы много читаем, то есть используем одно чувство, да и то крайне ограниченно, мы разрушаем гармоничное созвучие наших чувств. Мы запрограммировали себя таким образом, что совершенно не способны реагировать на то, что построено на другой основе. Столкнувшись с совершенно новой, непривычной формой жизни, астронавт может не распознать ее. Компьютер нашего мозга, решающий все проблемы восприятия, запрограммирован не только условиями эволюции, но и нашим личным опытом. Вполне может оказаться, что старая программа непригодна и неадекватна для решения новых проблем, поставленных совершенно иным чувственным опытом.

При диктатуре глаза вся информация переводится в визуальный код. От внутреннего опыта требуется соответствие внешнему восприятию. В случае их несовпадения мы считаем первый галлюцинацией. Все, что нельзя ясно увидеть, не принимается всерьез. Наука настаивает, чтобы мы видели, что происходит, требует «наблюдений», визуального опыта, закодированного в вербальных отчетах. Но что делать с ощущениями, не поддающимися четкому визуальному описанию, ускользающими от вербальной классификации?

Представьте себе ребенка, проснувшегося на рассвете и побежавшего выслеживать в тумане кроликов. Он вдыхает сырой запах грибов, ест сочные, прохладные ягоды, встречает двух лучших друзей и с криком бежит вниз по холму, чтобы нырнуть в холодную с утра реку, сохнет на солнце, лежа на шершавом стволе старого упавшего дерева и слушая далекий звук колокола. Он возвращается домой, и мать спрашивает, где он был. «Гулял». А что он делал? «Ничего». Когда от него требуют более вразумительного ответа, он может сказать «плавал», но это объяснение устроит только родителей. Ребенок еще не может словами передать свой чувственный опыт.

Пытаясь определить необычное, мы сталкиваемся с теми же трудностями. Мы называем его визионерским, упорно сводя его к зрению, хотя оно, вероятно, никак не связано с этим опытом.

Нам нужен новый подход, новые установки и совершенно новый словарь, которого у нас нет.

Это меня тревожит. Я занимался наукой достаточно долго и представляю себе ее границы, но я все еще верю в ценность ее метода. Я полагаю, что совершенно ненаучный подход к таким проблемам, как проблема жизни и смерти, способен открыть многое, но я уверен, что любое осуществимое решение, затрагивающее множество людей нашего общества, так или иначе должно опираться на установленную научную традицию. Такая строгая наука, как физика, пробилась через барьер весов и мер к волшебному миру черных дыр и антиматерии. Я верю, что биология движется в том же направлении.

Эту третью и последнюю часть книги я начну с рассказа о новых открытиях и кончу описанием явления, которое, как мне кажется, проливает свет на некоторые скрытые стороны жизни и смерти, хотя у меня от всего этого до сих пор голова идет кругом.