Предисловие Феномен Льва Федотова

Предисловие

Феномен Льва Федотова

Автор дневника, с которым предстоит познакомиться читателю – Лев Федотов прожил всего двадцать лет, в которые уместились девять классов школы, пребывание в эвакуации, призыв в действующую армию в апреле 1943 г., короткое военное обучение под Тулой и гибель под вражеской бомбежкой 25 июня 1943 г. в той же местности. Ни реализованных жизненных планов, ни подвигов на войне. На это просто не хватило времени…

И все же вопреки всем объективным обстоятельствам, его имя получило широкую известность. Прежде всего, за счет той памяти, которую сохранил круг его друзей по школе, дому, внешкольным занятиям.

Вначале о незаурядном подростке, прозванном когда-то в школе «Гумбольдтом», «Леонардо из 7 „Б“», поведал его друг детства Юрий Трифонов: в романе «Дом на набережной» он вывел его в образе Антона Овчинникова. А в интервью «Литературной газете» от 5 октября 1977 г. писатель рассказал: «…В детстве меня поразил один мальчик… Он был так не похож на всех! С мальчишеских лет он бурно и страстно развивал свою личность во все стороны, он поспешно поглощал все науки, все искусства, все книги, всю музыку, весь мир, точно боялся опоздать куда-то. В двенадцатилетнем возрасте он жил с ощущением, будто времени у него очень мало, а успеть надо невероятно много». Далее писатель перечислял все те разнообразные увлечения и занятия Левы, в которых он добился немалых успехов. Это минералогия, палеонтология, океанография, рисование, музыка, физические тренировки по собственной системе, наконец, сочинительство романов – занятие, к которому он приохотил некоторых из своих друзей, в частности, Юрия Трифонова и Михаила Коршунова, ставших впоследствии известными писателями. По мнению Трифонова, Лева Федотов был всесторонне развитой личностью, при этом сформировавшей себя совершенно самостоятельно.[1]

Однако и эти представления о давно ушедшем юноше оказались неполными. Некоторое время спустя, готовясь к премьере спектакля по своему роману «Дом на набережной» в Театре на Таганке, Ю. Трифонов попросил у матери Левы несколько сохранившихся тетрадей его дневника. Рассчитывая всего лишь отыскать кое-какие яркие детали из жизни обитателей дома, писатель нежданно-негаданно натолкнулся на поразительное по своей точности прогностическое описание Великой Отечественной войны, сделанное как минимум за две с половиной недели до ее реального начала. Эта находка поразила его и даже изменила сценарий спектакля: дневник Левы и некоторые из его героев, в частности мать и тетка автора, стали его полноправными действующими лицами. А дальше… имя Левы Федотова, известное в узких кругах жителей Дома на набережной, облетело всю страну. Этот мальчик еще раз возник в творчестве Трифонова – на этот раз как Леня Крастынь (Карась) – персонаж последнего, неоконченного романа «Исчезновение». Ему посвятили пространные очерки известные журналисты О. Кучкина, А. Аджубей; полные восхищения и пиетета – мемуарные зарисовки бывшие школьные товарищи.[2]

В 1986 г. был снят талантливый документальный фильм А. Иванкина и Л. Рошаля – «Соло трубы» о супружеской паре революционеров Федотовых и их разносторонне одаренном сыне, вызвавший огромный всплеск интереса к его дневнику и личности. Но и в этой ленте сюжетный узел составило предсказание хода войны. А в 1990 г. Ю. Росциус – автор, специализирующийся на исследовании аномальных явлений, выпустил брошюру под характерным названием «Дневник пророка», где были воспроизведены те самые знаменитые страницы дневника. Эта публикация заложила трактовку личности автора как проводника неких трансцендентных сил, писавшего свои провидческие заметки о будущем в режиме автоматического письма. Причисленный к ведомству Нострадамуса, Лева стал фигурантом многочисленных интернет-ресурсов футурологической направленности и занял почетное место в номинации «великие прорицатели будущего», его имя обросло вымыслами и легендами. На волне этой «славы» резвые тележурналисты отсняли фильм «Прорыв в бездну», в котором фигурировала отысканная безымянными диггерами в подземельях Берсеневки тетрадь Федотова «История будущего». По словам авторов фильма, в ней содержались предсказания, относящиеся к началу XXI в.: запуск андронного коллайдера, избрание и последующее убийство первого чернокожего президента в США. Правда, само вещественное доказательство столь сенсационных признаний так и не было предъявлено, ну а жареные факты остаются на совести создателей киноленты.

Мы утверждаем: феномен Льва Федотова не укладывается в формат оракула, который ему постарались придать авторы ряда публикаций.

*********

Он появился на свет в семье, которая не только приняла и поддержала русскую революцию, но и вообще состоялась благодаря ей.

Глава семьи – Федор Каллистратович родился в 1897 г. в деревне Глубокий Ров Сувалкской губернии в большой крестьянской семье. Правда, как утверждал он сам в автобиографической справке, в 1900 г. из-за малоземелья его отец порвал с крестьянским трудом и переехал в город, где пробавлялся разными черными работами. Этому человеку выпал удел пожизненной бесприютности и нужды. Именно такой образ вырисовывается из тех же показаний Федора от 1931 г., где он упоминал о том, что его отец трудился вплоть до 76-летнего возраста, в последнее время сторожем на Турксибе, и лишь совсем недавно переселился на постоянное проживание в коммуну «Ленин». Мы не знаем, почему ни один из семерых детей не взял на себя заботу о престарелом отце. Возможно, они не могли себе этого позволить по материальным и жилищным условиям, а, что еще более вероятно, старик из гордости не захотел становиться иждивенцем. Глухое указание на последний излом этой тяжелой судьбы содержится в дневниковой записи внука под датой 19 октября 1940 г., кратко сообщающей о вынужденном расставании стариков – родителей Федора Каллистратовича: бабушка уехала из Москвы доживать свой век к дочери в Западную Белоруссию, а дедушка перебрался в дом престарелых. «Вот и кончилась навсегда их дружная совместная жизнь», – так почти бесстрастно зафиксировал Лева эту человеческую трагедию.

Как бы то ни было, но и сыну Каллистрата выпала кочевая, полная испытаний жизнь. Он рано встал на путь политической борьбы, а после провала некоей неназванной в автобиографии организации, в которой состоял (эсеры, анархисты?), бежал за границу. Уже в США в 1914 г. он вступил в РСДРП (большевиков). В 1915–1916 гг. в качестве руководителя Союза портовых рабочих он организовывал забастовки грузчиков на Великих Озерах, участвовал в создании Американской коммунистической партии. За революционную деятельность Федор Каллистратович несколько раз подвергался аресту, причем по последнему приговору он был осужден на 10 лет заключения в каторжной Трэнтонской тюрьме. Совершив оттуда дерзкий, в стиле голливудских вестернов, побег, он направился в советскую Россию. Здесь его ждали признание, карьера и литературные занятия. По его собственным словам, с 1920 г. он был занят на ответственной партийной работе поочередно в Московской губернии, Семиречье, на Кузбассе и в Средней Азии. Помимо того, он писал очерки и заметки для «Правды», являлся ответственным редактором печатного издания «Красный луч», а также членом редколлегии журнала «Новый мир»[3].

Судя по всему, его сильно влекла литература: ведь исполняя весьма хлопотные обязанности партийного работника, он исхитрялся выкраивать время для творчества. Им были написаны и изданы два романа-очерка: «Желтая чума», посвященный Монголии, и «Пахта». За недолгие 36 лет своей жизни Федор Федотов успел увидеть свет, закалить волю, приобрести организационные навыки, развить способности к сочинительству и потрудиться на благо советской модернизации. Погиб он на боевом посту: в августе 1933 г. объезжая сельскохозяйственные угодья на Алтае, где служил начальником политотдела зерносовхоза, то ли был убит, то ли утонул сам в неглубокой речке во время эпилептического припадка. Свидетелей не нашлось, и подлинные обстоятельства смерти так и остались невыясненными.

Отец и сын, по словам матери, были не разлей вода, хотя вместе из-за частых отлучек Федотова-старшего им довелось провести не так уж много времени. Из материального достояния от отца Лева получил немногое. Это – золотые часы, подаренные американским другом в знак восхищения побегом из тюрьмы, сделанный для сына рисунок колец Сатурна и, конечно же, служебная квартира, хотя и самая скромная, в Доме правительства на Берсеневской набережной. А вот нематериальная часть отцовского наследства была неизмеримо больше. Прежде всего, Федор Каллистратович передал сыну бойцовские качества, страсть к познанию мира, склонность к литературе и… личностную незаурядность. Современные психологи и генетики утверждают: ребенок с задатками гения чаще всего рождается от союза обычного человека с необычным, притом отягощенным какой-либо психической патологией[4]. Если вспомнить об эпилепсии Федора Каллистратовича, то, с этой точки зрения, следует признать высокую предрасположенность его сына быть отмеченным природными дарами.

Перешла ли Льву и болезнь отца? Если основываться на художественной проработке его личности в последнем романе Трифонова, где он выведен в образе Лени Крастыня, то ответ будет положительным. Если на воспоминаниях ближайшего друга М. Коршунова и соученицы В. Тереховой, то – отрицательным. Впрочем, ни в дневниках, ни в сохранившихся личных документах Льва такой факт не находит подтверждений. Можно привести и весомые косвенные аргументы: вряд ли столь серьезный диагноз допускал армейскую службу, да и мама Льва в таком случае обязательно пустила бы в ход этот аргумент в военкомате. Между тем в своей робкой материнской попытке оградить его от призыва в армию во время войны она ссылалась только на его плохое зрение и ослабленный слух. К тому же при такой болезни ему были бы противопоказаны длительные отъезды из дому. Между тем Лева выезжал и в Звенигород, и в Одессу, и в Николаев. Он один ездил в начале 1941 г. в Ленинград, равно как намеревался летом 1941 г. двинуться туда пешком, если только этому не помешает война.

С 1933 г. единственной опорой Левы являлась мать. Правда, до совершеннолетия от государства ему была выделена маленькая пенсия за отца. А сослуживцы и товарищи по партийной работе Федора Федотова постарались помочь и дальше. В 1940 г., в преддверии восемнадцатилетия Левы, они поддержали ходатайство вдовы в наркомат социального обеспечения о выделении пожизненной пенсии за скончавшегося мужа с тем, чтобы она могла содержать сына и дать ему высшее образование, как мечтал сам Федор Каллистратович[5]. Эти деньги и маленькая зарплата самой Розы Лазаревны составляли весь источник существования семьи. Конечно, образ ее жизни на грани нужды сильно отличался от привычек и стандартов потребления, которые были характерны для многих жильцов престижного дома. Друг детства Левы Артем Ярослав вспоминал: Федотовы жили в тесной, однокомнатной квартирке дома на первом этаже, предназначавшейся для вахтера. Единственной ценной вещью в этом жилище было пианино, приобретенное на сэкономленные деньги. При всех трудностях Роза Лазаревна старалась создать условия для развития наклонностей сына. Помимо пианино, на котором он разучивал уроки по музыке и подбирал по слуху полюбившиеся мелодии, в доме всегда имелся определенный запас альбомов, кистей, красок, карандашей, ватманской бумаги, который служил его увлечению живописью[6].

Воздавал ли Лева должное тем подвижническим усилиям, которые прилагала мать, чтобы обеспечить их быт и дать ему образование? Безусловно, да – об этом говорят, пусть и немногочисленные, замечания по разным поводам в дневнике, показывающие привязанность и уважение к ней. Был ли сын так же близок к матери, как некогда к отцу? Безусловно, нет. Михаил Коршунов свидетельствовал: единственным, что Леве никак не удавалось в области рисования, был портрет матери. Бумага предательски начинала «пищать» с первой же попытки сделать набросок[7]. Да и несколько отчужденное определение «мамаша», «родительница», которым за глаза и в дневнике чаще всего он обозначал свою маму, подчеркивало их удаленность друг от друга. Действительно, при всей взаимосвязанности их интересы и жизнь разворачивались в разных плоскостях. У сына – в плоскости напряженной мыслительной работы, обдумывания прорывных идей в области естествознания, упорной самоподготовки к предстоящей миссии ученого. Мир матери был ограничен заботами о хлебе насущном, делами и событиями в ее обширном родственном кругу.

Роза Лазаревна родилась в 1895 г. в Севастополе. Она была младшей дочерью в большой еврейской семье, относившейся к мещанскому сословию. Согласно автобиографии, окончив начальную школу, в возрасте 12 лет по воле матери она поступила ученицей в шляпную мастерскую. Возможно, такое решение было вызвано необеспеченностью семьи, возможно, немолодые родители хотели пораньше поставить девочку на ноги, дав ей надежную профессию. Согласно той же автобиографии, на момент Октябрьской революции родителей Розы уже не было в живых. Отчасти их заменили ей старшие сестры и братья. В 1911 г. вслед за старшей сестрой она уехала вначале в Париж, а затем в Нью-Йорк, где работала по своей специальности. В Америке стала членом профсоюза шляпочников и модисток и в апреле 1917 г. вступила в партию большевиков. Здесь же на одном из партийных собраний произошла встреча с Федором Федотовым, перевернувшая ее судьбу. В сентябре 1920 г. они вместе вернулись в Россию, где получили прописку по адресу: Москва, Тверская, дом 11/17, квартира 425. Именно такой адрес проживания родителей был указан в свидетельстве о рождении 10 января 1923 г. их сына Льва. Интересно, что этот брак не был официально зарегистрирован: такая информация значится в особом примечании к справке ЗАГС[8]. Однако сам по себе этот факт не отражал временность или несерьезность отношений. Точно так же, пренебрегая традициями прошлого, в гражданском браке вполне счастливо жили тогда многие молодые пары, включая и представителей советской партийно-государственной верхушки, вроде Хрущевых или Микоянов.

В Москве Роза Маркус вначале работала в детском саду, затем в агитационном отделе Московского комитета партии, а с 1935 г. и до конца своей трудовой деятельности в Московском театре юного зрителя костюмершей[9]. Пропадая целыми днями на работе, и в силу занятости, и в силу небольшого культурного багажа она не могла не только направлять образование сына, но даже и осмыслить его искания и увлечения.

Впрочем, человек, к которому вполне применимо известное определение self-made man, и не нуждался в руководстве. По части организации своего развития и образования Лева мог дать фору и маститым взрослым наставникам. Не случайно главенствующим мотивом воспоминания о нем повзрослевших и даже состарившихся сверстников и десятилетия спустя являлось смешанное с восхищением удивление широчайшим репертуаром его возможностей. Помимо начитанности по всем перечисленным Ю. Трифоновым отраслям знания, литературного сочинительства, детскую компанию захватывали его необычные навыки и привычки. Они сближали его с волевыми героями Джека Лондона или, по крайней мере, с Рахметовым Н. Г. Чернышевского.

Прежде всего, это были тренировка и укрепление собственного организма. Слабый от рождения, часто болевший в детстве и даже остававшийся на второй год из-за туберкулеза легких Лева к пятнадцати-шестнадцати годам существенно оздоровился, главным образом, за счет суровой закалки. Вплоть до глубокой осени он ходил в коротких брюках, а до наступления лютых зимних морозов не надевал головного убора и пальто, невзирая на протесты матери. Несколько раз усилием воли ему удавалось за сутки снять острую фазу малярии, дифтерита и стрептококковой ангины. (А при желании, как это было на рубеже весны-зимы 1941 г., когда потребовалась передышка от школьных уроков, внешние симптомы болезни мог растянуть на полтора месяца ради врачебной справки).

Щуплый и малорослый паренек, когда было надо, мог постоять и за себя, и за товарища. Один из таких эпизодов описан в романе «Исчезновение». Выручая друга, он разогнал напавших на него отпетых хулиганов, прозванных в округе «трухлявыми». В этом и подобных случаях Леву выручало не только владение приемами джиу-джитсу и авторская тренировка ребра ладони, обеспечивавшая разящий удар в драке. Еще более важным фактором победы, всегда неотразимо действовавшим на противника, являлась его «фирменная» способность впадать в ярость. Резкая перемена облика, демонстрировавшая полную мобилизованность и исступление атаки, как правило, обращала в бегство нападавших прежде, чем те успевали испытать на себе силу приемов или ребра ладони. В современных понятиях эта способность управления экстремальной ситуацией сопоставима с техниками бесконтактного боя, которые являются уделом избранных ратоборцев. Впрочем, как это свойственно и последним, данные умения Лев Федотов никогда не пускал в ход без крайней нужды.

Столь же упорно, как и физическую выносливость, он взращивал в себе хладнокровие и бесстрашие. «Тайное общество испытания воли» – дворовая организация подростков из Дома на набережной не обошлась без его участия. Членство предоставлялось только тем, кто готов был рискнуть немного немало здоровьем и даже жизнью, пройдя от края до края по перилам балкона девятого этажа или по парапету ограды набережной Москва-реки! Возможно, эти упражнения несколько блекнут на фоне распространенных среди сегодняшних тинейджеров экстремальных видов спорта, однако, для более «вегетарианских» в этом отношении времен они представляли собой запредельный опыт. К нему следует присовокупить и исследование пещер Звенигорода, где он побывал летом 1938 г., и погружение в подземные ходы, прорытые под церковью Николы на Берсеневке. Ему – самому худому из трех участников этой экспедиции – выпала роль центрового в операции проникновения в глубинные отсеки подземных коммуникаций. По ходу путешествия возникла критическая ситуация, когда, достигнув крайнего сужения в проходе, Лева капитально застрял. Спасли его личное самообладание и помощь товарищей, резким усилием выдернувших его из опасного тупика.

Но и приведенными качествами не исчерпывался феномен Льва Федотова. Он был музыкально одарен, и важную часть его жизни составляли занятия с композитором и педагогом М. Н. Робером, обучавшим его на профессиональном уровне музыкальной грамоте и игре на фортепьяно. Лева владел классическим репертуаром пианиста, знал историю музыки, в особенности хорошо разбирался в творчестве Дж. Верди. Его любимой оперой была «Аида», которую он, не имея нот и партитуры, по слуху восстановил для себя от первого до последнего акта. Более того, он умел стереофонически проигрывать ее в мозгу так, как если бы он слушал ее из первого ряда партера. Наслаждаясь музыкой, он мог одновременно поддерживать разговор и оставаться включенным в текущую ситуацию, заставляя свое сознание одновременно работать в нескольких регистрах.

Лев Федотов прекрасно рисовал, несколько лет посещал студию Центрального дома художественного воспитания (в просторечии: «Цедеход»). Однако, не имея намерения посвятить жизнь изобразительному искусству, он прервал эти занятия, несмотря на все уговоры родных и близких. При этом, как можно понять из записанного в дневнике разговора с мамой товарища по «Цедеходу» Евгения Гурова, Лева и не думал отказываться от дальнейших опытов в живописи. Однако он отводил им подчиненное место в своей предстоящей профессиональной деятельности.

Женина мамаша все время уговаривала меня стать художником, а науками заниматься, как любителю; на это я ответил, что быть художником по профессии, дополнительно имея дело с науками, во много раз труднее и неудобнее, чем в основном быть научным работником и художником дополнительно… всякий ученый может достать краски, но не всякий художник способен приобрести целую лабораторию.

Итак, через все годы детства и юности Льва Федотова, помимо изучения естественных наук, физической подготовки, прошли серьезные увлечения музыкой и живописью, с которыми он не собирался расставаться и впредь. Как же все эти занятия сопрягались с тем главным предназначением, которое он предусматривал для себя? Однако прежде чем перейти к этому вопросу, следует остановиться на определенных поведенческих нормах, которым он неуклонно следовал в сознательном возрасте.

Это – абсолютное небрежение эстетикой одежды. Она была у него всегда опрятной, но «ниже среднего» даже на фоне аскетического дресс-кода 1930-х. По словам друга Артема Ярослава, он вечно «ходил в каких-то перелицованных куртках, коротких штанишках, из-под которых были видны голые худенькие коленки»[10]. Конечно, за этим внешним видом скрывалась отчаянная борьба за существование, которую вела Роза Лазаревна, стараясь и накормить сына, и обеспечить его потребности в различных занятиях. Однако, похоже, дело было не только в этом. Так, перед поездкой на зимние каникулы в Ленинград в самом конце 1940 г., мать и тетка убеждали его взять с собой лучшие предметы гардероба, которые, надо думать, все же были припасены заботливой родней. Ответом на эти увещевания было категорическое несогласие, которое в дневнике он пояснял так:

…опрятность и простоту костюма я больше ценю, чем разные глаженые галстуки, пиджаки и т. д. Пусть на мне будет простая рубашонка, но, если она будет опрятной, мне ничего и не нужно больше. Я, как дурак, слушал наставления взрослых, излагающих мне свои предложения насчет одежды, но я и признавать не хотел их всякие пиджаки, да какие-то там части хламиды.

Еще большую непреклонность Лева проявлял в отношении алкоголя. Так, встречая новый 1941 год в кругу ленинградских родственников и их друзей, он наотрез отказался даже пригубить бокал вина. Не помогли ни уговоры всей компании, ни даже подначка любимой двоюродной сестры.

Немного значила для него и еда: порой, уходя с головой в какую-либо творческую работу, он вообще забывал о ней, и оставленная матерью тарелка оставалась нетронутой. В дневнике мы не найдем описаний трапез или хотя бы кратких сведений о кушаньях дома или в гостях. Единственное исключение составляет его пребывание в Ленинграде у родственников, которое он зафиксировал с большой тщательностью. Только в этом отчете встречаются упоминания о том, что однажды они все вместе лакомились гусиной шейкой с соусом, что он получил дополнительную порцию пирога в честь своего дня рождения. Или о том, как он кормил двоюродную племянницу Нору, оставленную вечером на его попечении, или как вместе с Женей Гуровым они весело уплетали соевые батончики, гуляя по Невскому. Еще раз этой темы он бегло касался в описании первого месяца войны. Кусок жареного хлеба на ужин, горсть сосисок по месячной карточной норме, полученная другом Мишей в счет мясного довольствия, – эти «гастрономические» детали в повествовании приводились в разрезе примет войны, ворвавшихся в обиход москвичей. Можно с уверенностью утверждать, что при умеренности и абсолютной неразборчивости Левы в еде переход к военным нормам потребления дался ему много легче, чем остальным ребятам из его дома.

И еще одна характерная черта, выделявшая его среди сверстников. Во дворе Дома на набережной, как, впрочем, и в любом другом, жизнь била ключом: играли в двенадцать палочек, казаков-разбойников, футбол, волейбол, порой устраивали шутейные рыцарские турниры, а иногда ребята пуляли из рогаток в голубей[11]. Лева оставался в стороне от всей этой детской кутерьмы, разве что изредка поглядывая на нее через окно. Все это для него было пустым времяпрепровождением, которое он отвергал, как и вообще всякое безделье и праздношатание. «Ничего не делать – это для меня безвозвратно потерянное время – просто, короче говоря, могила!» – так он сам сформулировал свое кредо. В этой же связи стоит заметить, что и для сна он урывал лишь самое малое время. Дневниковые записи он частенько заканчивал в полуночное время, а некоторые свои дела успевал сделать до начала утренних школьных занятий, соответственно поднимаясь много раньше, чем его одноклассники и население их маленькой квартиры (мама и часто гостившие родственники).

По мере взросления у подростков обострялся интерес к противоположному полу. Пуританские нравы 1930-х не исключали вечеринки с танцами под патефон, передачу друг другу записочек – так называемых «лотов» (расшифровывавшихся как «люблю тебя очень») и проявление других знаков симпатии. Для Левы эти выражения взаимного влечения полов были табуированной зоной. Еще на пике детской дружбы и солидарности с Юрой Трифоновым они поклялись друг другу в том, что никогда не женятся. И если в своей последующей жизни Юра пренебрег обетом, то Лева, становясь старше, не менял изначальной позиции. Ему было явно не по себе от навязчивого внимания одноклассницы, заинтригованной его безразличием к женским чарам и какой-то своей напряженной жизнью. Он даже не попытался спрятаться за ширму приличий, отказывая ей в просьбе показать рисунок Исаакиевского собора, который он скрупулезно отделывал дома:

– Мне просто нет смысла для каждого желающего тревожить плоды своих трудов. Я вообще не охотник широкого распространения их…

– Значит, ты эгоист!

– Хорошо! Пусть эгоист, подлец, бандит, мерзавец! Пусть мошенник! – меня это все мало задевает.

– А ведь это нехорошо!

– Ну и чересчур стараться тоже не следует! – ответил я. – Совать в глаза свои творения, как бы они плохи или удачны ни были, каждому желающему встречному тоже не очень-то хорошо.

Весной 1941 г., когда происходил этот диалог, Льву Федотову шел девятнадцатый год. В этом возрасте мальчишеская нарочитая грубость как демонстрация мускулинности, как правило, является пройденным этапом. Стало быть, речь идет не об издержках пубертата, а о сознательном избегании даже намека на романтические отношения.

Осведомленный об этой истории товарищ пытался было попенять ему на некорректное поведение, однако натолкнулся на суровую отповедь:

Я признаю всеобщее равноправие! Хотя, правда, я к ней немного грубо относился, но уж господь бог меня, видимо, простит. У меня к каждому человеку, к какому бы он полу ни принадлежал, существуют близкие, дружественные, искренние чувства товарищества, если он только порядочный смертный и взамен платит мне тем же. А выделять баб из всей среды людей как созданий, к которым мы должны относиться по-особенному, особенно учтиво и т. д., я не думаю и даже не желаюДля природы оба пола одинаковы и равны, ибо оба они в равной мере способствуют существованию человечества, и никто из них не превосходит по каким-нибудь признакам другого.

Если в «женском» вопросе Лева не признавал ни поправок на слабость пола, ни «джентельменского» покровительства, то совершенно иным было его отношение к детям. Вот уж с кем он был предельно терпелив, благодушен и предупредителен! В дневнике рассыпано немало диалогов с детьми, в рамках которых он пытался не только зафиксировать их занятные высказывания, но и очень аккуратно вразумить. Так, например, он пытался развеять представление семилетней Галины Сухорученковой – дочки материнского сослуживца – в том, что в доисторические времена землю населяли двух– и трехголовые существа – «дэфы». Или с мягким юмором старался просветить свою двоюродную племянницу Нору из Ленинграда, уверенную, что вода может быть как мокрой, так и сухой. Столь же охотно он вступал в игры с маленькими детьми, а когда представлялся случай, забирал и сберегал их художественные творения. Иными словами, мир детства был для него открытой и интересной книгой.

Изложенные житейские принципы дают основание предположить наличие строгого регламента, в который, как в раму, было включено все полотно его существования. В свою очередь, этот отформатированный modus vivendi скрывал под собой максиму бытия, которая в вероисповедном контексте могла бы быть приравнена к монашеству в миру. Одно такое допущение разбивается об атеистические убеждения Льва Федотова и отрицание церковно-религиозной традиции, воспринятое от революционно-большевистского окружения и советского воспитания.

Мотивы, цели его яростной работы над собой, сознательного самоограничения составляли уравнение со многими неизвестными для близких товарищей, продолжавшее интриговать до скончания их собственного века. Эти непроясненные вопросы подтекстом присутствовали в попытках запечатлеть его образ. А. Ярослав вспоминал об их последнем свидании в августе 1941 г.: «Так он и остался в моей памяти худым подростком, хотя ему было уже восемнадцать лет, болезненным и не по годам серьезным, всегда куда-то спешащим, дорожащим каждой минутой времени, как будто предвидел, что жизнь его должна скоро оборваться»[12]. Таким же неразгаданным гостем из детства он прошел через все творчество Ю. Трифонова. В конце жизненного пути это незримое присутствие, похоже, тяготило писателя. Во всяком случае, в последнем литературном двойнике Левы Федотова – Лене Крастыне, наряду с неоспоримыми талантами и достоинствами, он открывал симптомы «звездной болезни». Это и наклонности манипулятора, и высокомерное презрение к серой обывательской массе, и безжалостность, проявляющаяся в готовности исключить товарища из тайного научного общества на том основании, что его отец арестован как германский шпион. И все-таки, похоже, и на этот раз готовность автора к переоценке своего героя затмевало обаяние его мощной личности. Устами своего автобиографического персонажа мальчика Горика зрелый мастер снова признавался в томительной привязанности к другу детства: «Горик давно заметил, что Леня Карась всегда полон каких-то секретных фантазий, сопряженных с клятвами и тайнами, но привыкнуть к неиссякаемой Лениной таинственности он не мог. Она причиняла ему боль. И заставляла ревниво и преданно любить друга, загадочного, как граф Калиостро».

Сумятицы добавило обретение дневника, из которого явствовало, что он был наделен мощной интуицией, едва ли не провидческим даром. С этим открытием «ребус» Федотова усложнился еще больше. В осознаваемой им близкой перспективе войны, радикальной ломки привычных устоев жизни и возможной собственной гибели жадное, поспешное поглощение знаний, неустанное саморазвитие, творческие опыты казались немотивированными. Еще больше ставило в тупик его удесятеренное рвение в тех же занятиях в самый канун войны. И это без всякой надежды на то, что их результаты могут быть кем-то востребованы!

Наконец, друзья терялись в догадках о том, кем же готовился стать этот незаурядный юноша, обладавший столь многими способностями и познаниями. В какой «точке сборки» сходились все его увлечения? Ключ к решению этих вопросов, как и к постижению феномена Федотова, кроется в тексте дневника.

*******

Это всего четыре из некогда исписанных им 15 тетрадей с дневниковым текстом, под номерами V, XIII, XIV, XV – уцелевшие в вихре войны, послевоенных пертурбаций в Доме на набережной и сохраненные матерью автора Р. Л. Маркус-Федотовой.

Часть страниц надорвана и истрепана, выцветшие чернила порой трудно читаются, но все-таки подлинник доступен для изучения. Первый вопрос, который возникает по ходу чтения, состоит в мотивах автора и в предназначении, которое он отводил своей хронике. Как следует из его собственного упоминания, некогда идею подал его лучший взрослый друг Саша. О последнем известно очень мало: он был хорошим знакомым семьи еще с дореволюционных времен, когда родители Левы – Федор Каллистратович Федотов и Роза Лазаревна Маркус – жили в США, и, по-видимому, вместе с другими эмигрантами левых политических взглядов вернулся на родину после 1917 г. С ним и его женой Анютой Лева провел лето 1935 г. на Клязьме, где и начал вести дневниковые записи. Вскоре Саша умер, но в память о нем мальчик продолжил составлять свои отчеты. Можно предположить, что до ноября 1939 г. этому занятию Лева предавался больше «по обязанности», нежели из личной заинтересованности: ведь за четыре с лишним года было исписано всего четыре тетрадки, да и то довольно размашистым почерком (который, кстати, сохранялся еще в V тетрадке, – три последние будут заполняться убористо, почти бисерным почерком). Еще в августе 1939 г., как следует из его же признаний, критерием для отбора материала служила его б?льшая или меньшая содержательность, оцениваемая как бы со стороны. На этом основании, в частности, он не стал описывать в дневнике времяпрепровождение с любимыми ленинградскими родственниками, которые гостили у них в Москве в августе, так как, по собственному признанию, не усмотрел в этом сюжете ничего занимательного. Но уже в дневниковой записи от 23 ноября 1939 г. он горько раскаивался в пренебрежении этим эпизодом своей жизни.

…Я теперь жалею, что не записал их пребывание в Москве! Тогда мне казалось, что эти записи у меня будут лишние и скучные, а между тем это было все очень интересным, и я это сейчас-то уже понимаю. Но ничего, впредь я буду умней!

Итак, с ноября 1939 г. метод ведения дневника изменился, что наводит на мысль и о пересмотре его назначения. Темп повествования резко замедлился. Так, теперь отображение всего трех недель – с 17 ноября по 8 декабря – потребовало целой тетради, а неполный год – с 9 декабря 1939 г. до 23 августа 1940 г. – занял 7 тетрадей, которые, увы, не дошли до нас. Как это следует из авторских пояснений, материал стал иначе фильтроваться и подаваться. Именно к этому обновленному стилю относятся и некоторые безусловные парадоксы дневника. Первый из них: отсутствие сведений об источниках информации, которые питали естественнонаучные интересы автора. Как человек знания, нацеленный на научную работу в будущем, Лева, по свидетельству друзей, много читал. По их же воспоминаниям, он часто и подолгу проводил время в Зоологическом музее на Моховой, а также скрупулезно изучал анатомию человека и даже втягивал некоторых соучеников в изучение анатомического атласа. Однако тщетно было бы искать следы этих занятий в дневниковых текстах. Единственное упоминание книги, из которой он регулярно черпал полезную информацию, – «История земли» – относится к эпизоду отправки толстого письма родственникам в Ленинград: чтобы распухший конверт втиснулся в прорезь почтового ящика, его пришлось подложить под пресс из этого самого фолианта. Приведенное наблюдение наталкивает на единственно возможный вывод: получение знаний, иными словами, поглощение результатов чужого труда, не задействовавшее креативного потенциала самого автора, сознательно исключалось из дневниковых записей.

Описание повседневной жизни также выдержано в строгом соответствии с принципом: если предмет создавал повод для эмоционального, интеллектуального или даже физического напряжения, то он подлежал запечатлению на бумаге. На этом основании из рассказов-отчетов о школьной жизни выпадает будничная рутина, а фиксируются особые случаи, когда привычный распорядок ломается. Например, конфликт с учителем литературы Я. Д. Райхиным, вызванный отказом Левы участвовать в чтении по ролям драмы Островского «Гроза» по причине мучительной зажатости перед любым публичным выступлением. Или – проявления особого педагогического мастерства, например, учителем физики В. Т. Усачевым, которому удавалось без обычных учительских санкций усмирить разбуянившихся подростков и одновременно доступно и остроумно объяснить трудные понятия по своей дисциплине. Или сдача экзаменов после 9-го класса и последующая «расправа», которую он учинил над символами школьного рабства – дневником и тетрадями. В крайнем случае – это те отдельные работы, которые требовали творческих усилий и выполнялись им не только по необходимости, но и с осознаваемой пользой для развития своих наклонностей, как, например, подготовка экономико-географической карты Великобритании, рисунки к географическим альбомам, посвященным Италии и Украине.

Быт представлен короткими сообщениями о частых приездах иногородних родственников, создававших тесноту в их маленькой квартирке, о походах в гости и приемах гостей. Или же – о спорах с матерью, теткой по разным поводам.

События «большого мира» в дневнике отражены также в небольшом объеме и избирательно. Его приковывает тема советско-финской войны 1939–1940 гг., но в известной мере интерес к ней обусловлен запланированной на зимние каникулы 1940 г. и сорванной, в конечном итоге, поездкой в Ленинград. При этом восприятие военной кампании целиком и полностью определяется освещением советской печати и пропаганды и не выдает стремления автора более или менее самостоятельно осмыслить ее уроки. Далее вопросы международной политики почти исчезают из записей примерно годичной продолжительности (с августа 1940 г. по июнь 1941 г.). И вот парадокс номер два: в самом конце XIV тетради, под датой 5 июня, без видимой связи с предыдущим содержанием помещен глубокий аналитический разбор будущей схватки СССР с гитлеровской Германией. Именно эта вставная новелла, которая принесла известность дневнику и его автору, в наибольшей степени озадачивает неявными мотивами и обстоятельствами своего появления.

Помимо того, через весь текст проходят сквозные темы, которые его особенно занимали. Это – впечатления о музыкальных произведениях, в особенности о произведениях Дж. Верди и в первую очередь об опере «Аида». Это – художественно-изобразительные работы, в том числе зарисовки с натуры некоторых видов московского городского ландшафта, ленинградских памятников архитектуры и особенно Исаакиевского собора, который он считал таким же шедевром в зодчестве, как «Аиду» в музыке. Это – поездка в Ленинград и долгая подготовка к ней; наблюдения за природой в городе и спуск в подземелье; школьные дела, освещаемые преимущественно как неизбывная помеха любимым внешкольным занятиям. Наконец, это общение с родственниками, знакомыми семьи, друзьями, любимыми учителями, а также игры и разговоры с маленькими детьми.

Львиная доля материала подается через призму диалогов, в которых автор педантично фиксировал не только разговорную нить, но даже междометия и, насколько позволяет письменная передача, интонации говорящих. Скрупулезное и точное воспроизведение всей беседы требовало от него больших усилий. И здесь всплывает третий парадокс: подросток, дороживший каждой свободной минутой и жертвовавший ради внешкольных увлечений прогулками, а часто и приемами пищи, расточительно тратил свое время на запись мелких деталей разговора, будь то с другом, родственником, учителем или даже с едва знакомым ребенком. Эта своего рода мания «воспроизведения» вызывала тем большее недоумение у окружающих, что никакого мало-мальски исторического значения с общепринятой точки зрения записываемые разговоры не имели. Иными словами, овчинка не стоила выделки. Такое ощущение, например, у Юрия Трифонова оставила их последняя «проходная» встреча в булочной на Полянке, в конце которой Лева пообещал: «Я и эту встречу в булочной запишу. И весь наш разговор. Потому что все важно для истории»[13]. Иногда приверженность этому правилу вызывала насмешки. А иногда ставила его в неловкое положение: некоторых собеседников Левы, например, учителя музыки Модеста Николаевича Робера и его жену Марию Ивановну, похоже, не всегда радовала перспектива быть запечатленными в каждой своей реплике на страницах дневника. Тень их неудовольствия проскальзывала в разговоре о выборе жизненного пути и смысле будущей деятельности Левы.

– Я уверен, что ты не пропадешь! – сказал М. Н. – Раз у тебя столько склонностей, то из тебя выйдет весьма полезный человек.

Я молчал.

– …который должен получить орден, – добавила М. И.

– Ну, орден – это другое совсем дело, – возразил М. Н.

– Нет. Нет! Без ордена я не признаю.

– Главное, чтобы принести пользу стране, – сказал я, – а орден или похвала – это дело десятое. Если ты человек образованный, грамотный, ученый, умеющий приносить обществу пользу, то этого уже достаточно. Ты и без ордена будешь таким же. Орден только подтверждает пользу человека, а ценят человека – за его знания и способности.

– Это правильно, – согласился М. Н. – Скромность прежде всего.

– Боже! – проговорился я. – Как я только все это запишу в дневник? Ведь я забуду все эти разговоры! Уж лучше я сразу ушел бы домой после занятий!

– Вот он зачем тут сидит!!! – вскричал М. Н.

Как бы то ни было, Лева продолжал свою работу в прежнем ключе.

На первый взгляд в подобном способе ведения дневника усматривается подспудное стремление компенсировать дефицит доверительного общения в реальной жизни, что в целом характерно для замкнутых подростков. Подобное допущение было бы правомерно, например, в отношении сверстника Левы, сына М. Цветаевой – Георгия Эфрона, которому личный дневник тех же лет частично восполнял отсутствие товарищеской среды. Однако эта схема не подходит для Левы. При всей своей неформатной интеллектуально-психологической организации он совершенно не был отщепенцем. У него были близкие друзья (Миша Коршунов, Женя Гуров, Олег Сальковский, Дима Сенкевич, Юра Трифонов), теплые и открытые отношения связывали его с учителем музыки Модестом Николаевичем и его женой Марией Ивановной, интеллигентной родней из Ленинграда – виолончелистом Фишманом Эммануилом Григорьевичем и его женой – художницей Раисой Самойловной.

Да и само построение дневника ясно указывает на то, что он предусматривался не только для индивидуального пользования. В тексте то и дело встречаются прямые обращения к читателю, которого автор видел явно за пределами своего окружения. Именно для удобства этого неведомого собеседника, вводя в действие или упоминая заново после долгого перерыва того или иного героя своего повествования, он сообщал о нем необходимые справочные сведения и хотя бы в нескольких словах набрасывал его визуальный портрет. С фрагментами дневника он охотно знакомил М. Н. Робера, родственников в Ленинграде и некоторых других лиц – вероятнее всего, для того, чтобы получить обратную связь со сторонним читателем. Коль скоро ни личные планы Левы, ни тем более издательская политика его времени не допускали возможности публикации дневника в текущем или обозримом будущем времени, то напрашивается единственный вывод: как бутылку с запечатанным посланием он направлял свой труд по волнам времени.

Такой вывод, однако, не уменьшает количества вопросов. Похоже, что и людям, знакомым с частями этого произведения, были непонятны намерения автора, а тот не торопился их открывать. В этом отношении характерен диалог с Модестом Николаевичем, который состоялся после прочтения Левой ему записи за 6 ноября 1939 г.:

– Твой дневник прямо хоть целой книжкой издавай, – сказал потом М. Н.

– Ну-у, до этого еще далеко, – сказал я.

Ну, а вообще-то, зачем нужно вести дневник? – проговорил М. Н. – Ведь каждую работу следует производить не только для пользы самому себе, но и для того, чтобы принести пользу другим, а также и стране.

– Это вполне понятно, – согласился я.

Соглашаясь с учителем в необходимости практической и даже социальной отдачи любой деятельности, он подтверждал утилитарное назначение своего дневника. С учетом затраченных на него сил и времени, а также ценностного отношения к этой работе резонно предположить ее прямую связь с кругом проблем, которому была подчинена и вся кипучая разноплановая самоподготовка автора. Для выявления контрапункта, в котором сходились все ее линии, следует обратить внимание на повторяющиеся мотивы дневника и той части архива Льва Федотова, о которой нам известно.

В значительной части образцов его литературной и научно-изыскательской деятельности, включая и сам дневник, присутствует один общий пространственно-«геодезический» маршрут. Это – погружение под землю. В подземелье наступает развязка сюжета его любимой оперы Дж. Верди «Аида»: здесь, во владениях египетской богини Исиды, обретают вечный покой и соединяются воедино души приговоренного к смерти Радомеса и его возлюбленной Аиды. Интересно, что финал оперы Лева полностью описывал в своем дневнике. В романе «Исчезновение» литературный персонаж, замещающий Леву, совершал бесстрашные одиночные вылазки в подмосковные пещеры, иногда увлекал туда друзей и даже создал конспиративную организацию «Общество по изучению пещер и подземных ходов» (ОИППХ).

Дневник доносит сведения и о том, что он писал роман «Кобольд, или Путешествие в недра земли» (от него уцелел лишь небольшой неоконченный рассказ о геологах, пробирающихся через расставленные басмачами ловушки к месту предстоящих разысканий). Напомним, что именем, фигурирующим в названии романа, в германской средневековой мифологии было принято называть инфернального обитателя подземного мира, яростно охранявшего его сокровища от посягательств людей. Опять-таки из дневника известно, что Лева писал роман «Подземный клад». Именно он и побудил его друзей и одноклассников – М. Коршунова и О. Сальковского пригласить его в путешествие по подземелью, которое начиналось из подвала церкви Николы на Берсеневке. 8 декабря 1939 г. – день этой подземной экспедиции, безусловно, стал важнейшим в Левиной биографии. Ему отводилось большое место в V и VI тетрадях, хотя из-за утери VI тетради описание осталось оборванным.

В ожидании экспедиции он пытался смоделировать свои ощущения:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.