14. Н. А. Полевому[142] [143]
14. Н. А. Полевому[142][143]
Дербент, 1832, февраля 4-го.
Пишу к Вам, любезный и почтенный Николай Алексеевич, с мусульманином Аграимом, добрым дербентским жителем, коего прошу Вас усердно приласкать, помочь ему в прииске товаров советом и выбором и, словом, совершить долг гостеприимства по-русски. Он расскажет Вам, что я теперь благодаря прекраснейшему семейству майора Шнитникова провожу время у них как с умными и добрыми родными, по это только теперь и, вероятно, ненадолго. Не можете себе вообразить, каких преследований был я целью от или чрез Паскевича, этого глупейшего и счастливейшего из военных дураков, надо бы прибавить и злейшего. Насчет товарищей несчастия существуют приказы, в которых велено нас презирать и употреблять даже без смены во все тяжкие. К счастию, на земле более трусов, чем подлецов, и более подлецов, чем злодеев, и оттого мало-помалу судьба наша облегчается – но это на миг. Имя наше употребляют теперь как головню: личные ссоры старших обрываются на нас; донос, что с нами обходятся не довольно жестоко, бывает началом новых гонений, и мы терпим за чужие беды. Так, кажется, будет скоро со мною. Есть здесь полковник Гофман, который весь век пил, играл в карты и охотник до калинкору, – все это заслужило ему имя доброго человека, ибо на Кавказе только эти качества уважаются. К этому же, он только что получил полк, за службу в жандармах. Поссорясь с комендантом за какое-то выражение по бумагам, – он уже хвалился, что донесет на него, зачем он <не> прижимает меня. Итак, если вы услышите что-нибудь, что со мною стряслось, – не дивитесь. Это уже не в первый раз; думаю, и не в последний, Паскевич сыграл со мною штуку получше этой, ааставя больного, с постели, зимой, без теплой одежды, без копейки денег ехать верхом сюда из Тифлиса. Это было, не говорю жестоко, но бесчеловечно. И за что же?.. О, это было совершенное время de lettres de cachet[144] Г-ну Стрекалову сказали, что я удачно волочусь за одной дамой, которой он неудачно строил куры – и вот зерно преследований. Тяжело мне было здесь сначала, и нравственно еще более, чем физически. Паск<евич> грыз меня особенно своими секретными. Казалось, он хотел выместить памяти Грибоедова за то, что тот взял с него слово мне благодетельствовать, даже выпросить меня из Сибири[145] у государя. Я видел на сей счет сделанную покойником записку… Благороднейшая душа! Свет не стоил тебя… по крайней мере я стоил его дружбы и горжусь этим. С Иваном Петровичем знакомы и связаны мы издавна… но мы не друзья, как вы полагаете, – ибо от этого имени я требую более, чем он может дать. Живу один. Ленюсь… частию виноваты в том и сердечные проказы. Каюсь – и все-таки ленюсь. Но что вы, вы, мой добрый, сердцем любимый Н<иколай> А<лексееви>ч!.. Как жаль, что я не знал об отъезде Аграима ранее, – я бы написал вам кучу любопытного… но теперь едва успеваю ночью, на постеле кончить эти несвязные строки. Пишите по крайней мере Вы с ним. Пишите и по почте – я уже после отрадного большого письма давно не имею о вас вести. Обнимите за меня Ксенофонта. Боже мой, какая досада, я еще не начал и должен кончить – светает, а со светом Агр<аим> едет в свет из кромешной тьмы, где влачится Ваш
Александр.