3

3

В начале января Гумилев «после тысячи самых невероятных проектов» (еще в Петербурге он собирался побывать на озерах Виктория и Родольфо — в верховьях Белого Нила, к западу от Эфиопии, уже в Центральной Африке) решил возвращаться домой тем же путем — через Черчер[80]. Накануне он празднует у Чемерзиных Рождество («привезли деревцо, напоминающее нашу елку»). 25 марта (по свидетельству Ахматовой) он приезжает в Царское Село совершенно больной: подхватил по дороге африканскую лихорадку.

По возвращении из путешествия Гумилев сделал (5 апреля 1911 года) доклад о путешествии в редакции «Аполллона». В архиве Вячеслава Иванова сохранился набросанный Гумилевым, с трудом поддающийся расшифровке план начала этого доклада, опубликованный в 1991 году К. Ю. Лаппо-Данилевским[81].

Публика восприняла сообщение скептически. Кузмин записал в дневнике, что доклад «интересен, но туповат»; поэт Александр Кондратьев сравнивал Гумилева с Тартареном из Тараскона (по его словам, «Гумилев описал свою охоту на льва и то, как его мотал на рогах африканский буйвол»). Чуковский писал Брюсову: «Не понравился мне этот Ваш «вскормленник»… Одна голая изысканность — без ума, чувства действительности, без наблюдательности — жалка и смешна. В лучшем случае карикатурен». Позднее Чуковский, изменивший свое отношение к Гумилеву, описал этот доклад так — анекдотически ярко и неправдоподобно:

Помню: стоит в редакции «Аполлона» круглый трехногий столик, за столиком сидит Гумилев, перед ним груда каких-то пушистых, узорчатых шкурок, и он своим торжественным, немного напыщенным голосом повествует собравшимся (среди которых было много посторонних), сколько пристрелил он в Абиссинии разных диковинных зверей и зверушек, чтобы добыть ту или иную из этих экзотических шкурок.

Вдруг встает редактор «Сатирикона» Аркадий Аверченко — неутомимый остряк, и, заявив, что он очень внимательно осмотрел все эти шкурки, спрашивает у докладчика очень учтиво, почему на обороте каждой шкурки отпечатано лиловое клеймо петербургского ломбарда. В зале поднялось хихиканье…

На самом же деле печати на шкурках поставлены отнюдь не ломбардом, а музеем Академии наук, которому пожертвовал их Гумилев.

Но среди вещей, которые Гумилев (не весной 1911-го, а полтора года спустя) пожертвовал Кунсткамере (Музею антропологии и этнографии АН), его охотничьих трофеев нет. Да и зачем бы они этнографам?

Гумилев верхом на жирафе. Шарж Н. Э. Радлова, 1920–921 (?) годы

Другой сюжет — про обезьяньи шкуры, будто бы подаренные Гумилевым Мережковским (!) и взятые у них на время (для маскарада) А. Н. Толстым; по возвращении шкур владельцам выяснилось будто бы, что у них нет хвостов: хвосты отрезал Ремизов (вероятно, для нужд «великой и вольной обезьяньей палаты»). Конфликт якобы дошел до третейского суда. Эта история сохранена в мемуарах А. Я. Брюсова-младшего. Самое забавное, что она основана на реальных фактах: только принадлежали пострадавшие шкуры не Мережковским, а Сологубу, и Гумилев здесь решительно ни при чем[82].

Реакция литературной публики была предсказуема. Путешествия Гумилева в Африку воспринимались как «анекдот». Акцент — отчасти и самим Гумилевым — ставился не на Абиссинии, «стране черных христиан», а на Африке в целом, экзотической до комизма. В России, не имевшей тропических колоний, крокодил всегда воспринимался как комическое существо, а на берегу Лимпопо, по русским представлениям, могло происходить действие разве что веселых детских стишков. «Не ходите в Африку, в Африку гулять! В Африке акулы, в Африке гориллы…»

Это, разумеется, писалось годы спустя, и на первый взгляд не в связи с Гумилевым (хотя Мирон Петровский убедительно доказывает: в «Бармалее» пародируется именно гумилевский «Мик»). Однако есть два непосредственных стихотворных отзыва на два первых африканских путешествия Гумилева. Оба достаточно любопытны.

Первый — иронический — принадлежит Александру Кондратьеву (1876–1967), третьестепенному поэту-символисту: «Песнь торжественная на возвращение Николая Гумилева из путешествия в Абиссинию»:

Братья, исполните радостный танец!

Прибыл в наш круг из-за дальнего Понта,

Славу затмить мексиканца Бальмонта,

С грузом стихов Гумилев-африканец!

Трон золотой короля Менелика

Гордо отвергнув, привез он с собою

Пояс стыдливости, взятый им с бою

У эфиоплянки пылкой и дикой.

Славы Синдбадовой гордый наследник

Рас-Мангашею пожалован в графы,

Он из страны, где пасутся жирафы,

Вывез почетный за храбрость передник.

……………………………………….

И возвратившись к супруге на лоно,

Ждавшей героя верней Пенелопы,

Он ей рога молодой антилопы

С нежной улыбкой поднес благосклонно.

Последние строки, конечно, особенно двусмысленны.

Что касается «эфиоплянки», якобы покоренной Гумилевым, то это стало чуть не непременной частью слухов об африканских путешествиях поэта. Дивишься скудости воображения современников. Как будто, чтобы переспать с чернокожей красавицей, требовалось в те дни ехать в Африку![83]

Второе стихотворение вошло в книгу Аркадия Фырина «Голова медузы» (1910). Этот единственный сборник никак больше не проявившего себя в литературе (ни одной публикации!) автора был замечен прессой по следующей причине: в составе своего цикла «Песни мудреца» Фырин напечатал стихотворение Пушкина «Виноград». Псевдоним Фырина был раскрыт лишь в 1988 году: под ним скрывались Петр Губер (впоследствии известный литературовед) и Николай Шубной[84]. В книге Фырина, одного из бесчисленных потомков Козьмы Пруткова, тексты явно пародийные чередуются с вполне серьезными опусами на хорошем среднем уровне эпигонов символизма.

Стихотворение «Гумилеву» входит в цикл «Вожди». (Два других стихотворения этого цикла посвящены, соответственно, Мережковскому и Леонардо да Винчи.) Вот как воспевает Фырин своего 24-летнего «вождя»:

Душно-знойных пустынь молодой император,

Мореход и поэт Гумилев.

Ты отважно спустился за темный экватор,

Где в затылок впился пуме лев.

В озареньях твоих воскресают пампасы,

Шею гибкую клонит жираф.

Гимн богине луны вопиют папусы

И сжимается в кольца удав.

Продолжай же свой путь через дальние страны,

Через Анды и цепь Кордильер.

Через степи, саванны, леса, где лианы

В непреступный слилися барьер.

Принеси нам из дали обеих Америк

Ожерелия рифм золотых.

Будешь славен за то, когда выйдешь на берег,

Среди рати певцов молодых.

Еще один поэт — гораздо более крупный и гораздо более близкий Гумилеву — отправился в Абиссинию по его стопам. Речь идет о Владимире Нарбуте. Его краткая африканская эпопея (в октябре 1912 — феврале 1913 года) еще нуждается в изучении. Пока она известна в основном по анекдотическому описанию в полубеллетристических «Петербургских зимах» Георгия Иванова.

Приехал Нарбут из Абиссинии какой-то желтый, заморенный. На «приеме», тотчас же им устроенном, он охотно отвечал на вопросы любопытных об Абиссинии — но из рассказов его выходило, что «страна титанов золотая Африка» — что-то вроде русского захолустья: грязь, скука, пьянство. Кто-то даже усомнился, да был ли он там на самом деле?

Нарбут презрительно оглядел сомневающихся:

— А вот приедет Гумилев, пусть меня проэкзаменует.

<…>

— Как же я тебя экзаменовать буду, — задумался Гумилев. — Языков ты не знаешь, ничем не интересуешься… Хорошо, что такое «текели»?

— Треть рома, треть коньяку, содовая и лимон, — быстро ответил Нарбут. — Только я пил без лимона.

— А… — Гумилев сказал еще какое-то туземное слово.

— Жареный поросенок.

— Не поросенок, а вообще свинина. Ну ладно, а скажи мне теперь, если пойдешь в Джибути от вокзала направо, что будет?

— Сад.

— Верно. А за садом?

— Каланча.

— Не каланча, а остатки древней башни. А если повернуть еще направо, за башню, за угол?

Рябое, безбровое лицо Нарбута расплылось в масленую улыбку.

— При дамах неудобно.

— Не врет, — хлопнул его по плечу Гумилев. — Был в Джибути. Удостоверяю.

Конечно, это грубая карикатура на незаурядного поэта — и незаурядного человека. Достаточно прочитать «абиссинские» стихи Нарбута, чтобы увидеть: он сумел почувствовать эту страну по-своему и по-своему воплотить ее в русских словах. Сказочное Средневековье оборачивается Средневековьем другим — уродливым, смрадным. Пожалуй, судя по стихам, скорее можно было бы усомниться в том, действительно ли ездил в Абиссинию Гумилев. Нарбут увидел в Джибути и Харраре прокаженных, которые «сидят в грязи, копаясь часто в плащах, где в складках вши засели». Такое не придумаешь. Он увидел

Мимозы с иглами длиной в мизинец,

и кактусы, распятые спруты,

и кубы плоскокрышие гостиниц,

и в дланях нищих конские хвосты…

О существовании этой Абиссинии мы тоже не должны забывать — хотя как раз о ней Гумилев не сказал нам ничего.

В конце 1912 года (к тому времени в жизни Гумилева, и личной, и творческой, очень многое изменилось) поэт решает передать собранные в Абиссинии предметы Академии наук. Это стало толчком к его последней — и самой значительной биографически и плодотворной творчески — поездке в Эфиопию.

Но тут уж предоставим слово самому поэту. Здесь и ниже мы цитируем его «Африканский дневник». Первая его половина, хранившаяся у А. С. Сверчковой, была в 1950 году передана ею О. Н. Высотскому, который опубликовал ее в 1987 году в журнале «Огонек» (№ 14, 15). Вторая часть — «две тетрадочки без обложек, сброшюрованные железными скрепками», попавшая в руки коллекционера профессора В. В. Бронгулеева (купившего ее в 1961-м у другого коллекционера, В. Г. Данилевского), была частично опубликована им в журнале «Наше наследие» (1988. № 1). Первая половина «Дневника» — художественное произведение (причем очень своеобразное: Гумилев описывает события, от которых его отделяет от нескольких недель до нескольких дней, как будто из отдаленного будущего — бесстрастным тоном мемуариста). «Я пишу так, чтобы прямо можно было печатать», — сообщает он в письме Ахматовой. Фрагмент и был позднее напечатан (включен в рассказ «Африканская охота»). Но вторая часть дневника (с 4 июня по 21 июля) велась в полевых условиях — и это именно дневник, даже «записная книжка».

Итак:

Однажды в декабре 1912 г. я находился в одном из тех прелестных, заставленных книгами уголков Петербургского университета, где студенты, магистранты, а иногда и профессора пьют чай, слегка подтрунивая над специальностью друг друга. Я ждал известного египтолога, которому принес в подарок вывезенный мной из предыдущей поездки абиссинский складень: Деву Марию с младенцем на одной половине и святого с отрубленной ногой на другой. В этом маленьком собраньи мой складень имел посредственный успех: классик говорил о его антихудожественности, исследователь Ренессанса о европейском влияньи, обесценивающем его, этнограф о преимуществе искусства сибирских инородцев. Гораздо больше интересовались моим путешествием, задавая обычные в таких случаях вопросы: много ли там львов, очень ли опасны гиены, как поступают путешественники в случае нападения абиссинцев. И как я ни уверял, что львов надо искать неделями, что гиены трусливее зайцев, что абиссинцы страшные законники и никогда ни на кого не нападают, я видел, что мне почти не верят. Разрушать легенды оказалось труднее, чем их создавать.

В конце разговора профессор Ж. спросил, был ли я уже с рассказом о моем путешествии в Академии наук. Я сразу представил себе это громадное белое здание с внутренними дворами, лестницами, переулками, целую крепость, охраняющую официальную науку от внешнего мира; служителей с галунами, допытывающихся, кого именно я хочу видеть; и, наконец, холодное лицо дежурного секретаря, объявляющего мне, что Академия не интересуется частными работами, что у Академии есть свои исследователи, и тому подобные обескураживающие фразы. Кроме того, как литератор я привык смотреть на академиков как на своих исконных врагов. Часть этих соображений, конечно в смягченной форме, я и высказал профессору Ж. Однако не прошло и получаса, как с рекомендательным письмом в руках я оказался на витой каменной лестнице перед дверью в приемную одного из вершителей академических судеб.

По указанию Ахматовой, «Ж.» — Б. А. Тураев (1868–1920), не только египтолог, но и эфиопист, между прочим, автор статьи об эфиопской поэзии. «Один из вершителей академических судеб» — это либо В. В. Радлов (1837–1918), тогдашний диретор Кунсткамеры, либо Л. Я. Штернберг, ее ученый хранитель. Дальнейшую переписку Гумилев вел со Штернбергом.

Гумилев передал в Кунсткамеру материалы своих предыдущих экспедиций. Это произведения амхарской культуры, ныне составляющие фонд 2131. В нем всего пять предметов — деревянный гребень, кинжал и три детали конской упряжи. В сравнении с собранием, привезенным из экспедиции 1913 года, эта коллекция чрезвычайно бедна. Тем не менее Кунсткамера приняла ее и (что особенно важно) согласилась частично проспонсировать следующее путешествие.

Гумилев мечтал

пройти с юга на север Данакильскую пустыню, лежащую между Абиссинией и Красным морем, исследовать нижнее течение реки Гаваша, узнать рассеянные там неизвестные загадочные племена. Номинально они находятся под властью абиссинского правительства, фактически свободны. И так как все они принадлежат к одному племени данакилей, довольно способному, хотя очень свирепому, их можно объединить и, найдя выход к морю, цивилизовать или, по крайней мере, арабизировать. В семье народов прибавится еще один сочлен.

Данакили — устаревшее название кушитских народностей сахо и афар. Сегодня их земли входят в состав эфиопских провинций Уолло и Тигре и независимых государств Эритрея и Джибути.

Академия сочла этот маршрут слишком дорогостоящим; тогда Гумилев предложил другой — в юго-восточную часть Эфиопии, близ границы с нынешней Кенией.

Я должен был отправиться в порт Джибути в Баб-эль-Мандебском проливе, оттуда по железной дороге к Харрару, потом, составив караван, на юг, в область, лежащую между Сомалийским полуостровом и озерами Рудольфа, Маргариты, Звай; захватить возможно больший район исследования.

Гумилев должен был

делать снимки, собирать этнографические коллекции, записывать песни и легенды. Кроме того, мне предоставлялось право собирать зоологические коллекции.

Гумилеву разрешили взять с собой спутника. Выбор пал на племянника — Николая Леонидовича Сверчкова. По словам Гумилева, «он отличался настолько покладистым характером, что уже из-за одного желания сохранить мир пошел бы на всевозможные лишения и опасности».

Николай Сверчков, Коля Маленький, как его звали в семье, был на восемь лет моложе Коли Большого и относился к нему скорее как к старшему брату — боготворил его, верил в его гениальность. По словам Гумилева, он «интересовался естественными науками»; А. С. Сверчкова указывает, что ее сын нужен был Гумилеву «в качестве фотографа и препаратора». Действительно, все экспедиционные снимки сделаны Сверчковым. Жизнь Коле Маленькому выпала короткая: он был отравлен газами на фронте, и в годы Гражданской войны (которые он провел в Бежецке, где заведовал краеведческим музеем) у него развился туберкулез; в поисках исцеления он отправился в Грузию (его жена была урожденной княгиней Амилахвари) и по дороге умер в Екатеринодаре от воспаления легких, двадцати пяти лет. Тема Грузии возникает снова — теперь в качестве недостижимого рая. Памяти Сверчкова посвящен вышедший спустя два года после его смерти (но написанный еще при его жизни) «Шатер».

Николай Сверчков в студенческом мундире. Фотография Л. Городецкого. Царское Село, 1914–915 годы

26 марта Гумилеву выдали «открытый лист» на приобретение экспонатов, тысячу рублей наличными, билеты на проезд до Джибути и несколько винтовок с патронами. 7 апреля 1913 года Коля Большой и Коля Маленький выехали в Одессу. Перед отъездом Гумилев заболел. По свидетельству Георгия Иванова[85], Гумилев бредил, говорил

о каких-то белых кроликах, которые умеют читать, обрывал на полуслове, опять начинал говорить разумно и вновь обрывал.

Когда я прощался, он не подал мне руки: «Еще заразишься, — и прибавил: Ну, прощай, будь здоров, я ведь сегодня непременно уеду».

На другой день я вновь пришел его навестить, так как не сомневался, что фраза об отъезде была тем же, что и читающие кролики, то есть бредом. Меня встретила заплаканная Ахматова: «Коля уехал».

В данном случае Иванову можно верить. Гумилев сам признается, что в день отъезда «лежал в жару». И все же уехал. Право, это мальчишество впечатляет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.