Глава 3. Восемьдесят минут победы

Глава 3. Восемьдесят минут победы

Творить — значит убивать смерть.

Ромен Роллан

В субботу вечером дирижер Карл Ильич Элиасберг, вернувшись после репетиции оркестра радиокомитета к себе домой, на Васильевский остров, прилег отдохнуть и развернул газету. Он читал о том, что население пограничного белорусского городка получит скоро новые благоустроенные квартиры; что там же возводится здание городской библиотеки; что завтра, 22-го, в Киеве примет гостей новый стадион; что в Пушкине, в залах прекрасного Екатерининского дворца, откроется лермонтовская выставка, посвященная столетию со дня гибели поэта.

Профессор Ленинградской консерватории композитор Дмитрий Дмитриевич Шостакович купил в эту субботу билет на завтрашний футбольный матч: футбол привлекал композитора пластикой движения, азартом борьбы.

Артисты оркестра радиокомитета, музыкальные редакторы стремились за город: погода стояла великолепная, давно не было в Ленинграде такого жаркого солнечного дня.

А по Кировскому проспекту катил на острова велосипедист, беззаботно крутя педали своей машины марки «Латвела».

Мог ли Элиасберг в этот теплый июньский вечер представить себе, что в Ленинграде, одной из музыкальных столиц мира, он скоро останется единственным на весь город дирижером? Мог ли поверить Шостакович, что вместо мирного состязания двух футбольных команд начнется ни с чем не сравнимый кровавый поединок, который разом сметет все его планы? И могло ли прийти в голову неизвестному велосипедисту, что его велосипед окажется «участником» трагической эпопеи и будет скромно способствовать победе советского искусства?

Через три недели после начала войны, отбросив планы, еще недавно занимавшие его, Шостакович начал писать симфонию. Днем, в Консерватории, сочинять музыку не удавалось — там хватало других обязанностей. Профессор провожал учеников на фронт. Шостакович рассказывал мне, что самый способный из его студентов — Флейшман — ушел в народное ополчение и погиб в первые же дни войны. Другие студенты еще не разъехались, с ними надо было заниматься — Свиридов, Евлахов, Уствольская, Болдырев. Тогда, осенью сорок первого года, страна нуждалась не только в пушках, но и в композиторах. А когда звучали сирены тревоги, Дмитрий Дмитриевич поднимался на крышу. Он выполнял обязанности бойца МПВО наравне со всеми, только огорчался, что на его участке «зажигалки» не падали и ему не довелось погасить ни одной из них.

Вечером Шостакович спешил домой, на Петроградскую сторону, на Большую Пушкарскую улицу, где ждали его рояль, нотная бумага, сравнительная тишина, если не считать грохота бомбежки. Здесь он писал свою симфонию.

Работа продвигалась довольно быстро. 17 сентября Шостакович выступил по ленинградскому радио. «Час назад, — сказал композитор, — я закончил партитуру второй части моего нового большого симфонического сочинения. Если это сочинение мне удастся написать хорошо, удастся закончить третью и четвертую части, то тогда можно будет назвать это сочинение Седьмой симфонией. …Для чего я сообщаю об этом? Я сообщаю об этом для того, чтобы ленинградцы, которые сейчас слушают меня, знали, что жизнь нашего города идет нормально. Все мы несем сейчас свою боевую вахту… Ленинград — это моя родина. Это мой родной город, это мой дом. Когда я хожу по нашему городу, у меня возникает чувство глубокой уверенности, что всегда величаво будет красоваться Ленинград на берегах Невы… Через некоторое время я закончу свою Седьмую симфонию. И тогда я снова выступлю в эфире со своим новым произведением и с волнением буду ждать строгой, дружественной оценки моего труда…»

В августе эвакуировался оркестр Ленинградской филармонии. Своих музыкантов увозили с собою оперные театры. Оркестр радио остался единственным в осажденном городе.

Теперь «музыкальная жизнь» Ленинграда сосредоточилась в руках ста пяти артистов этого оркестра. Слова «музыкальная жизнь» приходится ставить в кавычки: никакой отдельной музыкальной жизни не могло теперь существовать — любое проявление физической и нравственной жизни людей становилось элементом сопротивления. И люди, привыкшие держать в руках отделанные перламутром смычки, люди, чьи руки считались достоянием искусства, надевали брезентовые рукавицы пожарников и саперов.

28 сентября сорок первого года оркестр радиокомитета играл Пятую симфонию Чайковского для Англии. Передача началась поздно — в 24 часа по московскому времени, когда трансляция для Ленинграда уже окончилась. Пока звучала симфония, фашисты бомбили город. Глухие удары проникали и в радиостудию: вражеские летчики метили в Дом радио. Слышно ли было в Лондоне, как рвутся бомбы на улицах Ленинграда? Там, где-нибудь на Пиккадилли, могло создаться впечатление, что бомбят саму музыку. И, может быть, кто-нибудь на Британских островах, слушая за мирным ужином эту передачу, подумал о том, какова сила муз, осаждаемых пушками?! В ленинградской радиостудии об этом не думал никто. Играя, оркестранты невольно прислушивались к недалеким взрывам и понимали: симфонию, несмотря ни на что, надо доиграть до конца. Это тоже был бой. И музыка побеждала.

Пятая симфония Чайковского транслировалась в блокадном эфире, пожалуй, особенно часто. Это легко понять: ее редкая красота, ее эстетическая сила обладают удивительной способностью возбуждать в людях светлые чувства. В Пятой симфонии торжественно звучит героическая тема народного подвига, преодолевающего темные силы рока. Музыка симфонии оказалась созвучной трагедийным событиям тех дней.

Иногда на пустынных улицах Ленинграда звучала только вторая часть симфонии — анданте кантабиле — или праздничный финал, поражающий силой мажорного звучания, могучей оркестровкой. Это снова оживала мечта композитора о победе и празднике. Она сливалась с мечтой ленинградцев.

Удивительная деталь: Пятая симфония, написанная в 1888 году, посвящена Чайковским… немцу, Аве-Лаллеману, директору Филармонического общества в Гамбурге. В 1941 году, когда исполнялась эта симфония, сородичи директора Лаллемана педантично метили в нее из дальнобойных орудий.

Через четыре десятилетия после этих событий, в 1980 году, художники иного поколения — сценарист Альбина Шульгина и молодой режиссер Константин Лапушанский — создали в соавторстве короткометражный художественный фильм «Соло». Его сюжет — исполнение Пятой симфонии Чайковского оркестром блокадного радиокомитета. Эта небольшая, но глубокая картина, снятая на киностудии «Ленфильм» и обладающая большим антифашистским зарядом, удостоилась нескольких почетных призов на международных и всесоюзных кинофестивалях.

…Симфонический оркестр работал теперь не только в студиях Дома радио, но и в Большом зале Ленинградской филармонии. 25 октября здесь выступил с оркестром пианист профессор Александр Каменский. Он играл фортепьянный концерт Чайковского. На бис — вальс «Пратер». Концерт состоялся днем. В зале висел густой осенний сумрак, отчего холод нетопленого помещения казался еще злее. Одна из слушательниц приехала из Москвы с последним пришедшим в Ленинград поездом; она слушала Каменского, потом достала из сумочки записную книжку и, не снимая перчаток с окоченевших рук, набросала карандашом несколько строк: «Дневной концерт… Советские танки и пушки — грядущей победы залог… Чтоб жили Чайковский и Пушкин, и Глинка, и Гоголь, и Блок…». Это была Вера Инбер.

А через несколько дней оркестр начал репетировать Девятую симфонию Бетховена, симфонию Радости.

На репетицию попал корреспондент «Комсомольской правды» Николай Маркевич, молодой москвич, которому суждено было погибнуть в Ленинграде. Он записал в своем фронтовом дневнике: «Элиасберг подобен птице… Он обижается на скрипачей, неистовствует, восторгается… Карл Ильич говорил плачуще: «Деревянные! Уголки не формально! Взволнованность! Литавры, литавры! Слышите, как бьется сердце?»… На пюпитрах лежали ноты. Их печатали в Лейпциге. Теперь в Лейпциге не печатают больше нот Бетховена». А вскоре в «Комсомольской правде» появился очерк Николая Маркевича — «Девятая симфония». Но говорилось в нем не только о музыке Бетховена, прозвучавшей в осажденном городе, не только о дирижере Элиасберге, — о ленинградцах самых разных профессий: музыкальная жизнь Ленинграда становилась частью общей борьбы.

Люди сходились в зал Филармонии слушать музыку великого немецкого композитора, рискуя жизнью: бомбежки участились. Да и вообще ходить стало трудно: голод давал себя знать в полную силу. Но самое страшное заключалось в другом: день этого концерта, 9 ноября сорок первого года, стал одним из самых трагических дней блокады. Решив взять Ленинград голодом, ставка Гитлера перед самой годовщиной Октября потребовала, чтобы войсковая группа «Север» замкнула блокаду еще плотнее. 8 ноября советские войска вынуждены были оставить город Тихвин. В тот же день пришлось сократить нормы довольствия нашим войскам. 9 ноября с утра берлинское радио через каждые 30 минут передавало особо важное сообщение: ахтунг, ахтунг, захвачен Тихвин! Перед началом каждой такой передачи духовой оркестр исполнял визгливый марш. Музыкальное сопровождение последних известий поднимало арийский воинственный дух. Гитлер торжествовал победу. А в Ленинграде в этот день подсчитали оставшиеся запасы продуктов, которыми предстояло жить трехмиллионному городу. Вот эти запасы из расчета на самые скудные нормы распределения: муки оставалось на 24 дня, крупы на 18 дней, жиров на 17 дней, мяса на 9 дней, сахара на 22 дня… И в этот самый день 9 ноября сорок первого года симфонический оркестр радиокомитета под управлением Карла Элиасберга исполнял Девятую симфонию Людвига ван Бетховена, увенчанную шиллеровской одой «К радости».

Композитор А. Н. Серов писал когда-то о Девятой симфонии: «Это первое мрачное эпическое вступление пахнет кровавыми днями терроризма. Царство свободы и единения должно быть завоевано. Все ужасы войны — подкладка для этой первой части. Она ими чревата в каждой строке. Эти темные страницы… — глубочайшее философское воплощение в звуках темных страниц истории человечества». Во второй части симфонии — в скерцо — звучит русская тема: Серов нашел в ней сходство с «Камаринской». Хор в венчающей симфонию оде Шиллера поет: «Как миры без колебаний путь свершают круговой, — братья, в путь идите свой, как герой на поле брани…»

«Темные страницы истории человечества» повторялись. В один и тот же день торжествующая столица фашистской Германии транслировала каннибальский марш, а осажденный, голодный, обескровленный Ленинград посылал в мировой эфир звуки Бетховена, стихи Шиллера.

Когда умолкла гениальная музыка, люди, сидевшие в зале, встали. Они аплодировали без улыбки — строго и сурово. Это было похоже на демонстрацию. Да так оно и было. Музыка поднимала людей над их горем. Они, несмотря ни на что, верили в Радость и своими аплодисментами утверждали ее.

Скоро зал Филармонии стал неузнаваем. Мраморные колонны покрылись инеем и тускло мерцали. Слабый свет люстр уже не разгонял сумрака. 7 декабря состоялся последний концерт сорок первого года. В тот прощальный день оркестр радио исполнил Пятую симфонию Бетховена (тему ее музыковеды обычно определяют словами «от тьмы — к свету») и увертюру Чайковского «1812 год». Это было первое исполнение увертюры Чайковского в осажденном Ленинграде. Элиасберг произвел в партитуре некоторые изменения; вместо цитатно использованного композитором гимна «Боже, царя храни» дирижер включил в увертюру «Славься» из «Ивана Сусанина» Глинки.

В блокадных дневниках тех, кто побывал на этом концерте, есть упоминания о том, что слушатели и оркестранты, главным образом скрипачи, сидели в ватниках, а виолончелисты и контрабасисты смогли надеть даже полушубки: у этих музыкантов движения рук направлены книзу, рукава полушубков мешали им в меньшей степени. И оркестр играл, хотя к медным валторнам, трубам, тромбонам страшно было прикоснуться — они обжигали пальцы; мундштуки примерзали к губам. Оркестр играл. Люди в зале притоптывали во время концерта ногами, чтобы согреться, но шума не возникало: все пришли в валенках.

А в подъезде Филармонии разместилось пулеметное гнездо.

В середине декабря один из солистов симфонического оркестра рассказывал друзьям:

— Давали мы концерт в госпитале. Бойцы принимали отлично, хлопали. После конца решили покурить, разговорились с выздоравливающими. «Как вы здесь живете, что делаете?» — спрашивают без особого интереса, больше из вежливости. Вот, играем в оркестре. Один на весь Ленинград теперь остался. Полтора месяца на трудработах были — под Батецкой. На казарменном положении живем. В пожарной команде состоим. На чердаках во время налетов. Завалы разбираем, зажигательные бомбы тушим. И тут почувствовали, что здесь не официальная встреча зрителей и артистов, а настоящее дело. Как будто граница какая-то стерлась. Им приятно, что здесь не тыловики отсиживаются. Война и заботы — общие. То же дело, что и они, здесь другие делают. Кое-кто из них был в Батецкой. Почти в одно время ушли… Вот оно что значит, тыл и фронт — едины.

Еще продолжались репетиции оркестра в радиостудиях. Композитор Валериан Михайлович Богданов-Березовский — один из тех ленинградских композиторов, кто находил в себе силы работать, — сочинил несколько вещей на современную тему. А потом записал в дневнике: «Воскресенье, 28 декабря. С 11.30 до 13 — репетиция «Летчиков» в радиостудии под управлением К. И. Элиасберга. Милый Карл Ильич, скелетоподобный, с ничуть не убавившейся требовательностью тормошит, понукает и подбадривает артистов оркестра, с трудом водящих смычками по струнам и едва дующих в свои мундштуки. Тем не менее я взволнован реально слышимой звучностью своей партитуры. Но почти уверен, что эта первая репетиция будет и последней, ибо оркестр радиокомитета явно не в состоянии продолжать работу».

Скоро, действительно, прекратились и такие репетиции. Лютая голодная зима делала свое дело. Из ста пяти оркестрантов несколько эвакуировалось, двадцать семь человек умерли от голода, остальные стали дистрофиками, людьми, не способными даже передвигаться.

Музыка в Ленинграде замерла, будто замерзла. Радио ее больше не транслировало. Многие музыканты находились в гостинице «Астория», где первой блокадной зимой разместился стационар для особенно истощенных людей. Здесь вместе с женой, концертмейстером радиокомитета Надеждой Дмитриевной Бронниковой, жил в комнате на седьмом этаже Элиасберг. Где-то поблизости лежал Владимир Софроницкий. Иногда по вечерам он подходил к расстроенному пианино и играл — минут десять-пятнадцать, не больше: сил не хватало. И звуки Скрябина или Рахманинова, Листа или Шопена проникали в темные номера, где интуристовская мебель сочеталась с приметами пещерной жизни. Софроницкий играл в темноте, надев перчатки с отверстиями для пальцев, и музыка его вызывала у полулежавших во мраке людей давние, полузабытые воспоминания.

Седьмая симфония быстро приближалась к завершению. Шостакович решил сыграть ее нескольким друзьям, композиторам, которых специально для этого пригласил. Когда друзья вошли, их сразу же поразили огромные листы партитуры, лежавшие на столе. Оказалось, что к обычному составу симфонического оркестра Шостакович прибавил дополнительный медный духовой оркестр, способный умножить мощь симфонического звучания. Дмитрий Дмитриевич сел к роялю. Он играл нервно, приподнято. Вдруг где-то близко завыла сирена. Композитор прервал игру, чтобы проводить жену и детей в бомбоубежище, а друзей просил не расходиться. Вернувшись, он продолжал играть под сухой и резкий, не предусмотренный партитурой, аккомпанемент зениток. Затем Дмитрий Дмитриевич приступил к третьей части, предупредив, что показывает ее наброски. Когда музыка смолкла, пораженные слушатели попросили автора повторить все сначала. А еще через два часа несколько ленинградских композиторов, ставших первыми, кто услышал симфонию, шли через Кировский мост в глубоком молчании. Они не могли даже обменяться впечатлениями — так потрясло их услышанное.

Вскоре после этого композитор эвакуировался в Куйбышев. Там он завершил оркестровку симфонии.

5 марта сотрудники Ленинградского радиокомитета, как обычно, ловили передачи центрального вещания, которые шли из Куйбышева. Закончились последние известия. И вдруг голос диктора объявил, что через несколько минут все радиостанции Советского Союза начнут транслировать симфонический концерт. Оркестр Большого театра Союза ССР и оркестр центрального радио исполнят под управлением народного артиста СССР Самосуда новую симфонию Дмитрия Шостаковича, которую автор назвал Седьмой. Это будет первое исполнение симфонии, написанной композитором в осажденном Ленинграде. Диктор предоставил слово Шостаковичу. Своим негромким глуховатым голосом композитор рассказал стране, всему миру о новой симфонии, о том, как и почему она возникла, о том, что он посвящает ее Ленинграду, всем ленинградцам и нашей грядущей победе над фашизмом; Шостакович сказал еще, что советский художник никогда не останется в стороне от той грандиозной схватки, какая идет сейчас между разумом и варварством, между светом и тьмой.

…В репродукторе что-то затрещало. Это в Куйбышеве студийные микрофоны переключались на зрительный зал Дворца культуры, где на эстраде уже сидели и настраивали инструменты артисты огромного объединенного оркестра. Они ждали, пока композитор войдет в ложу зрительного зала. Ждал Самосуд. Ждали люди, переполнившие зал. Ждал мировой эфир, готовый принять в себя электромагнитные волны с берегов великой русской реки. И грянула музыка, рожденная войной, гневом и сопротивлением города.

Когда трансляция из Куйбышева окончилась и лица редакторов и режиссеров ленинградского радио еще выражали напряженную сосредоточенность, кто-то из присутствующих сказал:

— А что, если и нам попробовать?..

Все с недоумением переглянулись. Но идея исполнить Седьмую симфонию в осажденном Ленинграде родилась.

29 марта симфония прозвучала в Москве, в Колонном зале Дома Союзов, — оркестр и дирижер были те же, что и в Куйбышеве. Концерт опять транслировался по радио. 22 июня, в первую годовщину войны, она зазвучала в Ташкенте. 9 июля ее услышали новосибирцы — в исполнении эвакуированного оркестра Ленинградской филармонии. Ленинградцы узнавали об этом из последних известий по радио.

Весной сорок второго года Ленинград залечивал тяжкие раны блокадной зимы. Желанное тепло разливалось по зеленеющим скверам, по глубоким каменным колодцам дворов. На солнечной стороне у ворот неподвижно сидели еще по-зимнему закутанные фигуры. На улицах было тихо-тихо: в город не вернулись птицы, и некому было петь в нежной листве израненных деревьев…

В 1941 году в Нью-Йорке вышла книга Джона Таскера-Говарда «Наши современные композиторы»; автор говорил в ней, что Америка не имеет своего Бетховена или Вагнера и что мир с нетерпением ждет явления музыкального мессии. «Америка, — писал автор, — может выдвинуть его, так же как и любая другая нация».

В ожидании своего или чужого мессии американский народ все более увлекался в те дни русской музыкой. Пластинка с записью Первого концерта Чайковского в исполнении Горовица и оркестра под управлением Тосканини, выпущенная фирмой «Victor», разошлась в количестве 150 000 экземпляров за несколько дней. В Нью-Йорке возникло Скрябинское общество. В Метрополитен-опера Леопольд Стоковский готовил оперу Мусоргского «Борис Годунов» в новой инструментовке Шостаковича и в постановке Михаила Чехова. И в это самое время самолет, который ничем не отличался от сотен других самолетов, вылетел из Москвы, пересек Иран и Египет и достиг Американского континента. Самолет перенес через половину поверхности земного шара необычный груз — партитуру Седьмой симфонии Шостаковича.

19 июля сорок второго года симфонию исполнил в Нью-Йорке с оркестром Национальной радиовещательной компании Артуро Тосканини. После него в одних только Соединенных Штатах ею дирижировали Сергей Кусевицкий, Леопольд Стоковский, Артур Родзинский, Фредерик Сток, Ганс Киндлер, Дмитрий Митропулос, Альберт Штоссель. В Мексике ее исполнил дирижер Карлос Чавес. В Канаде — Эрнст Макмиллан.

В Аргентине, Перу, Уругвае — Хуан Кастро и Фриц Буш. Продюсеры наперебой слали Шостаковичу приглашения приехать в Америку и выступить с исполнением своих произведений. Первые страницы газет посвящались советскому композитору. После исполнения Седьмой симфонии оркестры играли национальный гимн Соединенных Штатов, и люди вставали. 25 сентября, в день рождения композитора — ему исполнилось тридцать шесть лет, — в Сан-Франциско открылся «Фестиваль Шостаковича». «Симфония дает нам силу и надежду, что новый мир придет…» — писала «Дейли уоркер». Журналист А. Колдуэлл признавался в «Ивнинг рекорд»: «Безграничная храбрость и воля к жизни, обеспечивающая победу русского народа, видна в его музыке. После последнего взмаха Тосканини, завершившего поистине грандиозный финал симфонии, я думаю, что каждый из присутствующих в зале повернулся к своему соседу (я сделал это!) и сказал: «Какой дьявол может победить народ, способный создавать музыку, подобную этой!» В городе Торонто писали: «Седьмая симфония равна лучшим страницам Бетховена». А С. Кусевицкий сказал, что «со времен Бетховена еще не было композитора, который мог бы с такой силой внушения разговаривать с массами». И пришел он из нашей страны.

В течение второй половины сорок второго года Дмитрий Дмитриевич получал из многих стран бандероли со своими портретами, написанными, нарисованными различными художниками под впечатлением Седьмой симфонии. Портреты эти делались по неотчетливым газетным снимкам. Одни изображали композитора моложе его подлинных лет, другим он казался весьма представительным. Дмитрий Дмитриевич улыбнулся, рассказывая мне об этом:

— Что же, как говорится, — мне не дорог твой подарок, дорога твоя любовь.

А выдающийся американский поэт Карл Сэндберг обратился к композитору со стихотворным посланием, написанным в свободной эпической манере:

…Весь народ, ваш народ, который фашистские заправилы

называют «дикими варварами без света просвещения», —

ведь это он говорит вашей музыкой?

И мы слышим, как народ, в смертельной опасности

защищавший столицу, сообщает всему миру, что у него

есть композитор, творивший симфонию под взрывы бомб.

В Берлине нет новых симфоний; в Париже, Брюсселе,

Амстердаме, Копенгагене, Осло, Праге, Варшаве,

везде, где фашисты кровавой метлой выметают

законы, нет новых симфоний.

А в Москве вы, Дмитрий Шостакович, в тридцать пять

лет, написав шесть симфоний, творите Седьмую.

Ваша Симфония поет о великом поющем народе,

который уверенно, через все испытания, несет свой

вклад в сокровищницу человеческой свободы и воли.

В конце зимы сорок первого — сорок второго года начальник Ленинградского управления по делам искусств Борис Иванович Загурский вызвал к себе дирижера Элиасберга. Дирижер Элиасберг все еще находился в стационаре для дистрофиков, в «Астории». Но он кое-как добрался до здания Большого драматического театра, где в маленькой комнатке управления лежал Загурский после контузии. Сюда же пришел инспектор симфонического оркестра радиокомитета, захватив список оркестрантов. Двадцать семь фамилий в этом списке — имена умерших — были обведены черным. Остальные — красным: дистрофики. Только восемь фамилий не были обведены ничем. Восемь человек. Они, возможно, смогли бы исполнить октет. Но симфонию… Об этом нечего было и думать. Темным зимним утром Ольга Берггольц, войдя в одну из комнат радиокомитета, услышала, как художественный руководитель диктовал машинистке очередную сводку о состоянии оркестра:

— Первая скрипка умирает, барабан умер по дороге на работу, валторна при смерти…

Через несколько дней ленинградские репродукторы объявили: «Просьба ко всем музыкантам Ленинграда явиться на регистрацию… Просьба явиться… Просьба явиться…» Этот зов повторялся несколько раз в день. Стал разыскивать по городу музыкантов и художественный руководитель радиокомитета Яков Бабушкин. Он поражал новостью о возрождении оркестра, подбадривал. Музыканты начинали извлекать свои концертные фраки, скрипки, виолончели, фаготы. Музыканты плакали, чувствуя, что им трудно поднять легчайший инструмент. Но они вставали и брели к Дому радио. Доходили не все. Но многие доходили и попадали в атмосферу дружеского участия и тепла. Так начал возрождаться оркестр. Первая встреча артистов мало походила на репетицию в обычном смысле этого слова. Но состоялись вторая, третья репетиции. Музыка обретала голос.

И вот 5 апреля сорок второго года открылся новый симфонический сезон! Оркестр радиокомитета выступил в зале Академического театра драмы имени Пушкина с одним отделением — более длительного концерта опухшие от голода музыканты дать не могли. Элиасберга привели в театр под руки. Однако за пультом он стоял прямо и твердо. На нем был крахмальный пластрон и фрак, за которыми он отправился из «Астории» домой, на Васильевский остров, под лютым обстрелом. Крахмальный пластрон мог стоить дирижеру жизни… Программа этого первого концерта состояла из «Торжественной увертюры» Глазунова, сцены, вальса и чардаша из «Лебединого озера». Надежда Львовна Вельтер исполнила с оркестром арию Орлеанской девы, а Владимир Иванович Касторский — арию Сусанина. Завершился концерт увертюрой к опере «Руслан и Людмила». Элиасберг вернулся в «Асторию» в приподнятом настроении.

Скоро в городе заметно потеплело. А в середине апреля пустили трамвай. Первый после долгого перерыва вагон, звеня, катил по Невскому проспекту. Женщины, девушки, копавшие в скверах землю под огороды, заслышав забытый трамвайный звонок, побросали лопаты и побежали за вагоном, плача, аплодируя, смеясь. Вагоновожатая с затуманенными от слез глазами била и била опухшей ногой по педали звонка, оповещая всех о новой победе Ленинграда.

Трамвай стал ходить единственным пока маршрутом. Элиасбергу он не годился. А легко ли покрывать огромные городские концы вынужденно неторопливым шагом? Сколько времени уйдет на ходьбу! И Карл Ильич обратился в Смольный с просьбой помочь ему каким-нибудь видом транспорта. Из Смольного позвонили в ГАИ. В ГАИ сказали:

— Приходите.

Инспектор привел дирижера в помещение, где под потолком висели велосипеды — огромное количество машин, мобилизованных в начале войны у населения.

— Выбирайте.

— Я в этом ничего не понимаю.

— Вот эта вам подойдет — «Латвела»; кажется, на ходу, — сказал инспектор и снял одну из машин.

Велосипед не был на ходу. Весь вечер инспектор ГАИ и дирижер провозились над разборкой и сборкой машины. Наконец транспорт для руководителя блокадного оркестра принял надлежащий вид. Теперь у Карла Ильича имелся велосипед, имелись пропуска, разрешавшие передвижение по городу в любое время суток и даже во время воздушной тревоги.

Вскоре появился велосипед и у Бабушкина. Вместе и порознь разъезжали они по делам оркестра, навещали оркестрантов, укрепляя в них чувство нужности каждого, чувства, без которого человеку невозможно заниматься творчеством.

К 1 мая Элиасберг с женой перебрались из «Астории» в здание Филармонии и снова очутились… на седьмом этаже. В те дни относительно безопасными считались подвалы, а Элиасберг, повинуясь причудливой судьбе, забирался в поднебесье. К тому же на кухне потолок оказался стеклянным! При бомбежках новое жилье выглядело фантасмагорически. Друзья, побывав у дирижера на новоселье, сочинили шуточные стихи о том, что новая квартира Карла Ильича — несомненно, лучший в городе дот.

1 мая возобновились концерты в Большом зале Филармонии. Оркестр исполнял Пятую симфонию Чайковского. На этот раз в зале горели яркие юпитеры — приехали операторы кинохроники, чтобы заснять торжественное событие.

Весенней ночью в осажденный Ленинград прорвался военный самолет Красной Армии. Он имел на борту боевой груз: в Ленинград возвращалась рожденная этим городом музыка.

Двадцатилетний летчик-ленинградец

Особый рейс в далекий тыл свершил;

Он все четыре получил тетради

И рядом со штурвалом положил.

Мелькали реки, и клонились рощи,

Когда, превысив скорости предел,

Над ними скоростной бомбардировщик

С «Большой» земли на «Малую» летел.

И били вражьи пушки, и вполнеба

Вставала плотного огня стена,

Но летчик знал: мы ждем не только хлеба, —

Как хлеб, как жизнь, нам музыка нужна.

…В то утро партитуру он вручил

Оркестру фронтового Ленинграда…

Так писала в своей поэме «Седьмая симфония» Людмила Попова. Увы, в то утро, о котором говорится в ее стихах, дирижер Элиасберг раскрыл первую из четырех тетрадей партитуры и помрачнел: вместо обычных трех труб, трех тромбонов, четырех валторн у Шостаковича — вдвое больше. Да еще добавлена громадная батарея ударных! Имеющимся составом радиооркестра симфонию не поднять. Что же делать? Ведь и тех музыкантов, что способны играть, удалось собрать с таким трудом!

Решили просить помощи у военного командования: многие музыканты защищали город с оружием в руках. Просьба радиокомитета была удовлетворена! Музыканты, находившиеся в армии и на флоте, получили предписание прибыть в город, в Дом радио, имея при себе музыкальные инструменты. Надо помнить, что происходило это сравнительно незадолго до решительного наступления наших войск против осаждающих город немецко-фашистских полчищ, что случилось это в разгар блокады, когда каждая винтовка была на счету, — чтобы понять необычность такого решения. Этот военный приказ можно назвать романтическим: армия, стоявшая в обороне города, помогала армии искусств, шедшей в атаку.

Музыканты в кителях, с алюминиевыми ложками, воткнутыми за обмотки, за голенища сапог, стали приходить в Дом радио. Если на улице их останавливал патруль и требовал предъявления документов, военные музыканты показывали бумажку, на которой стояло: «Прикомандировывается до особого распоряжения в симфонический оркестр п/у Элиасберга». Боец мог свободно продолжать свой путь.

Блокадный оркестр требовал объединяющей воли. Герой литературного сценария «Ленинградская симфония», написанного О. Берггольц и Г. Макогоненко по собственным впечатлениям и документальным материалам, говорит: «Ванна, борьба с дизентерией, лишняя каша, человеческая воля, — и вот из всего этого получится Седьмая симфония. А ты думала — как? Пафос, героика и прочая красота? Пускай так счастливые потомки думают…»

Надо, обязательно надо понять, почувствовать, как брались за скрипки, за смычки, за флейты оркестранты сорок второго года. Утратили гибкость руки солдат, пожарников, землекопов. Не слушались одеревеневшие пальцы. В легких не хватало воздуха, каждая нота давалась трубачам, как шаг — обессилевшему пешеходу. Но дирижер требовал, сердился, заставлял повторять снова и снова. Артисты оркестра тоже сердились. Эмоциональное возбуждение помогало делу. Пели скрипки. Человеческим голосом заговорил фагот. Ударили тарелки, будто кто-то в отчаянной решимости стукнул тяжелым и звонким медным кулаком.

Начались репетиции. В Москве и Новосибирске, Нью-Йорке и Лондоне уже печатались статьи о новом произведении Дмитрия Шостаковича. «Самим фактом своего появления эта симфония наносит удар немецкому фашизму, потому что она свидетельствует о непоколебимой выдержке и стойкости защитников Ленинграда», — писал Д. Заславский. А в Ленинграде шли репетиции. Бабушкин, снова оседлав свой велосипед, ездил по городу в поисках переплетчика: следовало переплести и сохранить четыре драгоценные тетради партитуры. Безвестный блокадный мастер покрыл тетради черным коленкором.

Симфонический оркестр ленинградского радио дал за годы войны и блокады 160 концертов. Не стоит прикидывать в уме, много это или мало: каждый явился подвигом. Но один из этих концертов, тот, что состоялся 9 августа сорок второго года в девятнадцать часов, — особенно памятен истории: в этот день впервые в Ленинграде прозвучала Седьмая.

В этот день многие в Ленинграде впервые за долгие месяцы блокады надели нарядную одежду. Заглянув к исходу дня в чудом уцелевшие зеркала, женщины испугались: на них глядели чрезмерно воздушные существа в довоенных платьях, с огромными глазами и тонкими шеями. Старые платья подчеркнули и новую седину. Мужчины, в основном военные, прикрепляли на груди новенькие, недавно полученные ордена. Август дышал желанным в Ленинграде теплом, о котором так мечтали люди последней зимой.

Оркестранты собираются в артистическом фойе. Люди в партере и на хорах негромко переговариваются, взволнованно оглядывают знакомый зал, — он сохранен комендантом Филармонии, старейшим артистом ее оркестра, Арсением Арсениевичем Петровым. Старый музыкант догадался снять хрусталики со знаменитых люстр. Сейчас люстры зажжены не в полный накал, но они горят! Их свет сливается с солнечными лучами, бьющими сквозь раскрытые створки потолочных окон, неплотно заделанных фанерными листами (солнце ленинградским летом садится поздно). В центральном проходе зала на длинных штативах укреплены микрофоны, которые должны поведать о победе, одержанной в этом зале, всему миру. Зал переполнен. Многие встретились здесь после большого перерыва. Здесь не услышишь обычных театральных разговоров: «Как она плохо выглядит». Здесь говорят: «Она еще жива!» В одном из первых рядов сидит молодая девушка с букетом цветов. Часто поправляет светлые волосы Ольга Берггольц. Улыбаются друг другу радисты: они чувствуют себя именинниками. Негромко переговариваются военные. Люди передают друг другу удивительную новость: ленинградской артиллерии отдан приказ полностью подавить сегодня огонь фашистов.

Артиллерийская дуэль действительно гремела с утра. Но постепенно голос наших пушек стал крепчать. Ленинградская артиллерия обрушила на укрепления фашистов такой огненный ураган, что тем осталось уползти в свои щели и затаиться. В часы, когда исполнялась Седьмая симфония, на протяжении ее восьмидесяти минут, ни один снаряд не упал на улицы Ленинграда, ни один вражеский самолет не прорвался в город.

Выходят на эстраду музыканты. Они смотрят в зал, где сидят друзья и братья по блокаде. Часть оркестрантов — в кителях; эстрада Большого зала никогда еще не знала такого пестрого по внешнему виду оркестра. Люди аплодируют оркестрантам и вышедшему последним Элиасбергу — он кажется еще более высоким, худым и одухотворенным. Он поворачивается к оркестру и поднимает руки…

Перед слушателями плывут картины былой счастливой жизни. Звуки поют о цветущем мире. Но вот люди вздрогнули. Светлые воспоминания заслоняет тихий, зловещий шорох барабана. На залитое солнцем поле вползает змея. Барабанная дробь превращается в марш нашествия. Он растет, растет до размеров фантастически страшного, мертвящего движения. Взвизгивают флейты. Скрипачи переворачивают смычки и древками ударяют по струнам. Двигается чудовище. Маршируют заводные механические убийцы. Марш этот, рожденный из тупого солдафонского ритма, повторяется одиннадцать раз нота в ноту, двести восемьдесят тактов жуткого, железного наступления на слух, нервы, воображение слушателей… Наконец марш остановлен. Но велика цена борьбы. Траурное соло фагота оплакивает павших героев.

Следуют вторая, третья части. В третьей автор, по его словам, хотел передать упоение жизнью, преклонение перед природой, облик родного Ленинграда. В эпически широкой последней, четвертой части возникает тема победы света над мраком, главная тема Седьмой симфонии.

Текут восемьдесят минут симфонии, восемьдесят минут истории, восемьдесят минут конденсированного времени искусства, вместившие миллионы жизней и судеб, горечь отступления, ликование победы.

Оркестр играет вдохновенно — это его час, его торжество. Оркестранты играют о тех, кто в зале, о самих себе. Оркестр поднимает голос, который ничто не смогло заглушить. Да, исполнение Седьмой симфонии родилось из лишней порции каши, из борьбы с дизентерией. Но родилось оно и из того горения человеческого духа, в огне которого грудью закрывают вражеский дот, телом своим прикрывают товарища.

На улицах, у репродукторов, стоят люди и слушают симфонию о самих себе. Слушают в квартирах. В землянках и блиндажах фронтовой полосы. В Москве и Хабаровске. В Лондоне и Нью-Йорке. Слушают все.

Ленинградцы, оставаясь подолгу в своих опустевших квартирах, потеряв близких, слыша только голос диктора, научились воспринимать жизнь на слух. Люди слабели, а слух обострялся. Ленинградцы умели дополнять звуки фантазией и воспроизводить в своем воображении полнокровные, объемные картины жизни. Музыка стала для жителей осажденного города не только ярким эстетическим впечатлением, но и расшифрованным предвидением победы. Слушая теперь Седьмую, ленинградцы видели за ее музыкальной тканью больше других… Жизнь на слух! Она стала особой формой сопротивления, которая тоже помогала выстоять.

«Нет, человек сильнее стихии, — писал, услышав симфонию, Алексей Толстой. — Гармония скрипок и человеческие голоса фаготов могущественнее грохота ослиной кожи, натянутой на барабаны… И скрипки гармонизируют хаос войны, заставляют замолкнуть ее пещерный рев…

За красоту мира льется кровь. Красота — это не забава, не услада и не праздничные одежды, красота — это пересоздание и устроение дикой природы руками и гением человека. Симфония как будто прикасается легкими дуновениями к великому наследию человеческого пути, и оно оживает. Средняя часть симфонии — это ренессанс, возрождение красоты из праха и пепла. Как будто перед глазами нового Данте силой сурового и лирического раздумья вызваны тени великого искусства, великого добра.

Заключительная часть симфонии летит в будущее. Перед слушателями… раскрывается величественный мир идей и страстей. Ради этого стоит жить и стоит бороться. Не о счастьице, но о счастье теперь рассказывает могущественная тема человека. Вот — вы подхвачены светом, вы словно в вихре его… И снова покачиваетесь на лазурных волнах океана будущего. С возрастающим напряжением вы ожидаете финала, завершения огромного музыкального переживания. Вас подхватывают скрипки, вам нечем дышать, как на горных высотах, и вместе с гармонической бурей оркестра, в немыслимом напряжении вы устремляетесь в прорыв, в будущее, к голубым городам высшего устроения.

Гитлеру не удалось взять Ленинград и Москву. Проклятый крысолов, кривляясь, напрасно приплясывал со своими крысами по шею в крови, ему не удалось повернуть русский народ на обглоданные кости пещерного жития. Красная Армия создала грозную симфонию мировой победы. Шостакович прильнул ухом к сердцу Родины и сыграл песнь торжества…»

Симфония окончена. В зале воцаряется звенящая тишина. Она длится неправдоподобно долго. Никто не шелохнется. Элиасберг стоит, не двигаясь, с опущенными руками. И разражается овация. В партере из кресла поднимается девушка. Она смущена и взволнована. В руках у нее — огромный букет из георгинов, астр, гладиолусов, и многие в публике смотрят на них с радостным изумлением. Девушка подходит к эстраде и протягивает дирижеру свой нарядный букет. Элиасберг благодарит. А из цветов к ногам дирижера выпадает записка. В ней всего несколько строк: «К. И. Элиасбергу. С признательностью за сохранение и исполнение музыки в осажденном Ленинграде. Семья Шнитниковых. 9.VIII.42».

Записку написали военный инженер II ранга Арсений Владимирович Шнитников и его жена, Зинаида Захаровна. Военинженер оказался в те дни в Ленинграде, куда прилетел в командировку, и вот посчастливилось достать билеты в Филармонию для всей семьи — жены и племянницы.

Концерт окончен. Люди спускались по нарядной лестнице Большого зала и мимо пулеметного гнезда выходили на площадь Искусств. Над площадью, над сквером, еще не принявшим в свое лоно бронзового Пушкина, над прекрасным, истинно петербургским ансамблем Росси стояла тихая благоуханная ночь. Это был еще вечер. Но границы блокадных ночей значительно расширились. Где-то за городом рокотали орудия. Люди медленно расходились по домам.

А в пригороде города Куйбышева незаметный с виду человек в очках вошел в здание телеграфа и вручил телеграфистке текст поздравительной телеграммы, в которой благодарил дирижера и весь оркестр ленинградского радио за исполнение его симфонии в таких небывало тяжких условиях.

Через три года после победы в гостинице «Астория» произошла встреча ленинградской интеллигенции с группой приехавших из Германии немецких интеллигентов. Это была первая и потому особенно нелегкая встреча. Хозяева и гости невольно вспоминали, что именно здесь, в «Астории», Гитлер назначил торжественный банкет по случаю овладения Ленинградом — на этот банкет, как известно, были даже отпечатаны пригласительные билеты… Теперь здесь происходил другой банкет. По другому поводу. Звучали вежливые тосты. Раздавались дружные, но холодные аплодисменты. Люди за столами улыбались, но ощущение холода не проходило.

Вдруг к Элиасбергу, который тоже присутствовал на банкете, подошли и попросили перейти к другому столику, где сидели двое немецких гостей.

Двое мужчин встали из-за стола. Один из них назвался инженером «ИГ Фарбениндустри» и с улыбкой рассказал, что участвовал в осаде Ленинграда где-то в районе Красного Села. Элиасберг молчал. Здесь он — хозяин. Они — гости. А немец рассказывал, будто не замечая хмурого лица дирижера, что он, любитель музыки, слышал все концерты симфонического оркестра ленинградского радио, которые в дни блокады шли в эфир. Гость достал записную книжку, где с немецкой педантичностью были перечислены эти концерты с датами и программами исполненных вещей. Немец перечислял. Дирижер вспоминал — за этим перечислением вставал огромный, трагический, может быть, главный отрезок жизни. «Эти концерты — единственные светлые воспоминания моего пребывания под Ленинградом, — сказал немец. — Как удалось вам создать в таких нечеловеческих условиях первоклассный оркестр и сделать так, чтобы он играл? Я потрясен!»

И тогда советский дирижер Карл Элиасберг рассказал немецкому любителю музыки, как зимой сорок второго года лежал он на седьмом этаже этого самого здания «Астории». Как тут лежали и умирали многие другие музыканты. Как застывшими руками в перчатках играл здесь Софроницкий произведения великих композиторов. Дирижер рассказал, что именно из здания «Астории» такие же, как и он, падающие от голода люди помогли ему подняться и встать за дирижерский пульт.

Дирижер рассказывал об этом вежливо и сдержанно. И время от времени даже улыбался. Здесь они — гости. Он здесь — хозяин…