Тревожное счастье
Тревожное счастье
1
Оно, это счастье, подвернулось, точнее, открылось перед моими глазами, когда мне было тринадцать лет. С тех пор прошло полвека, а я помню те обстоятельства так, будто они испытывали меня радостью и страхом только вчера.
Мокрый с ног до воротника рубашки, я бродил по старым выработкам драги с большим железным ковшиком — нащупывал под водой податливые, с мелкой галькой пески и промывал их. Норовил ухватить, как принято говорить среди старателей, хвост смыва содержательных пластов. Таким же делом занимались мои сверстники. Мы подражали взрослым. Но у них, у взрослых, получалось: после каждого промытого лотка песков, как я заметил, они открывали свои флакончики и опускали в них драгоценные крупинки. Золотишко в дражных хвостах было мелкое — пшенная крупа, но, как говорится, «курочка по зернышку клюет, а к вечеру с полным зобом на седало идет». Мне же с самого утра не везло. Промыл с полсотни ковшиков отборных песков и всего лишь одну бусинку поймал на палец со слюной, иначе и та могла сорваться в мутную воду. Досадно. Дома ждут с добычей, хотя бы с полграмма. Там пять сестренок младше меня, слепой отец, больная мать сидят без хлеба. Последний кусок достался мне перед уходом сюда. Полученные по карточкам продукты за неделю вперед съели еще позавчера… За полграмма золота можно получить в «Золотопродснабе» минимум еще на три дня хлебных запасов и килограмм сахару. Но вот в моем флакончике всего лишь одна бусинка.
Час за часом окунаюсь я в студеную воду, соскребаю в ковшик песок. Болят обломанные ногти. Хорошо еще, холод уменьшает боль.
После полудня поднялся на отвал посидеть на согретых солнцем камнях. Продрог в воде до корней волос, и руки одеревенели. Большой прогретый камень излучал тепло. Звякнул возле ног ненавистный ковшик. Усаживаясь на камень, толкнул ковшик ногой — катись к черту, несчастный. Но он не покатился, а, скребнув железными краями отвальный галечник, остановился в двух шагах от меня. Остановился и… Одна галька возле него, похожая на расколотое утиное яйцо, блеснула в моих глазах яркой желтизной. Самородок!..
Не веря тому, что именно здесь меня ожидало счастье, я окаменел. Нет, не окаменел, а с дрожью в сердце, не шелохнувшись, окинул взглядом подножие отвала — не следит ли кто за мной из взрослых, не потянулся ли кто сюда, на теплые камни, из моих сверстников?
От старых опытных старателей-одиночек мне было известно, что самородок надо поднимать оглядисто, иначе он уйдет от тебя или вместе с тобой безвозвратно. Старатели зорко поглядывают один за другим, как рыбаки на берегу глубокого омута — у кого клюет, к тому и тянутся, — а если кто-то забагрил крупного тайменя, берег закачается от зависти неудачников. Проще говоря, я не должен был выдать свою радость ни одним бодрым движением, ни улыбкой, ни блеском широко открытых глаз. И ох как трудно было одолеть себя, скрыть порыв к счастью. Ведь вот оно перед глазами, в двух шагах. Разбитое яйцо, виден желток. Или в самом деле, пролетная утка оставила его здесь? Нет, утки на камнях не гнездятся…
Медленно, почти незаметно для постороннего глаза, сползаю с теплого камня. Пугливо озираться тоже нельзя. Смотрю на пальцы рук, на остатки ногтей на них, беру их в рот, будто боль приступила нестерпимая, но не могу оторвать взора от самородка. Он похож на вылупившегося цыпленка с плоским клювом. И темные бисеринки глаз, и желтый пушок на грудке, и белые обозначения крылышек — чистый утенок. Белые полоски — это прожилки кварцевой породы прилипли к золоту…
Продвигаюсь сидя. Острые камушки прилипли к мокрым шароварам, пробрались как-то через заплатку на ягодицы и режут кожу, но терплю. Осталось шаг, полшага, четверть… Наконец накрываю обнаженную желтизну раскисшим в воде ботинком. Чувствую — «утенок» твердый. Сгибаю ноги в коленях, пытаюсь придвинуть его к себе — не поддается. Прилип к затвердевшей охре-запеканке. Отвалу лет сорок — не меньше. Тут и песок с глиной затвердели. Дотягиваюсь рукой — «утенок» под ладонью, но плотно сидит в своем гнезде. Как и чем вырвать его?
От напряжения в пальцах вспыхнула боль. Пришла пора пускать в дело зубы. Природное золото мягче бронзы, как красная медь, поддается на зуб. Подумалось, сколько отгрызу, столько и проглочу, и дам ходу. Проглоченное не пропадает. Мне и моему сверстнику Гоше Кретову приходилось глотать «клопов» и «таракашек». То было на Бурлевском ключе. Мы вымыли там несколько крупных золотинок — выпал фартовый день — и, возвращаясь домой, «спрятали» добычу в себя. И правильно сделали. Вечером, перед рудником, на мосту через речку перед нами выросли пьяные парни с намерением потрясти наши флакончики. Их было шестеро. Они принялись обыскивать нас, но ничего не нашли. А через два дня мы сдали «клопов» — свою добычу в золотоскупку. Но разве проглотишь «утенка», да еще с породой, которая прилепилась к его лапкам и хвосту! Эх, что будет, то будет. Вскакиваю, хватаю ковш и со всего размаху, как топором, принимаюсь отсекать породу. Острые железные края ковшика выручили меня. Куски затвердевшего песка один за другим стали отваливаться от «утенка». И вот он в моей руке, увесистый, с колючками ноздристого кварца. И тут же я спохватился. Рубка камня ковшиком могла привлечь внимание тех, кто продолжал бродить по выработкам, особенно моих сверстников. Они могли оценить мои действия за попытку высечь огонь из камня и развести костер — хорошая приманка. Обступят меня, и попробуй утаить свою радость. Кто-то уже поднял голову и смотрит в мою сторону. В это же мгновение я выронил ковшик. На сей раз он покатился к подножию отвала с громким звоном. Теперь мне осталось согнуться в три погибели, схватиться за живот, пряча под рубахой руку с драгоценной находкой, и спешить в кусты, вроде приспичила неотложная нужда. Так и сделал, показывая, что на ходу расстегиваю штаны. Возле ковша упал на острый камень, разорвал на локте рубаху, но успел отфутболить ковш в кусты. Оставлять его на виду нельзя: сверстники спохватятся, почему долго не возвращаюсь за ковшом, и примутся звать или даже обшаривать кусты.
В кустах присел как можно ниже. Надо же разглядеть золотого «утенка». Разглядел. От радости чуть не закричал, в горле запершило, в глазах ослепительная желтизна, будто кусок солнца улегся на ладонь. Полфунта, пятьдесят золотников, не меньше! Но как донести его до дома, чтоб никто не остановил с расспросами и допросами — откуда спешишь и почему кулак держишь в кармане, покажи… Такое золото и добрых людей может толкнуть на недоброе. Решил пробираться окольным путем, глухими таежными тропками. Пусть в пять раз дольше, но лишь бы с людьми не встречаться. Медведи, росомахи и рыси в летнее время за человеком не охотятся. Однако раздумывать долго некогда. Наскоро обмотал разбитый локоть лопухами, привязал их жгутом из травы, а «утенка» пристроил под мышкой больной руки. Если кто встретит, то увидит — парнишка где-то руку повредил, похоже, сильно, потому придерживает ее здоровой рукой.
Из кустов до ближайшего укрытия в густых пихтачах я не выходил, а выползал, затем, поднявшись и оглядевшись — не следит ли кто за мной, — зашагал все быстрее и быстрее. На первых порах ноги унесли меня километров на пять в сторону от рудника, к самой дремучей горе Алла-Тага, по-русски к Боговой горе, будь она неладна. У ее подножия много родников, встречаются трясины. В летнее время к трясине нельзя подступиться. Встанешь на зыбкую кочку, и зашипит, запузырится водянистая зелень. Отпрыгивай немедленно назад, иначе засосет, проглотит с головой.
Вечерние сумерки застали меня на отлогом косогоре перед долиной таежной речки, которая вела к баракам лесорубов, затем в центр рудника, на восточной окраине которого притулилась наша изба под крышей из горбылей. Еще километров восемь — десять. В долине меня остановила зыбкая почва. Ноги стали погружаться с шипеньем и бульканьем в какую-то вязкую массу. Трясина!
С тех пор прошло много лет, а я до сих пор еще содрогаюсь, вспоминая тот момент.
Вижу рудник, на окраине которого, на отвалах и старых дражных выработках, на полигонах, когда-то богатых золотоносными песками и рудами, прошло мое детство. Впрочем, детства я не помню. Оно промелькнуло перед моими глазами быстро, коротким всплеском радужных красок. Была ли юность? С двенадцати лет я стал гоняться за старательским счастьем, делать все так, как делают одиночки-старатели, — бродить по руслам таежных ключей, по старым выработкам, промывать пески, толочь в ступке камни с желтыми крапинками, ловить на ртутные цеплялки шламовое золото в хвостах «бегунки» — фабрики по извлечению металла из богатых руд.
В былую пору рудник славился на всю Сибирь. Славился богатыми рудами и песками. Он разместился в центре тайги и потому назывался Центральный. Подступы к нему ограждены со всех сторон тайгой, бурными реками и местами просто головокружительными преградами из скал, ущелий, водораздельных хребтов. Природа будто нарочно нагромоздила такие препятствия, чтобы не допустить людей к здешним богатствам. Однако во второй половине прошлого века люди пробрались сюда. Сначала небольшими группами, затем целыми партиями золотодобытчиков. Образовался рудник. В годы моей юности он напоминал таежный городок. Ныне этот рудник называется, как мне сказали в райкоме партии, Центральным карьером. Что осталось от прежнего рудника и кто из моих друзей юности живет теперь там — расспрашивать не стал. Решил сам навестить те места, совершить путешествие в свою юность.
Райкомовский газик поднялся на гребень Кийской гряды гор, покрытых здесь посадками лиственниц. Шофер включил первую, самую тихую, скорость. Впереди двухкилометровый крутой спуск. Тормоза тут только для притормаживания, а машина должна спускаться на первой скорости с малым газом. Внизу заголубел клочок горной реки. Это Кия, бурная, порожистая река. В этом месте она широка, более ста метров, но с высоты крутого спуска кажется — ее можно перепрыгнуть без разбега. Там же теснится поселок Макорак. Дома поселка напоминают пчелиные ульи таежной пасеки. Сейчас мы свалимся на них, как с неба, точнее, с самой кромки зеленого облака из лиственниц. Сколько тут было в свое время поломок колесных телег, повозок с разными грузами, но другого, более или менее удобного спуска к реке не было и нет. Так начиналась дорога к центру тайги. Дорога для смелых и отчаянных. Она и теперь на этом спуске испытывает и прочность транспорта и опытность водителей.
Мой сын Максим впервые видит такую длинную крутизну в каменное ущелье. Спускаемся тихо. Наконец под колесами машины загромыхал деревянный мост. Над нами синеет лишь узкая полоса высокого горного неба с редкими белесыми облаками, которые, цепляясь за вершины скалистых гор, за лиственницы и сосны на них, обретают зеленоватую окраску. Облака и зелень хвои здесь извечно живут в обнимку.
Далее тенигус — длинный подъем до Крестовой горы. Максим фотографирует ее издалека. На лысом косогоре этой горы, слева, в двадцати шагах от дороги стоит черный крест из окаменевшей с годами лиственницы. Он стоит с начала века, напоминая проезжим и прохожим, что здесь был убит крупный купец, имя которого до сих пор неизвестно. Люди сочинили о нем много легенд. Одна из них гласит, что безымянный купец продавал на руднике свои товары не за бумажные рубли и червонцы, а за мерки вроде наперстков, наполненных золотой россыпью. Сколько он наменял золота — никто не знает. Да еще обманул какого-то удачливого старателя, поднявшего двухфунтовый самородок, который достался купцу за краденного приказчиком рысака. Когда это стало проясняться, купец запряг пролетку и покатил по трактовой дороге, вроде бы встречать обоз с товарами, а двух приказчиков, один из них был цыган, посадил в седла с кожаными сумами и направил их таежными тропами. На лысом косогоре купец был вышиблен из пролетки разбойниками, но золота с ним не оказалось.
В другой легенде рассказывается, что купец вывозил золото с рудника в двух оцинкованных ведрах, залитых сливочным маслом. Разбойники переворошили все чемоданы и сумки купца, а на ведра с маслом не обратили внимания. В них было около пуда золота. Масло досталось какой-то несмышленой хозяйке, которая оробела перед желтым дьяволом в масле. Закричала, сбежались люди, и золото сдали в казну.
Крест у дороги… Быть может, его поставил предупредительный таежник — «не втягивайся в азартную игру с золотом, иначе — крест, крест!».
Спуски, подъемы, крутые повороты, снова подъемы. Ни одного ровного и прямого разбега. Вот и трехэтажная гора. Три горы взгромоздились одна на другую, как три стога сена. На вершине ровная, как стол, площадка. Отсюда до рудника полдня ходу пешком. Но никто из пешеходов не поднимался до третьего этажа без остановки на передышку. Сколько проклятий выслушала эта трехэтажка от мучеников гужевого транспорта, от обозников былой поры, да и теперь редкий водитель грузовика не пожалуется здесь на перерасход горючего.
После трехэтажки дорога вьется по редколесным увалам, огибает топкие согры и долго тянется по бугристому подъему Алла-Таги, косматой с пролысинами горы. Аллаха никто не видел, но воображение подсказывает — вот он сидит на зеленом ковре тайги, подобрав под себя ноги, на голове чалма из серых скальных утесов, угрюмый и недоступный.
Подножие этой горы и сегодня выглядит так же сумрачно, как в тот тревожный для меня вечер пятидесятилетней давности. Мысленно я вновь ощущаю зыбкую почву под ногами.
Трясина… Она уже всосала меня до пояса. Шипящая, пахнущая гнилью, теплая сверху болотная зыбь стала обволакивать бока, как бы уговаривая — тебе тут будет хорошо, тепло, не пытайся вырваться.
Раскинуть бы руки, ухватиться за космы кочки или за кустик таволожника, но под мышкой «утенок». Он уйдет на дно раньше меня. Да есть ли смысл появляться без него дома? Пусть ищут меня здесь. Если найдут, то с золотом, и будут знать, почему ушел на дно тихо и смирно. Но есть ли дно у этой болотной ямы и как могут найти здесь мой след, если его уже сгладила зыбкая почва? На болотах долговечность одинокого следа равна одному шагу.
Поднимаю глаза к небу, ищу созвездия Большой и Малой Медведицы, два небесных ковша. По ним все таежники определяют, где север, где юг. Мне надо знать, где юг. Идя строго на юг, я мог выйти на рудник. Мог, но вот застрял. И звезд не видно. Да и зачем они мне сейчас? Пора закрывать глаза. Болотное одеяло своей теплотой уже обволокло меня до пояса. «Спи, спи», — шипит оно.
И вдруг ноги ощутили холод родниковой воды. Вода забралась под штаны, по всему телу прокатилась дрожь. Она взбодрила меня. Значит, здесь родник бьет из-под камней, из песчаной почвы. Глубоко ли до нее? Ноги уперлись во что-то твердое. Согнув колени, напрягаю все силы для решительного толчка. По прыжкам в высоту я был первым среди ровесников, но здесь густая жижа резко сократила высоту прыжка. Ноги опутаны волосистой ряской. Смекнул — надо призвать на помощь руки. Выхватываю из-под мышки «утенка». В родниковой воде он показался мне удивительно теплым, даже горячим, лег в ладонь здоровой руки источником солнечного тепла.
Второй прыжок удался. Шлепнулся на спину плашмя. Теперь уже заработали руки — и больная и здоровая с «утенком» во всю силу. Руки увеличили площадь опоры. Выгребся на спине до сухого бугорка, прополз еще до дерева, от которого начиналась зыбкая полянка.
Выбрался, не утонул… И самородок в руке. Но и ночью в лесу он, казалось мне, излучал между пальцев свет плотной желтизны. Четвероногих таежных хищников я не боялся — сам, вероятно, был похож на болотного лешего в зелени волосистой ряски. Опасны были для меня встречи с двуногими искателями приискового счастья. Значит, мне следовало пробираться к руднику самыми глухими тропами, по лесным гривкам, избегая поляны и низины: хватит, хлебнул болотной жижи до тошноты.
В полночь показались огни на копре шахты, в которой отец лишился зрения. Нашел я глазами и огонек в окне своей избы на косогорной северной окраине рудника: не спят домашние, ждут или уже мечутся — куда девался тринадцатилетний старатель с ковшиком? Небось уже заявили в милицию, и завтра по тревожному гудку весь рудник, как это бывало не раз, поднимется на поиски потерявшегося человека. А он вот где — уже недалеко от дома, еле волочит ноги вдоль канавы.
Было бы хорошо, если б хоть здесь встретили меня сестренки с куском хлеба и помогли добраться до порога — ведь я несу самородок.
Я заметил их в темноте по белым платьицам. Бегают пугливо взад и вперед по гребню над канавой. Позвать бы старшую, но криком от радости она выдаст меня: ведь там, чуть подальше, на высоком сером валуне темнеют две фигуры взрослых людей. В одной фигуре я узнал маму, а кто с ней рядом — попробуй разгляди, когда в глазах от истощения и усталости куриная слепота начинает гнездиться. Припал к земле, передохнул, прислушался.
— Не должен, не должен заблудиться, — послышался басовитый голос.
— Нет, заблудился, — это голос мамы.
— Не должен. Погодим еще часок…
Чей это голос? Неужели дядя Ермил Руденко, наш сосед? Отменный силач, работает в пекарне, а иногда на сцене показывает номера, крестясь двухпудовой гирей. Сильные — всегда добрые и спокойные, но сейчас он даже про милицию заговорил, вроде того что через час пойдет объявлять тревогу.
— Не надо, дядя Ермил! — подал я голос. — Не надо в милицию, я уже дома…
Он бросился ко мне, подхватил меня на руки.
— Мокрый… Вымок где-то, — рокотало в его широкой груди. — Мать, отца, сестренок всполошил… Что ты мне кулаком в нос грозишь?
— Дядя Ермил, это не кулак…
— А что?
— Тише, дома покажу, обязательно покажу.
— Ладно, догадываюсь. До утра помолчим.
— Ох, ох, — со стоном вздыхала мама. Она, кажется, потеряла дар речи, молча ощупала мои голые ноги, на ходу прислонилась к моей спине грудью.
— Мама!.. — И сердце мое застучало от радости где-то возле горла. Застучало часто-часто.
Дядя Ермил внес меня в избу и не покинул нас до утра.
Отец сидел возле меня с железной тростью. Слепой, но, кажется, видел, что было на моем лице, иногда прикасался чуткими пальцами к моей груди, приговаривая:
— Чую, досталось тебе, сынок. — Ощупывая «утенка», он заметил: — Ермил Панасович… Тут будет, пожалуй, полфунта.
— Отобьют породу, и весы скажут, — ответил дядя Ермил.
— Да тут и запеканка, и кварцевые прожилки есть, — уточнял отец.
Удивительно, незрячие люди умеют пальцами видеть — чувствовать и окраску предмета, и его состав.
— Примесей не так уж много, — успокаивал его добрый сосед.
— Чистого останется меньше, но все равно почти полфунта, — соглашался с ним отец и снова повторял: — Полфунта, полфунта…
Повторение этого слова убаюкало меня. Я погрузился в глубокий сон.
И сейчас, приближаясь к руднику, с которым связано много воспоминаний о той поре, я даже вспомнил сновидение, навестившее меня в те предутренние часы. Включился в борьбу со своими сверстниками. Боролись на поясках. Вышел на круг и принялся бросать соперников, кого через бедро, кого через голову. «Он борется только одной рукой, с ним нельзя взаправду бороться», — возмущаются побежденные. «Почему нельзя?» — спрашивают другие. «У него рука больная, потому нельзя». И друзья не трогают мою больную руку, охотно идут на любой прием — на бросок через голову.
Где же вы теперь, мои сверстники, мои добрые друзья в былых сновидениях и наяву? Ведь здесь, на руднике, который уже виден через ветровое стекло газика, у меня действительно было много верных друзей.
2
Центральный рудник (ныне Центральный карьер) улегся между гор надломленным крестом. Главная Январская улица тянется вдоль мелководной речушки Кожух, в нее под прямым углом упирается Просвещенская, спланированная в былую пору по лощине, сбегающей с горы Юбилейной. На косогорах прилепились рябоватыми клочьями мелкие постройки с кривыми переулками и проулками. Место стыка двух больших улиц обозначало центр рудника, где много лет безостановочно громыхали дробилка, шаровая мельница и стопудовые чугунные колеса «бегунки», перемалывающие руду в железных чашах. Здесь более ста лет обогащались золотоносные руды.
Кто открыл здешнее месторождение богатых руд и песков — установить трудно. Известно только, что в конце минувшего века отсюда вывозили ежегодно десятки пудов драгоценного металла высокой пробы. Отчаянные люди стекались сюда со всех концов Томской губернии и с Урала. Позже, после революции 1905 года, здесь находили убежище люди из центра России, участники революционных событий, их здесь называли «политиканами», беглые из царских тюрем, ссыльные интеллигенты и просто искатели счастья. Все они превращались в горняков. Жили, как поется в песне, «где золото роют в горах», с ежедневной верой в удачу, рисковали собой и в штольнях, и в разрезах. Много было обвалов, затоплений и голодных дней, особенно в распутицу, когда нельзя было доставить сюда даже вьюком ни мешка зерна. Потому до моих детских лет сохранилось иное название рудника: «кругом горы, внизу горе».
Большое горе с кровью и жертвами пережили горняки в годы гражданской войны, когда сюда, к этому богатому таежному центру, проникли колчаковские грабители, жандармы и каратели. Горняки оказывали им упорное сопротивление, но у них не было оружия, кроме охотничьих берданок и шахтерских обушков. В апреле 1919 года на помощь горнякам подоспел партизанский отряд В. П. Шевелева (Лубкова). Партизаны нанесли удар по колчаковцам с двух сторон — с юга через поселок Драга и с севера по Тисульскому тракту 23 апреля. Бой продолжался более пяти часов. Освободив из «тюремной» шахты обреченных на смерть горняков и разгромив колчаковскую охрану рудника, бойцы Шевелева отошли к Драге, затем встали на лыжи и по реке Северный Кожух ушли в глухую тайгу. Все лето они не давали колчаковцам наладить добычу золота. Да и сами горняки подавали на-гора пустую руду, а так называемые рудные жилы с хорошим содержанием оставляли в заваленных забоях до лучших времен. Рудник несколько раз переходил из рук в руки. Зимой партизаны базировались на ближайших приисках Главный, Сухие Лога, Троицкие Вершины.
После изгнания белогвардейцев адмирала Колчака из Сибири горняки рудника размуровали забои с содержательными рудами, отвели воду от затопленных полигонов с богатыми песками, и металл пошел в банки молодого Советского государства. Но с этим не могли смириться бывшие хозяева шахт, полигонов и драг. Так, в самый напряженный период размола и обогащения руд в январе 1921 года на рудник налетела банда атамана Алиферова. Опытные грабители, взломщики банковских хранилищ, бывшие агенты колчаковской контрразведки, обозленные сынки промышленников и богатеев притаежных сел, включая бывших купцов и приказчиков, ринулись обшаривать рудничную кассу, литейку, шлюзы обогатительной фабрики, но взять то количество золота, на какое рассчитывали, им не удалось. По сигналу тревожного гудка электростанции смотритель литейки разбил тигли, и горячая амальгама растеклась по угольной топке, а рабочие фабрики успели выбить золото из чаш большой водой, выгнать его вместе с мусором в шламовые отстойники.
Озлобленные неудачей бандиты устроили дикую расправу над защитниками рудника. Раздетых и разутых горняков провели по заснеженной Январской улице, поставили к стене мучного амбара и на глазах согнанных сюда жителей расстреляли… Лишь двум горнякам, Петру Болобаленко и Макару Токареву, удалось уцелеть — в момент расстрела они, прикинувшись убитыми, уползли под амбарные лазы. Да и некогда было палачам пересчитывать убитых и неубитых: к руднику приближался отряд вооруженных конников во главе с опытным и отважным партизаном Михаилом Переваловым. Бандиты поспешили укрыться за перевалом Алла-Таги и взяли курс на ограбление мелких приисков. В Николке, где стояла приисковая церквушка, Алиферов до смерти запорол церковного хранителя, изъял у него сотню самодельных золотых крестиков и дюжину венчальных колец. Судя по всему, главарь банды рассчитывал крупно запастись драгоценным металлом и пробраться по кайме тайги до Енисея, затем в Туву… Затесы, которые оставляли на деревьях идущие впереди его разведчики, вели именно туда. Эти же затесы позволяли опытным таежникам, бывшим партизанам, устраивать засады против основных сил банды Алиферова. Только в Тисульском районе было перебито более двухсот бандитов, но обнаружить самого атамана Алиферова среди убитых не удалось — или он сумел уйти от возмездия, или был где-то тайно захоронен. Через десять лет один из его сообщников, бандит Пимщиков, с группой кулацких сынков стал бродить вокруг Центрального рудника, затем пошел по затесам алиферовского маршрута.
В борьбе с Пимщиковым погибло восемь молодых горняков рудника. Я хорошо помню, как их хоронили. Там же, где покоится прах семидесяти горняков, расстрелянных бандитами Алиферова. Стоял морозный день. Мы, мальчики, топтались на скрипучем снегу, ожидая прощального салюта из ста двадцати винтовок и карабинов. Наконец морозный воздух прорезал звенящий голос:
— Р-рота… Залпом… Пли!
Троекратно прозвучали дробные залпы. Командовал Петр Болобаленко, тот самый, что был под расстрелом здесь, у амбарной стены. На его счету было два ухода из-под расстрела. Первый раз он был приговорен к расстрелу за дезертирство из армии Колчака. То было в Тисуле 18 октября 1918 года. Двадцать два парня ждали смерти невдалеке от базарной площади. Каратели уже вскинули винтовки. В это время стоявший с края шеренги Петр Болобаленко крикнул: «Бежим, товарищи!» — и кинулся к селу, затем огородами пробрался в лес. Быстроногий и выносливый, он через день оказался в центре тайги. Второй раз ушел от смерти здесь. Легендарный человек. Рудник гордился им, а мы, мальчишки, были счастливы видеть его или подержаться за его рукав. Мне повезло быть возле него больше других сверстников: я дружил с его сыновьями — Сергеем и Колей, учился у них играть на балалайке и даже сиживал за одним столом с Петром Сергеевичем перед общей хлебальницей с мясным супом.
В момент салюта я стоял рядом с его сыновьями, а он, вскидывая руку перед каждым залпом, посматривал на нас: дескать, вот смотрите и запоминайте все, что здесь происходило и происходит, — «у людей золотого рудника много опасностей и кровавых бед» — так он любил говорить на встречах с нами — пионерами и школьниками рудника.
Его сыновья Сергей и Коля дружили со своими сверстниками, не кичились заслугами отца. Более того, Сергей часто предлагал мне свои услуги: «Давай сбегаю за водой быстро, а ты решай уроки» или: «Веди отца в больницу, а я за тебя дрова буду колоть». Коля младше Сергея на полтора года, рыженький, шустрый, хорошо играл в футбол. Носился по полю волчком вместе с мячом неудержимо. Его отталкивали, сбивали, пинали по ногам, но он прорывался к воротам соперников. «Вот вам гол за грубость!» Играл азартно, обливался потом и, казалось, не знал усталости. Забитыми голами не хвастался, только просил соперников «не ковать» его ноги, ведь больно… В команде ребят с Партизанской улицы он был постоянным центрфорвардом.
Сергей и Коля Болобаленко… Где они теперь?
Решил начать путешествие по памятным местам своей юности с площадки перед бывшим мучным амбаром. Мы с сыном пришли к обелиску над братской могилой — четырехгранной пирамиде из листов нержавеющей стали. На лицевой стороне гранитная плита. Сразу бросилась в глаза цифра 78 — на обелиске высечено, сколько здесь похоронено горняков. Семьдесят восемь остановленных бандитскими пулями сердец. Кажется, эти сердца кровоточат и сейчас: у подножия алеют пионы, букетики гвоздик, лежат венки. «Начатое вами дело — завершим», — прочитал сын на широкой красной ленте венка.
— Это делают пионеры и школьники — внуки и правнуки погибших здесь горняков, — пояснил парторг карьера, указывая на цветы и ленты. — Так и должно быть. Память… — Сын присел на скамейку, развернул блокнот. Он молодой архитектор, ему и в дни отпуска нельзя забывать о своем призвании.
Пока он делал зарисовку обелиска, я нашел ту точку, с которой мы вместе с Сергеем и Колей Болобаленко топтались на скрипучем снегу, ожидая прощального салюта над могилой восьми молодых горняков, погибших от пуль банды Пимщикова. И снова в моих ушах прозвучал голос отца моих друзей Петра Болобаленко:
«Р-рота… Залпом… Пли!»
И потянуло меня, потянуло навестить тот барак, в котором жила семья Петра Болобаленко. Вспоминалась мне его жена, кроткая и добросердечная женщина. В ту пору все называли ее просто и ласково — Лиза: каштановые косы до пояса, высокий лоб, большие с голубизной глаза, всегда румяные губы и весь ее облик излучали доброту. Она работала с моей старшей сестрой в рудничной столовой и почти ежедневно навещала нас, приносила целые кастрюльки супа, хлебные обрезки и рыбные консервы, полученные по карточкам. Ведь у нас было семь ртов. Иначе «хоть зубы на гвозди вешай» — так говаривал ослепший отец. Лиза приходила к нам с девочкой Катей, которая, унаследовав материнскую доброту, делилась с моими младшими сестренками ленточками для куколок и самодельными леденцами из расплавленного сахара.
С кем-то из них я должен повстречаться.
Не с кем… Сергея и Колю, как мне сказали, война застала в армии. Сергей погиб в боях с гитлеровскими танками под Минском. Коля был разведчиком, дважды выходил из окружения, и весть о его гибели родители получили в дни боев под Москвой…
После таких вестей отец погибших сыновей, славный горняк, бывший партизан Петр Сергеевич Болобаленко, умер от сердечного приступа. Война не пощадила и Лизу. От неизбывной горестной тоски о сыновьях и муже она умерла накануне Дня Победы. А где теперь наследница ее красоты и доброты — Катя, — никто пока не знает.
Вспомнил я еще одних обитателей этого барака — огромную семью горняка Сергея Парфенова. Глава семьи сделал свою фамилию знаменитой. Однажды, копая канаву для стока грязных вод, он наткнулся на рудную жилу с богатым содержанием, и на том месте была заложена штольня, затем вырос шахтовый двор. Шахта так и стала называться Парфеновской. У Сергея Парфенова было четыре сына — Николай, Михаил, Юрий и Павлик, — все входили в состав сборной футбольной команды рудника; и пять дочерей — Ася, Аня, Лиза, Таня, Нина, — все были похожи на мать Дарью Прохоровну, статную и красивую в молодости женщину, которая не умела унывать, почти каждый вечер увлекала подруг на спевки. Владея отменным голосом и слухом, она запевала протяжные и веселые песни так, что многие, в том числе и мы, мальчишки, приходили к бараку послушать ее запевы и пение стихийно собравшихся возле нее певиц. Дочери умело подражали матери, и помню, старшая, Ася, ставшая женой редактора приисковой газеты, возглавила художественную самодеятельность молодежи рудника. Отличные спектакли и концерты привлекали в рудничный клуб столько зрителей, что нам, малышам, приходилось ютиться между рядами или на подоконниках.
Скудно жили Парфеновы — попробуй прокормить такую ораву! — и теснились они в барачной квартире из двух комнат с кухней, но у них всегда было так весело и уютно, что даже теперь с радостью заглянул бы к ним и провел бы с ними не один вечер. Но та половина барака, в которой они жили, раскатана, как видно, на дрова. А время разбросало всю огромную семью горняка Сергея Парфенова, умершего двадцать лет назад, в разные концы страны. Недавно встречал в Москве Павла, точнее, Павла Сергеевича Парфенова. Он приезжал в столицу из Харькова выколачивать фонды на расширение подсобного хозяйства института, в котором руководит производственной практикой студентов. Ветеран войны, ходит на протезах, но унаследовал отцовскую натуру. Бодр и не собирается унывать. Сибиряк…
От полураскатанного барака я поднялся по отлогому косогору на бывшую Партизанскую улицу. Время смахнуло большинство домов и разных построек, обозначавших в прошлом эту улицу. Место, где стояла наша изба, я определил по крутому спуску к роднику, который и теперь пульсирует хрустально чистой водой, и по серому камню возле канавы, где встречали меня мама и дядя Ермил в ту памятную ночь, когда я крался сюда с самородком.
…Проснулся я от боли в локте. Сонный, продолжал бороться с друзьями и перевернулся на больную руку. Боль заставила открыть глаза. В первую очередь увидел лицо мамы. Она стояла передо мной с полотенцем, пахнущим пихтовыми опилками, — компресс на голову. Рядом, на сундуке, обитом лентами из белой жести, сидели отец и дядя Ермил. С полатей пучили на меня глаза сестренки. Их испуганные и в то же время ожидающие какого-то счастливого мгновения глаза подсказали мне тревогу. Забыв про боль в локте, я сунул руку под мышку, затем под подушку.
— Где «утенок»?!
— Лежи, лежи, сынок. Ты весь как в кипятке.
На лоб легло полотенце с опилками.
— «Утенок», «утенок» где?.. Куда его девали?
— Здесь, сынок, здесь. Под нами, в сундуке, мы охраняем его вместе с Ермилом Панасовичем.
— Но ведь дяде Ермилу надо на работу, — встревожился я.
— Вместе, вместе пойдем, — пророкотал бодрым басом дядя Ермил. — Вот протрем твою грудь и больную руку еще раз спиртом и пойдем.
В самом деле от больной груди и руки пахло спиртом. Так крепко спал, что даже не почувствовал, как протирали меня терпкой жидкостью. Это делали, конечно, мамины руки. И коли проснулся — надо вставать. Побаливала голова, подкашивались ноги, но я бодрился, предвкушая скорую радость всей семьи от посещения магазина «Золотопродснаба» — берите без карточек все, что есть на полках и на прилавках…
По старательским неписаным законам самородок несет на приемный пункт тот, кто его поднимал. И вот я иду посредине Январской улицы. Рядом со мной вышагивают отец, которого придерживает за руку мама, и дядя Ермил. Где-то за спиной крадутся сестренки, оставив открытой избу, хотя им было сказано сидеть и ждать нас с товарами и продуктами.
Возле входа в контору, ожидая открытия кассы, толпились сдатчики намытой в минувший день россыпи. Среди них были и те, кто бродил со мной вчера по выработкам. Видя в моих руках желтеющий кусочек металла — не зря же меня сопровождает силач дядя Ермил, — все расступились. Дверь тут же распахнулась. Меня сразу провели в кабинет главного инженера приискового управления. Сюда же дядя Ермил позвал управляющего.
— Где поднят этот желток? — спросил главный инженер.
Я знал, что врать нельзя. Инженер и приемщики золота точно определяют — откуда, с какого полигона приносят старатели золотую россыпь. Определяют по окатанности золотинок, по примеси, по оттенкам цвета. Дело в том, что золото в природе несет в себе примеси своих спутников — меди, серебра, свинца, платины. Металл нечистоплотный, сживается со спутниками без разбора. Опытные специалисты по определению лигатуры называют его металлом-проституткой. Многие величают красноватое золото червонным, не подозревая, что красноватость придает ему примесь меди. И наоборот, с беловатым оттенком россыпь может нести в себе примесь серебра или платины. Все зависит от того, где, на каком полигоне, с какими спутниками формировались золотоносные пески. Геологи умеют читать эту премудрость.
Поэтому я точно назвал место и время своей находки:
— Вчера днем, на втором отвале, возле Дмитриевских выработок.
— А почему только сегодня принес? — спросил управляющий. Спросил строго и предупредительно: старателям было запрещено долго держать намытую россыпь в сундуках и кубышках; спиртоносы вымогали ее у старателей и уносили на черные рынки.
— Ночь меня застала. Перед Алла-Тагой в трясину угодил.
— Зачем тебя в такую глушь повело?
— Боялся, плохих людей боялся.
— Понятно, — смягчился управляющий. — Значит, уже понимаешь кое-что в нашем деле.
— Конечно, теперь понимает, — ответил за меня дядя Ермил и подтвердил, что я вышел к руднику в полночь.
Тем временем главный инженер развернул на столе свою геологическую карту и попросил меня показать, где был поднят самородок. Тогда я еще не умел читать карты геологов и потому долго не мог найти Дмитриевские выработки. Наконец ткнул пальцем в заштрихованный квадрат.
— Да, здесь отвалы дражных работ, — сказал главный инженер и, помолчав, пояснил уже не мне, а управляющему: — Драга работала на этом полигоне до тысяча девятьсот двенадцатого года. У драг нет уловителей самородков. Если смотритель у промывочной колоды не замечал их, то они уходили в отвалы. Потому мог, вполне мог этот паренек поднять там такого «утенка». Но надо проверить, там ли он его поднял? Проверим по лигатуре…
Слова главного инженера «проверим по лигатуре», как мне показалось, больно хлестнули по лицу отца. Он склонил голову, уперся подбородком в рукоятку железной трости и, резко подавшись вперед, похоже, ждал еще одного удара. Потускнело лицо и у дяди Ермила. А что было в глазах мамы — мне и теперь трудно передать: и тоска, и тревога, и жалость ко мне, и мольба о пощаде. И у меня что-то зазвенело в голове, по спине забегали мурашки. А вдруг не совпадут показатели, вдруг этого «утенка» кто-то выронил на отвале или спрятал вот так просто, чтобы потом легче найти? Ведь в самом деле, моя находка лежала на поверхности. Так мне могут приписать соучастие в хищении или в попытке унести самородок в неизвестном направлении. Черт меня понес по глухим таежным тропам…
— Проверяйте, — сказал я. — Если не верите, то могу принести ковшик, которым отбивал породу.
— Твой ковшик и отбитую породу мы обязательно посмотрим. Тут есть следы твоей неумелой работы, — заметил главный инженер, разглядывая поблескивающие на «утенке» царапины.
Старший приемщик золотоскупки принес продолговатый черный камень, похожий на брусок для правки бритв, коробку с множеством золотых пластинок разной пробы и флакончик кислоты. Потер «утенка» носом по камню в двух местах. «Утенок» оставил на камне две желтые полоски. Рядом с ними появились полоски от пластинок с разными пробами. Одна из полосок, как я заметил, совпадала по цвету и оттенкам с полосками «утенка». На них легли капли кислоты. В эту же минуту главный инженер достал из стола большую лупу и принялся разглядывать смоченные кислотой полоски, затем стал листать какой-то справочник. Листал долго, задумчиво, как бы испытывая мое терпение. Я уже готов был просить дядю Ермила взять «утенка» в свою сильную руку, он одним разворотом плеча смахнет всех с ног, и мы уйдем в тайгу…
— Да, — наконец-то вымолвил главный инженер, обращаясь к управляющему, — есть совпадение с россыпью на Дмитриевских выработках.
Управляющий подозвал к себе старшего приемщика:
— Принимай, принимай… Проба Дмитриевской россыпи.
— По девяносто третьей? — спросил приемщик.
— Принимай по девяносто третьей.
— А как быть с примесью породы?
— В ступке отбить.
— Уж больно красив экспонат. Жалко.
— И мне жалко, — вырвалось с моего языка.
Управляющий улыбнулся:
— Жалко, но мы выполняем план не по количеству принятой породы, а по металлу.
— Конечно, — согласился с ним дядя Ермил, положив свою теплую ладонь на мое плечо.
— Впрочем, сейчас посмотрим, что покажут весы, — сказал главный инженер, открывая шкаф, в котором под стеклянным колпаком поблескивали никелированными тарелками штанговые весы.
На одну тарелку лег «утенок», на другую звякнула одна стограммовая гирька, вторая, к ним добавилось еще несколько мелких, и только теперь стрелка весов вытянулась вдоль штанги и остановилась на середине линейки с мелкими поперечными черточками.
— Двести сорок шесть с десятыми, — возвестил старший приемщик.
— До экспоната не тянет, — заключил главный инженер.
— Как не тянет? Больше пятидесяти золотников, больше полфунта… и не тянет, — удивился мой отец.
— Не тянет на экспонат, по инструкции мы должны посылать чистые самородки более пятисот граммов. Чистые, без породы, — пояснил ему главный инженер.
— Ладно, давайте в ступку, — согласился отец. — Все равно будет не меньше полфунта…
Принесли ступку. Теперь каждый удар пестика отец отсчитывал стуком заостренного конца железной трости.
— Половицу издолбишь, — пыталась остановить его мама.
— Не мешай, мать, слушай, не мешай…
Я не мог оглянуться на них. Взгляд мой был прикован к ступке. Там на ее дне «утенок». Казалось, он просил у меня помощи. Ведь только начал вылупляться из скорлупы, высунул лишь головку, зобик, показал одно крылышко, прижатое к корпусу клейким белком. Сейчас он должен был запищать, но молчит. Пестик сбивает скорлупу с хвоста, крошит кварцевые прожилки, расплющивает головку, вылетели бусинки глаз…
— Есть мусор, есть, — говорит приемщик, поглядывая в ступку. Затем он же высыпает на чистый лист бумаги крупинки отбитой породы, предлагая мне вглядеться, не уносят ли эти крупинки чистый вес «утенка». Нет, мусор чист, без желтых крапинок.
Снова, теперь уже более тяжелый, пестик поднимается над зевом ступки. С каждым ударом «утенок» теряет свой облик. Его уже нет. Он превратился в расплющенный желток, в поджаренный оладушек, в блин, края которого уже поползли на стенки ступки. В моих глазах стенки чугунной ступки разрастались в огромную пасть с желтыми зубами и пламенеющим языком. Еще мгновенье — и огонь прилипнет к моему лицу, хлестнет по глазам, и я останусь, как отец, без зрения.
— Стойте, стойте… Тятя, мама…
Пол под моими ногами закачался. Падая, я зацепился больным локтем за угол стола. Боль затуманила мое сознание.
Очнулся я на больничной койке. Возле меня сидела мама. Перед окном палаты покачивались ветки рябины с желтеющими бантиками.
— Мама… Как там?
— Лежи, лежи. От усталости, от переутомления у тебя это случилось.
— Как там? — снова спросил я.
— Скоро девчонки прибегут, скажут.
Мама отодвинула занавеску. Вскоре к стеклу рамы с той стороны прилипли два расплющенных носа. Это мои глазастые сестренки — Мария, Лида, Надя…
— Как там?
— Тятя велел передать: до полфунта не дотянуло. Но тебя все равно премируют…
3
— Недавно, на исходе шестидесятых годов, погасли огни на копрах двух шахт — «Юбилейная» и «Лермонтовская». В начале семидесятых прекратилась добыча руды из самой глубокой и самой мощной шахты «Красная», в забоях которой на разных горизонтах, в штреках, квершлагах и рассечках до последних дней трудился большой коллектив опытных горняков. Они выбрали все, что можно было выбрать и выдать на-гора в прошлом самой знаменитой богатыми рудами шахты. Но сколько ни скреби по сусекам давно выметенного и вымытого амбара, зерна и на кашу не наскребешь. Закрылась и наша матушка «Июньская», — басовитым голосом поведал мне сын потомственного горняка, мой ровесник Василий Нефедов, ныне пенсионер, но, как он говорит, сила в руках и плечах еще не усохла. Могучий, широкой кости горняк.
Шахту «Июньская» он назвал матушкой не случайно. В тридцатые годы в ней началась его трудовая деятельность; и руда в той шахте была отменно богатой: если забойщики и откатчики ухитрялись унести домой рукавичку той руды, затем истолочь ее в ступке и промыть, то к выходному дню им хватало, как говорится, на молочишко и на спиртишко. «Матушка» подкармливала и подпаивала их. Но вот все кончилось.
Рудник увял. Наступила тишина. Перестала греметь дробилка и шаровая мельница, замерли в чугунных чашах «бегуны» — стопудовые стальные катки, что размалывали руду в порошок, заглох шум приводов и насосов илового завода, воздух над центром рудника стал чище и прозрачнее, без тех запахов, которые мне запомнились с детства; тогда, в дни заполнения отстойников шламовой пульпой, из чанов по руднику расползалась белесая мгла с испарениями, которые по вкусу и запаху напоминали варево из прелой морской рыбы с селитрой. Мгновенно язык пересыхал, и першило в горле.
— Пошла планомерная откачка горняков в разные концы, — продолжал басить Василий Нефедов, хмуря широкий, распаханный глубокими морщинами лоб, — целыми бригадами, семьями в Белогорск на разработку нефелиновых гор, в Канск и Шарыпово на вскрытие угольных пластов. Грустно было смотреть на такую откачку… В те дни я все чаще и чаще, даже ночами, стал поглядывать вон на тот косогор с крестами и звездами… Правильно, там рудничный погост… Говорят, иногда над могилами скапливаются ночные светлячки, особенно возле старых, трухлявых крестов, вроде духи умерших так напоминают о себе в темные ночи. Суеверие. И вдруг своими глазами вижу — вспыхнул там один факел, второй, третий… Подумалось, какой-то басурманин кресты запалил. Нет, страшнее — сама земля там воспламенилась косматыми фонтанами огня. И воздух над погостом побагровел. Жутковато стало. Шутка ли — могилы горят! Невероятно, но так. Это увидел не только я. На кладбище положено ходить тихим шагом, а я бегом, во весь дух — пожар гасить. Прибежал и остолбенел — по кладбищу живые огни ходят… Это люди с факелами. Кто-то ищет в темноте бугорки, кто-то торопливо обкладывает их дерном, кто-то просто замер с факелом в руке перед крестом или пирамидкой со звездой над могилой деда, бабушки, отца или матери. Рудник существовал более ста лет. Прадеды и деды нашли тут вечный покой. Небось догадался, к чему веду этот разговор?.. Правильно, прощальная ночь. Но следует уточнить: прощальных ночей не бывает, есть прощальные дни, кажется, в конце пасхальной недели. А это случилось в конце лета. Вот так. Ларчик открывается с другого бока: дюжина грузовиков подкатила к домам горняков. Старший колонны дал команду: «Грузитесь, мужики. На сборы одна ночь. Колонна не может простаивать. Утром тронемся».
Василий вздохнул.
— Легко сказать — тронемся. Ведь тут каждый пуповиной прирос ко всему: квартира, огород, любимый родничок и заветные тропки в тайгу. И на погост надо — проститься с предками. Вот и вспыхнули огни на погосте. Побывал я там в ту ночь и решил: никуда не поеду от могилы отца с матерью…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.