4
4
В 1897 году Степан Яковлевич вынужден был для лечения своего ревматизма отправиться на Кавказские Минеральные Воды. Вся семья провела лето в Пятигорске.
В личном деле гимназиста Д. С. Гумилева сохранился любопытный документ — свидетельство, подписанное помощником частного врача Казанской части Дементьевым:
Выдано ученику 3 класса гимназии Я. Г. Гуревича Дмитрию Гумилеву, по личной просьбе его отца, в том, что он страдает общим малокровием, сопряженным с упадком сил и расстройством питания, и что для поправления его здоровья ему необходимо пребывание в мягком климате и лечение <нрзбр.> минеральными водами…
Вероятно, документ был необходим, чтобы оставить гимназию прежде истечения учебного года. Почему-то такой же бумаги для первоклассника Николая Гумилева нет. Осенью, по возвращении в Петербург, Гумилевы сменили квартиру. Теперь они жили по адресу: Невский, дом 97 — в начале Старо-Невского, у самой Знаменской площади.
Дом №?97 по Невскому проспекту. Гумилевы жили здесь в 1897–1900 годах. Фотография 2004 года
Кавказские горы, места, где «Пушкина изгнанье началось и Лермонтова кончилось изгнанье» (Ахматова), должны были, казалось бы, произвести впечатление на восприимчивого и начитанного мальчика, бредящего экзотическими странами и уже знакомого с русской поэзией. Но, видимо, курортный Пятигорск мало годился для первого знакомства. Николай скучал без друзей, каждодневные прогулки к горе Железной не доставляли ему радости. Все лето он провел, в одиночестве играя в солдатики — устраивая «баталии всех родов войск». Изредка в этих играх участвовал брат.
Зато следующая — и куда более долгая — встреча с Кавказом сыграла в жизни поэта огромную роль. По крайней мере, по его собственным словам…
Гумилевы привычно беспокоились о младшем сыне. Старший рос крепким и здоровым, учился посредственно, но не оставался на второй год — и вообще не доставлял хлопот родителям. Но в 1899 году все изменилось.
В мае Дмитрий заболел брюшным тифом и, согласно справке, выданной доктором И. Д. Старовым, с 5 по 17 находился в Мариинской больнице. 18 мая Степан Яковлевич ходатайствует об освобождении сына по состоянию здоровья от экзамена по переводу в шестой класс. Осенью 15-летний Дмитрий заболевает еще серьезнее. 2 октября С. Я. Гумилев извещает директора гимназии, «что мой сын Дмитрий Гумилев вследствие болезни (pleuritis) посещать гимназию не может впредь до выздоровления». Видимо, именно осложнением после плеврита объясняется начавшийся в 1900 году у Дмитрия туберкулезный процесс, заставивший семью переселиться на три года в Тифлис. Почему именно в Тифлис? Обычно больные туберкулезом направлялись в Крым, в Ялту. Вероятно, повлияли рассказы учителя Газалова о родном городе.
Дом Мирзоева на Сергиевской улице в Тифлисе, где жили Гумилевы. Фотография П.?Н. Лукницкого, 1960-е. Институт русской литературы (Пушкинский Дом)
Именно по пути в Тифлис, на Военно-Грузинской дороге, с Гумилевым — по его собственным словам — произошло то, что можно назвать первой поэтической инициацией. Опять цитируем Одоевцеву: «…На меня вдруг хлынули стихи Пушкина и Лермонтова о Кавказе. Я знал их и любил уже прежде. Но только здесь я почувствовал их магию. Я стал бредить ими и с утра до вечера твердил их».
Но, по Лукницкой, А. И. Гумилева с сыновьями сначала отправились в кумысолечебницу под Самарой (до 11 августа), а уж оттуда — через Астрахань и Баку — в Тифлис, где их в снятой квартире ждал муж. Значит, никакого пути по Военно-Грузинской дороге не было. Это еще один поэтический миф.
Тифлис, конечно, со времен Пушкина и Лермонтова сильно изменился. Большая часть города — весь участок между подножием горы Давида и правым берегом Куры и все левобережье — была застроена уже после присоединения к России (1801). Очень многие вещи, памятные людям нашего поколения по Тбилиси советского времени, уже существовали — от фуникулера, везущего на гору Давида, до волшебных сиропов Митрофана Лагидзе. Как подобает колониальному городу, Тифлис делился на «европейскую» и «туземную» часть. Главные улицы — Головинский проспект, Дворцовая, Михайловская и некоторые другие, поменьше, в том числе Сергиевская, где в доме инженера Мирзоева (богатом, каменном, с электрическим освещением) поселилась семья Гумилевых, — принадлежали, конечно, к части «европейской». На Головинском (ныне проспект Шота Руставели), как гласил путеводитель, «с утра до ночи царит постоянное движение толпы, мчатся вагоны электрического трамвая, лихачи-извозчики»[17]. Здесь была «масса роскошных магазинов, не уступающих лучшим улицам столичных городов». В значительной части магазины эти принадлежали людям с армянскими фамилиями. Национальный состав населения Тифлиса по переписи 1893 года был таков: русские — 24 процента, грузины — 26, армяне — 38, остальные (поляки, евреи, «татары», т. е., по современной терминологии, азербайджанцы) — 12. (Всего в городе жило 160 тысяч человек.) Несмотря на зачастую напряженные отношения между грузинскими и армянскими кварталами, они находились в состоянии прочного экономического симбиоза. Тифлисские армяне в быту говорили по-грузински, но твердо держались грегорианского вероисповедания. (Впрочем, среди них были и католики.) Собственно, Багратий Газалов происходил, судя по фамилии, как раз из тифлисских армян.
Русское население Тифлиса было по большей части военным и чиновничьим. (Кроме того, на левом берегу жили сектанты-молокане.) Доступ к военной и административной карьере был, однако, открыт и представителям кавказских народов. Россия была империей сухопутной, как Австро-Венгрия, а не морской, как Британия: колонии были юридически не отделены от метрополии, завоеванные получали почти равные с завоевателями права — и, конечно, никакой индус не мог мечтать о такой имперской карьере, как у грузина Багратиона или у тифлисского армянина Лорис-Меликова. Статус грузинской элиты с присоединением к России даже вырос: тавады (состоятельные помещики) получили княжеские титулы, многочисленные азнауры (полунищие рыцари-землевладельцы) были приписаны к русскому дворянству. XIX–XX века стали эпохой расцвета грузинской культуры. Имперская администрация, свысока относясь к «азиатскому» Закавказью и не слишком опасаясь здесь сепаратистских настроений (полагая, что Грузии, в отличие от той же Польши, деваться некуда), поначалу не способствовала, но и не мешала этим процессам. Лишь при Александре III здесь, как и повсюду, началась «обрусительная» политика — грузинским священникам предписали служить по-русски, из литературных произведений вымарывалось слово «Грузия» (его заменяли абстрактным «мой край»). Несмотря на обилие в Тифлисе средних учебных заведений самой разнообразной направленности, поползновения к открытию университета пресекались. Собственно, во всем Закавказье не было в те годы ни одного высшего учебного заведения. Научная жизнь в Тифлисе в начале XX века исчерпывалась, кажется, двумя музеями (Естественно-историческим и Военно-историческим) и небольшой обсерваторией, персонал которой состоял из директора и двух «наблюдателей-вычислителей» — дневного и ночного. На эту должность могли взять человека, вовсе не имеющего специального образования. В интересующие нас годы наблюдателем-вычислителем Тифлисской обсерватории, в паре со своим приятелем, служил некий юноша, исключенный за неуспешностью из Тифлисской семинарии, по имени Иосиф Джугашвили.
Туземная часть Тифлиса. Фотография конца XIX века
Стеснения, чинимые грузинской культуре, порождали ответные националистические настроения. Среди борцов за национальную независимость было два основных течения — национал-либералы, чьим духовным вождем был «некоронованный царь Грузии» князь Илья Чавчавадзе, и марксисты во главе с молодым Ноем Жордания. Между ними шла бурная полемика, у каждой группы существовала собственная пресса. Все это происходило в первую очередь в Тифлисе; несмотря на состав населения, город был центром грузинской, а не русской и не армянской политической и культурной жизни. Здесь уже писал свои первые клеенки разорившийся молочник Нико Пиросмани, сюда приезжал из своего захолустья Важа Пшавела.
В какой мере был об этом осведомлен юный Гумилев? Существует любопытное письмо его к грузинскому писателю Григолу Робакидзе, с которым он познакомился в Париже; письмо написано в 1910 году, оригинал его утерян, грузинский перевод был напечатан в 1922-м, обратный русский перевод Т. Л. Никольской — в 1994-м[18].
…Ваша информация о грузинском символизме меня очень заинтересовала… Что касается перевода «Змеееда»[19], большое удовольствие взять его на себя, если он не содержит технической сложности… Но беда в том, что грузинский язык я знаю очень плохо и смогу перевести лишь при наличии подстрочника и с указаниями какого-нибудь знатока.
«Знаю очень плохо» — значит, в каких-то пределах Гумилев грузинский язык изучал. Возможно, кто-то из гимназических товарищей давал ему уроки. Как раз в это время и грузинская поэзия стала привлекать внимание русских: в 1892 году вышла первая ее антология, составленная и переведенная Иваном-да-Марьей (И. Ф. и А. А. Тхоржевскими). Но, разумеется, Тифлис ассоциировался для Гумилева в первую очередь не с Николозом Бараташвили или Важа Пшавела, а с русской классикой.
Внизу огни дозорные
Лишь на мосту горят,
И колокольни черные
Как сторожи стоят;
И поступью несмелою
Из бань со всех сторон
Выходят цепью белою
Четы грузинских жен…
Тифлисские серные бани были такими же, как при Пушкине и Лермонтове. Как в дни путешествия в Арзрум, банщики в экстазе отбивали ногами чечетку на спине клиента. На армянском базаре цирюльники прямо на свежем воздухе стригли желающих, а из духанов доносились пряные запахи персидской кухни. У крепостной стены ютились домики «татар» — торговцев коврами. Гумилев еще в Петербурге полюбил по книгам экзотический Восток — Индию, Китай, Аравию. Теперь он сам мог окунуться в этот мир. И не исключено, что первым вином, которое он в своей жизни попробовал, было напареули или хванчкара.
Связь времен здесь (несмотря на все завоевания и разрушения) не прерывалась, кажется, с IV века, когда город был основан. Древние — древнее, чем что бы то ни было в России, — камни Мцхеты помнили первые века христианства. Здесь оставили след своих сабель Джелаль-эд-Дин и монголы, персы и русские генералы. Закавказье давало такое ощущение безмерного пространства и времени, которого относительно молодой и самодостаточный Петербург дать не мог.
Впрочем, все это не более чем наши (хотя и не лишенные вероятности) домыслы. Когда знакомишься с существующей информацией о жизни юного Гумилева в Тифлисе, создается острое ощущение, что все события, происходившие с ним там, могли с таким же успехом случиться в Вологде, Курске или Иркутске. Гумилев учится сперва во 2-й, затем (с 5 января 1901 года) в 1-й гимназии. Успехи чуть лучше, чем в Петербурге. По истории за 1900–1901 год он даже получает пятерку, по географии — четверку, по остальным предметам — тройки. По греческому ему пришлось держать переходной экзамен[20], но в конечном итоге свою тройку он получил и по этому предмету — и наконец перебрался в пятый класс[21]. Точных данных об отметках в 1901/02 году у нас нет, но известно, что Гумилеву пришлось держать осенью экзамены, чтобы перейти в шестой класс. Летом он не отправился с родителями в Березки, а остался в Тифлисе, где жил у товарища по гимназии, Борцова, и занимался с репетитором. В шестом классе (1902/03 учебный год) Гумилев имел шесть четверок: по закону Божьему, французскому языку, истории, географии и, как ни странно, по немецкому и по физике. По остальным предметам (русский, латынь, греческий, математика) — тройка.
У него появляются новые друзья — братья Кереселидзе[22], Берцов, Борис и Георгий Леграны, Крамелашвили, Глубоковский. Особенно важно общение с Борисом Леграном. Судьба этого человека достойна отдельного разговора. Исключенный из-за конфликта с преподавателем из гимназии, он закончил ее курс экстерном, в 1909 году получил диплом Казанского университета, служил помощником присяжного поверенного, в дни войны был на фронте в чине прапорщика — и все эти занятия совмещал с подпольной работой в РСДРП. После революции он стал военным политработником, дипломатом (он был, в частности, послом РСФСР в Грузии и в Армении в короткий период их независимости), затем председателем Военно-революционного трибунала, а в 1930-м был назначен «красным директором» Эрмитажа. В этом качестве он сделал много добра — именно ему удалось остановить распродажу эрмитажных коллекций. «Социалистическую реконструкцию Эрмитажа», осуществление которой было ему поручено, он сумел провести в максимально щадящей форме. В 1934 году он был переведен в Академию художеств заместителем ректора; судьба оказалась к нему милостивой: он умер естественной смертью в 1936 году, не дожив до почти неизбежного для человека его судьбы и склада финала. Легран познакомил Гумилева с идеями Маркса. Увлечение революционной героикой — почти неизбежная деталь биографии молодого человека этого поколения; правда, народовольцы-бомбометы были выразительнее зануд марксистов, но в последних привлекала конструктивная четкость мысли, заставлявшая зачитываться Эрфуртской программой, скажем, юного Мандельштама. Что до Гумилева, то он в силу свойств своего характера сразу перешел от теории к практике, и летом 1903 года, пренебрегая верховыми и велосипедными прогулками в Березках, пытался вести пропаганду среди рабочих-мельников. В результате ему пришлось до срока покинуть усадьбу — и до 1906 года он в ней больше не показывался.
Б. В. Легран — директор Эрмитажа, начало 1930-х
Увлечение марксизмом было неглубоким и коротким; куда важнее для Гумилева был другой мыслитель, которого тоже открыл для него Легран, — Фридрих Ницше, уже успевший войти в России в моду. Первый перевод «Так говорил Заратустра» вышел в 1894 году. Гумилев, вероятно, знал, что автор «книги для всех и ни для кого» рос, подобно ему, слабым, болезненным, некрасивым, что Ницше преодолел свою слабость усилием духа, создав великий миф о Сверхчеловеке, — и заплатил за это безумием. Гумилев был юн, горд, самолюбив, честолюбив, властолюбив… (Пожалуй, даже больше власто-, чем честолюбив: если Кузмин, к примеру, мечтал «о любви и славе» — повторяющиеся в его стихах слова, то Гумилев — о любви и власти.) Его привлекали сила и воля — в чем бы они ни проявлялись. В детстве его поразили слова Евангелия: «Вы боги». Вероятно, именно стремление к беспредельной мощи, ощущение каких-то и привлекательных, и пугающих сил, которые таятся в глубине его «я» и никак не могут выйти наружу, — все это предопределило и его любовь к Ницше, и последующие мистические увлечения. Хотя, конечно, некоторые тенденции просто витали в воздухе. К концу XIX века масштабы идей, страстей и амбиций отдельной человеческой личности на Западе стали явственно и невозвратимо уменьшаться. Ницшеанство и модернистский индивидуализм были отчаянной попыткой противостоять этому детерминированному историей процессу. Но в конце концов Клио победила: то, что она не смогла осуществить эволюционным путем, совершилось путем революционным и кровавым.
Лукницкий держал в руках экземпляр «Так говорил Заратустра» с отчеркнутыми рукой Гумилева местами. Вот некоторые из них:
Человек — это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, — канат над пропастью.
Из всего написанного я люблю только то, что написано своею кровью. Пиши кровью: и ты узнаешь, что кровь есть дух.
Свободный от чего? Какое дело до этого Заратустре? Но твой ясный взор должен поведать мне: свободный для чего?
О любви Гумилева к Ницше в последние годы жизни писала, в частности, И. Одоевцева. Мотивам мрачного базельского пророка в его творчестве посвящены специальные работы. Другое дело — то, как интерпретировалось это ницшеанство иными критиками и мемуаристами, сводившими его к культу силы, презрению к женщине и тому подобным общедоступным плоскостям…
Лукницкий упоминает о чтении еще одного философа, важного для той эпохи, — Владимира Соловьева. Можно предположить, что внимание Гумилева должна была привлечь не мистическая сторона учения Соловьева (которая была так важна для юного Блока) и не его поэзия, а скорее красочное и мрачно-торжественное описание «последних дней» в «Трех разговорах».
Тогда же Гумилев открывает для себя «декаданс». Для него это, по крайней мере поначалу, — не форма духовного бунтарства (как для некоторых), а скорее модный бытовой стиль (как для большинства). Он зачитывается Оскаром Уайльдом (совсем недавно умершим — в 1900 году, в один год с Ницше), а поскольку как раз в это время он (по естественным возрастным причинам) начинает интересоваться барышнями — маска эстета, сноба, «столичной штучки» помогает ему завоевывать сердца провинциалок. К этому времени относится эпизод с «канандером», о котором Гумилев рассказывал Одоевцевой.
Я в те дни был влюблен в хорошенькую гимназистку Таню. У нее, как у многих девочек тогда, был «заветный альбом с опросными листами». В нем подруги и поклонники отвечали на вопросы: Какой ваш любимый цветок и дерево? Какое ваше любимое блюдо? Какой ваш любимый писатель?
Гимназистки писали — роза или фиалка. Дерево — береза или липа. Блюдо — мороженое или рябчик. Писатель — Чарская.
Гимназисты предпочитали из деревьев дуб или ель, из блюд — индюшку, гуся и борщ, из писателей — Майн Рида, Вальтер Скотта и Жюль Верна.
Когда дошла очередь до меня, я написал не задумываясь: «Цветок — орхидея. Дерево — баобаб. Писатель — Оскар Уайльд. Блюдо — канандер».
Эффект получился полный. Даже больший, чем я ждал.
Однако, по возвращении домой поделившись своим торжеством с мамой, юный эстет с ужасом узнал, что французский сыр, который он имел в виду, называется не «канандер», а «камамбер». Из страха разоблачения он перестал видеться с Таней. Впрочем, в Тифлисе было немало других барышень. Биографы Гумилева упоминают Машеньку Маркс, которой Гумилев подарил альбом со стихами, а также некую Воробьеву и Л. Мартене. Все эти романы были, видимо, совершенно детскими и невинными.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.