2

2

Чем, собственно, занимался Гумилев в Париже?

Никаких следов посещения лекций или академических занятий в его письмах нет.

Известно, что он бывал в парижских музеях — не только в Лувре, но и в естественно-научных, посещал Jardin des Plantes — ботанический сад и зоопарк, где с интересом рассматривал экзотических животных — в том числе, вероятно, крокодилов, гиппопотамов и жирафов, поминающихся в его стихах этой поры. Все же не во всем был неправ учитель Газалов: в мальчике дремал зоолог.

Что еще — оккультизм?

Интерес к оккультизму в Латинском квартале и среди русских парижан был распространен куда меньше, чем в кругу московских декадентов. Господствовали позитивистские идеи Ренана и Ипполита Тэна. Интуитивизм Бергсона лишь начинал входить в моду. Поскольку знакомых французов у Гумилева поначалу почти не было (и уж во всяком случае — французов, причастных к оккультным кругам), изучение прикладной мистики было, по-видимому, по большей части теоретическим. В письмах к Брюсову Гумилев несколько раз упоминает о «занятиях оккультизмом», о чтении оккультистов («очень слабых» — и вперемежку с парнасцами). Но в письме от 11 ноября 1906 года есть любопытное признание: «Теперь я вижу, что оригинально задуманный галстук или удачно написанное стихотворение может дать душе такой же трепет, как вызывание мертвецов, о котором так некрасноречиво трактует Элифас Леви».

Альфонс Луи Констан, называвший себя Элифасом Леви (1810–1875) — один из наиболее прославленных парижских мистических шарлатанов. В молодости он был монахом, потом оставил монастырь и женился; позднее его жена, увлекшись другим, добилась признания брака недействительным на том основании, что мсье Констан все еще является духовным лицом. Некоторое влияние оказал на него мистик Мапа, утверждавший, что он является воплощением Людовика XVII, а его жена — Марии Антуанетты. (Ситуация довольно пикантная, если учесть, что исторические Людовик XVII и Мария Антуанетта были матерью и сыном). В свою очередь, реинкарнацией Элифаса Леви считается Алистер Кроули, известный черный маг XX века, чьи трактаты, тоже «некрасноречивые», по занимательности примерно эквивалентные инструкции по пользованию стиральной машиной, имеют, однако, своих горячих приверженцев до сих пор, в том числе и в России (как, впрочем, и труды Леви, Папюса и прочих).

Заслугу Элифаса Леви специалисты видят в том, что он первым соотнес 22 Старших Аркана Таро с буквами еврейского алфавита и аспектами Бога. Кроме того, Леви развил теорию астрального света, которая была основана на идее «животного магнетизма»[34]. По его мнению, астральный свет был подобен флюиду жизни, который заполняет все пространство и все живые существа. Эта концепция была весьма популярна в XIX столетии, Леви привнес в нее то, что, «управляя астральным светом, маг может управлять всеми вещами; воля и власть квалифицированного мага безгранична[35].

Чтение такого рода книг было для Гумилева, однако, не без пользы. По всей вероятности, именно из сочинений Папюса, Леви, возможно, Блаватской и пр. он узнал об индийской философской и религиозной традиции — без этого знания не было бы многих поздних стихов (таких, как «Прапамять»). Кроме того, мистическая литература, может быть, и не самого высокого пошиба, расширяла его поэтическое воображение — как в детстве книги о географических открытиях. Фантастическая история мира, разворачивающаяся в книгах Папюса и Блаватской, история сменяющих друг друга небывалых рас и эпох начиная с Лемурии и Атлантиды — в конце концов, неплохой материал для поэзии, и Гумилев этим материалом в свое время воспользовался. Наконец, оккультизм способствовал, как говорит Гумилев, формированию его собственной «теории поэзии». Для Гумилева очень важно представление о магической природе слова. Верный эпитет, удачная рифма были для него чародейством, нечто меняющим на иных уровнях бытия. И, как последователи оккультизма, он был убежден, что магии можно учиться и учить.

О практических занятиях черной магией есть лишь одно свидетельство — на грани «исторического анекдота». В 1908-м, после возвращения из Парижа, Гумилев рассказывал своей царскосельской знакомой Делла-Вос-Кардовской о предпринятой им попытке «вместе с несколькими сорбоннскими студентами» увидеть Дьявола.

Для этого нужно было пройти через ряд испытаний — читать каббалистические книги, ничего не есть в продолжение нескольких дней, затем в назначенный вечер выпить какой-то напиток… Все товарищи очень быстро бросили эту затею. Лишь один Н. С. прошел все до конца и действительно видел в полутемной комнате какую-то смутную фигуру.

Очень важно осознавать разницу между периодами в жизни человека. Мучительно не уверенный в себе парижский декадент — это не бравый «гусар смерти» и не напористый петроградский мэтр. Юноша, вызывающий дьявола, — не тот Гумилев, который «крестится на все церкви». «Мы меняем души, не тела…» Но есть преемственность между этими разными душами, есть нечто, связывающее их.

В Париже Гумилев продолжал свое знакомство с Ницше. Без сомнения, в первые месяцы он усиленно совершенствуется во французском языке и читает в оригинале поэтов-модернистов. В круг его чтения входят также (примечательно!) «старинные французские хроники и рыцарские романы» (14.01.1907). Затем наступает время нового обращения к России, к отечественной культуре. В письме к Брюсову от 22 января 1908 года Гумилев говорит о том, что перечитывает Пушкина и Карамзина. Соблазнительно предположить, что в случае последнего это были именно «Письма русского путешественника». Более чем естественно молодому русскому поэту, оказавшемуся в Париже в годы русских смут, открыть книгу, написанную сто с лишним лет назад русским писателем, который был в «Юлиановом граде» свидетелем великой смуты французской.

А какова была реакция Гумилева на «русскую смуту»? Единственный отклик — стихотворение «1905, 17 октября», выражающее довольно яростное (но скорее эстетически, чем политически мотивированное) неприятие молодого российского конституционализма:

Захотелось жабе чёрной

Заползти на царский трон,

Яд жестокий, яд упорный

В жабе чёрной затаён.

Двор смущённо умолкает,

Любопытно смотрит голь,

Место жабе уступает

Обезумевший король.

Впрочем, едва ли эта позиция (хотя и гармонирующая с пассеистическими вкусами и мистическими настроениями молодого поэта) была намного более глубокой и прочувствованной, чем сравнительно недавняя «революционность». Скорее это была эпатажная поза, порою самим же поэтом вышучивавшаяся. В письме к Анненскому-Кривичу от 2 октября 1906 года он пишет:

Что же касается поэмы, посвященной Наталье Владимировне (Н. В. Анненской — жене Кривича и сестре Штейна. — В. Ш.), то, продолжая Ваше сравнение с железной дорогой, я могу сказать, что все служащие забастовали и требуют увеличенья рабочего дня, глубокого сосредоточенья и замкнутой жизни, а я как монархист не хочу потакать бунтовщикам, уступая их желаньям. Впоследствии, когда я перейду в «Союз 17 октября», может быть, дело двинется быстрее.

Но, вероятно, частью знакомых такого рода заявления принимались всерьез. Брюсов в письме, написанном в последних числах августа 1907 года, предлагая Гумилеву сотрудничество в газете «Столичное утро», осторожно осведомляется, не противоречит ли «правым» взглядам молодого поэта участие в левой прессе. Так или иначе, Гумилев и в эти, и в последующие годы публиковался в изданиях самой разной ориентации — октябристском «Слове», кадетской «Речи» (особенно активно), левой «Руси», но не в черносотенных: они в принципе были закрыты для декадентов. А события 1905–1906 годов в основном прошли мимо него: он был слишком погружен в свою внутреннюю жизнь.

Но именно отчасти из-за политических событий Париж наполняется русскими литераторами, в том числе самыми прославленными деятелями «нового искусства».

Бальмонт в 1905 году писал революционные стихи, в которых дошел до пределов плоскости и кровожадности, свойственных данному жанру: «Кто начал царствовать Ходынкой, тот кончит, став на эшафот…», «Вспомните Францию! Вспомните звон гильотины!».

В Великой Французской революции были светлые и были темные стороны. Красный террор с массовым убийством, с гильотиной, на которой погиб, между прочим, и Андрей Шенье, был самой темной из темных. Призывать его в Россию можно только или в последнем ослеплении, или в детской беспечности, не ведающей, что творит, —

увещевал друга Брюсов[36]. Но, когда «гильотина» стала явью, роли распределились совсем не так, как можно было ожидать. Пока же — с началом столыпинского умиротворения — сладкозвучный певец, попытавшийся стать революционным бардом, отправляется в эмиграцию, конечно, в «столицу мира» и поселяется «на тихой улице за Люксембургским садом» (А. Биск). Немедленно по прибытии в Париж Гумилев написал ему письмо с просьбой о встрече, но ответа не получил. Гордого юношу это оскорбило — от возможности прийти к Бальмонту с рекомендательным письмом Брюсова он отказывается. «Знаменитый поэт, который даже не считает нужным ответить начинающему поэту, сильно упал в моем мнении как человек».

Зато (в конце декабря 1906-го или в самом начале января 1907-го) он наносит визит Мережковским, печально знаменитый визит, известный в разных описаниях.

Андрей Белый, «Между двух революций»:

Однажды сидели за чаем; я, Гиппиус; резкий звонок; я — в переднюю — двери открыть; бледный юноша, с глазами гуся, рот полуоткрыв, вздернув носик, в цилиндре, шарк — в дверь.

— «Вам кого?»

— «Вы… — дрожал с перепугу он, — Белый?»

— «Да!»

— «Вас, — он глазами тусклил, — я узнал».

— «Вам — к кому?»

— «К Мережковскому, — с гордостью бросил он: с вызовом даже».

Явилась тут Гиппиус; стащив цилиндр, он отчетливо шаркнул; и тускло, немного гнусаво, сказал:

— «Гумилев».

— «А — вам что?»

— «Я… — он мямлил. — Меня. Мне письмо. Дал вам. — Он спотыкался; и с силою вытолкнул: — Брюсов».

<…>

— «Что вы?»

— Поэт из «Весов».

Это вышло совсем не умно.

— «Боря — слышали?»

Тут я замялся; признаться — не слышал… — Вы не по адресу… Мы тут стихами не интересуемся… Дело пустое — стихи…

<…>

Гиппиус бросила:

— «Сами-то вы о чем пишете? Ну? О козлах, что ли?»

Мог бы ответить ей:

— «О попугаях!»

Дразнила беднягу, который преглупо стоял перед нею; впервые попавши в «Весы», шел от чистого сердца — к поэтам же; в стриженной бобриком узкой головке, в волосиках русых, бесцветных, в едва шепелявящем голосе кто бы узнал скоро крупного мастера, опытного педагога?

Почему только — «о козлах»? О каких козлах? Если были эти слова сказаны — что они значили? Если нет, откуда вплыли они в текст Белого? Из его же статьи «Штемпелеванная калоша», про петербургских «мистических анархистов», эпигонов (так казалось ему) московского символизма, у которых высокая мистерия «превращается в мерзейший танец — козловак»? (А что трагедия — «козлиная песнь», это, благодаря Вагинову, в России уже не забудут не только эллинисты.) Или из скандальных строк Брюсова: «…Мы натешимся с козой, где лужайку сжали стены»?

Сам Гумилев описывает этот визит в письме к Брюсову от 7 января. Рекомендательное письмо у него было не от Брюсова (как пишет Белый), а от Веселитской-Микулич — автора «Мимочки».

Кроме Зинаиды Ник., были еще Философов, Андрей Белый и Мережковский. Последний почти тотчас скрылся. Остальные присутствующие отнеслись ко мне очень мило, и Философов стал расспрашивать меня о моих философско-политических убеждениях… Я отвечал, как мог, отрывая от своей системы клочки мыслей, неясные и недосказанные. Но, очевидно, желание общества было подвести меня под какую-нибудь рамку. Сначала меня сочли мистическим анархистом — оказались неправы. Учеником Вячеслава Иванова — тоже. Последователем Сологуба — тоже. Наконец сравнили с каким-то французским поэтом Бетнуаром или что-то в этом роде… На беду мою, в эту минуту вышел хозяин дома Мережковский, и Зинаида Ник. сказала ему: ты знаешь, Николай Степанович напоминает Бетнуара. Это было моей гибелью. Мережковский положил руки в карманы, стоял у стены и говорил отрывисто и в нос: «Вы, голубчик, не туда попали! Вам здесь не место. Знакомство с Вами ничего не даст ни Вам, ни нам. Говорить о пустяках совестно, а в серьезных вопросах мы все равно не сойдемся. Единственное, что мы могли бы сделать, это спасти Вас, так как Вы стоите над пропастью. Но ведь это…» Тут он остановился. Я добавил тоном вопроса: «…Дело неинтересное?» И он откровенно ответил «да» и повернулся ко мне спиной. Чтобы сгладить неловкость, я посидел еще минуты три, потом стал прощаться. Никто меня не удерживал, никто не приглашал. В переднюю меня из жалости проводил Андрей Белый.

Белый, между прочим, ничего не пишет об участии в разговоре Дмитрия Философова, как известно составлявшего с супругами Мережковскими тройственный духовный союз.

Что Гумилев держался нелепо — неудивительно: «Не забывайте того, что я никогда в жизни не видал даже ни одного поэта новой школы или хоть сколько-нибудь причастного к ней», — пишет он Брюсову 30 октября 1906 года. В действительности-то Гумилев видел, и не раз, одного из лучших поэтов новой школы — но еще не догадывался об этом. Масштаб творчества Анненского и степень его новаторства он осознает позднее. Совершенно не представляя себе, каковы настоящие декаденты, он пытался соответствовать некоему вымышленному стереотипу. Но взрослые люди, к которым он пришел, могли бы встретить его подобрее.

З. Н. Гиппиус, Д. В. Философов, Д. С. Мережковский, 1900-е

Еще не получив письма Гумилева, Брюсов осведомляется у Гиппиус, были ли у нее его брат Александр[37] и «юноша Гумилев». «Первого не рекомендую, второго — да». Вот что отвечает Гиппиус:

О Валерий Яковлевич! Какая ведьма «сопряла» Вас с ним? Да видели ли вы его? Мы прямо пали. Боря имел силы издеваться над ним, а я была поражена параличом. Двадцать лет, вид бледно-гнойный, сентенции старые, как шляпка вдовицы, едущей на Дрогомиловское. Нюхает эфир (спохватился) и говорит, что он один может изменить мир. «До меня были попытки… Будда, Христос… Но неудачные…» После того, как он надел цилиндр и удалился, я нашла номер «Весов» с его стихами, желая хоть гениальностью его строк оправдать Ваше влечение, и не смогла. Неоспоримая дрянь.

Белый в письме к Брюсову характеризует Гумилева еще короче — «паныч ось сосулька[38], и сосулька глупая».

В общем, при всех расхождениях суть ясна: беззащитного молодого поэта зачем-то грубо обидели.

Теперь растерянный Гумилев боится идти к Рене Гилю, к которому его настойчиво направляет Брюсов. На первых порах причиной страха мог быть и плохой французский. Так или иначе, пока редактор «Весов» остается его единственным мэтром. «Я бесконечно благодарен, что Вы не переменили своего мнения обо мне как о человеке, — пишет Гумилев Брюсову 14 января 1907 года, — и прислали мне такое милое письмо после отзыва г. Мережковской, вероятно, очень недоброжелательного. И я надеюсь, что при нашем свидании, которое очень возможно, так как я думаю вернуться в Россию, я произведу на Вас менее несимпатичное впечатление».

Если Мережковские в общении с Гумилевым проявили себя с самой несимпатичной стороны, то Брюсов — надо это признать — выказал в общении с юношей лучшие черты своей неоднозначной личности. Он не скупился на советы, не отказывал молодому поэту в разборе его опытов, старался помочь ему в литературно-практических делах. Учеником Гумилев был образцовым, даже несколько в средневековом духе: старательным, почтительным, послушным. Письма этой поры переполнены комплиментами произведениям учителя (стихам, рассказам, роману «Огненный ангел»), просьбами о советах и благодарностями за советы.

Вот несколько цитат:

Меня страшно интересует вопрос, какие образы показались Вам, по Вашему выражению, «действительно удачными», и, кроме того, это дало бы мне известный критерий для писания последующих стихов (30.10.1906).

Ваше письмо пробудило меня. Я поверил, что если я мыслю образами, то эти образы имеют некоторую ценность и теперь все мои логичесекие построения опять начинают облекаться в одежду форм, а доказательства превращаются в размеры и рифмы. Одно меня мучает, и сильно, — мое несовершенство в технике стиха. Меня мало утешает, что мне только 21 год, и очень обескураживает, что я не могу прочитать себе ни одно из моих стихотворений с таким же удовольствием, как, напр., Ваши «Ахилл у алтаря», «Маргерит» и др. или «Песню Офелии» Ал. Блока… Некоторые Ваши строки, как составная часть, вошли не в мое миросозерцание (это было бы слишком мало), но в формулировку смутных желаний моего астрального тела (24.03.1907).

Если бы мы жили до Р. Х, я бы сказал: Учитель, поделись со мной мудростью, дарованной тебе богами, которую ты не имеешь права скрывать от учеников (15.08.1907).

Я еще раз хочу Вас просить не смотреть на меня как на писателя, а только как на ученика, который до своего поэтического совершеннолетия отдал себя в Вашу полную власть (12.05.1908).

Человеку самолюбивому и ревнивому, Брюсову это обожание, безусловно, льстило. Но, с другой стороны, у него хватало в те годы юных обожателей и подражателей. Ни к кому из них он, однако, не относился так «по-отечески», как к Гумилеву. И даже в те годы, когда он размашисто предавал все и всех — все же для Гумилева, убитого властью, которой он, Брюсов, ревностно служил, частью которой он стал, у него нашлись какие-то уважительные и человеческие слова… Об этом в свое время мы скажем подробнее.

Гумилев предлагает в «Весы» три статьи:

«Костюм будущего», где я на основании изучения костюма в прошлом пытаюсь угадать, каков он будет в будущем. «Защита чести» — эстетическое обоснование поединков всякого рода. И «Культура любви» — эстетические заметки о разных видах половой любви.

Брюсов выражает заинтересованность в третьем материале, статью о дуэли отвергает, так как «Весы» — журнал литературы и искусства. Но и статья «Культура любви» в «Весах» не появилась: Гумилев написал ее, но «когда я вспомнил статьи, раньше напечатанные в «Весах», ваши, Бальмонта, Андрея Белого и Вяч. Иванова, столь выразительные по языку и богатые по мысли, то я решил не посылать ее на верный отказ» (25 ноября). Статья не сохранилась: жаль, и еще жальче (в контексте событий, которые произойдут через несколько лет), что так и ненаписанной осталась «Защита чести».

В итоге «Весах» за 1907 год появилось лишь три его стихотворения (в номере семь) и одна статья. В основном же Гумилев публикуется в это время в литературных приложениях к газете «Русь» и в газете «Раннее утро» — изданиях малопрестижных. Лишь к концу 1907-го положение начинает понемногу меняться. В это время Гумилев уже получает предложения из разных изданий. Он посылает стихи в «Золотое руно» — и сам Рябушинский немедля отвечает ему любезным письмом: «Хотел писать Вам, но Вы опередили любезной присылкой своих стихотворений…» Само собой, стихи Гумилева в «Руне» принимают, но тут как раз пробегает черная кошка между Брюсовым и Рябушинским, и по требованию учителя Гумилев от публикации в конкурирующем с «Весами» журнале отказывается.

Тем временем у него заводятся все же какие-то литературные связи в Париже.

В мастерской художницы Е. С. Кругликовой, где собирался «весь русский Париж», он знакомится с Максимилианом Волошиным. По свидетельству А. А. Биска,

Кругликова была гостеприимной хозяйкой, часто устраивала костюмированные вечера с обильным угощением. Сама хозяйка, женщина уже немолодая, выступала в мужском костюме, что по тем временам считалось смелостью. Она сочиняла куплеты и пела их на парижский лад…

Попытка еще раз встретиться с Андреем Белым и показать ему стихи (Б. Н. Бугаев был все же не так жесток с ним, как Мережковские) закончилась очередным конфузом: Андрей Белый в момент прихода молодого гостя тяжело страдал от (как можно понять из текста «Между двух революций») ишиаса и — «не в силах ему объяснить, что страдаю, просил его выйти движением руки».

Позднее — уже в 1908-м — происходит знакомство с А. Н. Толстым. Будущий классик советской литературы, в то время — начинающий поэт, «мистик и народник», характеризуется Гумилевым в письме к Брюсову так: «Кажется, это типичный «петербургский» поэт, из тех, которыми столько занимается Андрей Белый. Кажется, он пишет стихи всего один год, а уже считает себя мэтром. С высоты своего взгляда сообщил несколько своих взглядов и кучу стихов». «Петербургские поэты» — это в данном случае мистические анархисты, Георгий Чулков и (между прочим) будущий друг и сподвижник Гумилева Сергей Городецкий. Впрочем, и с Толстым Гумилев вскоре подружился. «Мистик и народник» рекомендует Гумилева своему корреспонденту — начинающему, но уже довольно известному критику Корнею Чуковскому. В мемуарном очерке Толстого создан колоритный образ Гумилева той поры: «Длинный, деревянный, с большим носом. С надвинутым на глаза котелком… В нем было что-то павлинье: напыщенность, важность, неповоротливость. Только рот был совсем мальчишеский, с нежной и ласковой улыбкой».

Деревянный, с большим носом… Просим заметить, что это пишет будущий автор «Золотого ключика»[39]. (Впрочем, при внимательном чтении знаменитой детской книги «красного графа» можно увидеть и другие удивительные параллели с Гумилевым — едва ли не прямые намеки на его судьбу и творчество. Достаточно сказать, что в том волшебном театрике, который обретает Буратино, показывают сначала город, по которому проходит трамвай, потом — африканские джунгли… Трамвай и Африка!)

В сентябре — декабре 1907 года Гумилев общается с появившимся на какое-то время в Париже Андреем Горенко. Возможно, он был одним из тех «двух единственных слушателей», уехавших из Парижа, о которых поминает Гумилев в письме к Брюсову от 2 февраля.

Николай Гумилев. Шарж Н. И. Альтмана, 1910-е

В числе шапочных парижских знакомств — Рерих и княгиня Тенишева (декабрь 1907 года). Всплывают еще какие-то имена — художник И. И. Щукин (рано умерший), художник Себастьян Гуревич[40], в мастерской которого Гумилев в 1907-м познакомился с Лилей Дмитриевой (девушкой, чья роль в его жизни и в истории русской литературы чуть не стала роковой), или некая «баронесса де Орвиц-Занетти», которой посвящены «Царица Содома» и «Маскарад». Есть основания думать, что роман с этой дамой (в конце 1906-го) был вдохновлен отчасти ее звучным (австрийским?) именем и протекал в основном в воображении юного поэта. Во всяком случае, он оборвался на полуслове, как и другая романическая история, относящаяся к тому же времени — с неизвестной героиней.

Так или иначе, где-то через полгода-год пребывания в Париже Гумилев достаточно интенсивно погружается в мир здешней богемы, в котором было немало русских. Парижское пьянство не затягивает его — полное равнодушие к алкоголю сохраняет он до конца жизни — в монпарнасских кафе он пил лишь кофе и гренадин. Но знакомство с эфиром относится именно к этому времени (см. письмо Гиппиус к Брюсову).

Что касается французской литературы, то до Гиля Гумилев все же добирается. Это происходит в начале октября — после получения французским символистом рекомендательного письма Брюсова. Между тем Гумилев с конца 1906 года приятельствовал с молодым французским поэтом Николасом Деникером, одним из многочисленных учеников Гиля, племянником Анненского и сыном знаменитого французского антрополога Жоржа Деникера (Deniker, а не Denicer, как пишет Гумилев в одном из писем). Никакого следа во французской литературе он не оставил, но Гумилеву нравились его стихи: «При красивой простоте стиля много красивых и интересных сопоставлений и образов и полное отсутствие тех картонажных эффектов, от которых так страдает новая русская поэзия» (письмо к Кривичу от 02.10.1906).

Мэтр Гумилеву тоже очень понравился:

Это энергичный, насмешливый, очень тактичный и действительно очень умный человек… Со мной он был крайне приветлив и с каким-то особенным оттенком дружеской фамильярности, что сразу сделало нашу беседу непринужденной. Вообще, я был совершенно неправ, когда боялся к нему идти, и теперь знаю, что французские знаменитости много общительнее русских (Вы знаете, о ком я говорю) (письмо к Брюсову, 9.10.1907).

Ср. фразу из ахматовских воспоминаний о Модильяни: «Рене Гиль проповедовал «научную поэзию», и его так называемые ученики с великой неохотой посещали мэтра». Эта фраза, впрочем, относится к более позднему времени (1911).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.