БОРИС ГЕДАЛЬЕВИЧ ШТЕРН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БОРИС ГЕДАЛЬЕВИЧ ШТЕРН

Родился 14 февраля 1947 года в Одессе.

Закончил филфак Одесского Государственного Университета.

Отслужил в армии. В 1971 году отправил первую повесть («она была такая школярская, легкомысленная, но весёлая») Борису Натановичу Стругацкому. В том же году произошло личное их знакомство. «Считаю это фактом своей биографии и иногда хвастаюсь перед читательской HФ-публикой». Авантюрная история полулегального увольнения из армейской части для поездки в Ленинград к Стругацкому узнаваемо описана в повести «Записки динозавра».

С 1976 года начался счастливый период сотрудничества писателя с журналом «Химия и жизнь»: прозаик Б. Хазанов выбрал из «самотёка» его рассказы. В «Химии и жизни» впервые появился «Производственный рассказ № 1», «Недостающее звено», «Сумасшедший король», сразу привлекший к себе внимание. Вот уж поистине, «чтобы извлекать пользу из шахмат, не обязательно играть в шахматы».

«Моя первая книжка „Чья планета?“, – с присущим ему юмором писал Борис, – вышла в свет в 1987 году, когда мне стукнуло ровно 40 лет. Вторую книжку собирался назвать тоже с вопросительным знаком: „Кто там?“, но назвал почему-то „Рыба любви“ (1991). Значит, называть третью книгу „Что делать?“ уже не придется…»

В книгу «Рыба любви» (1991), кроме рассказов «Рыба любви», «Вопли», «Отпусти домой» и «Повестка», вошли повести «Записки динозавра» и «Шестая глава „Дон-Кихота“, герои которых легко узнавались читателями того времени. „Однажды, возвращаясь из Зауральска через Москву, Федор Федорович удостоился аудиенции у самого Аристарха Кузанского! Того самого – автора знаменитой „Полыхающей пустоты“. Федор Федорович с трепетным чувством впервые смотрел на живого писателя-фантаста. Оказалось, что они с ним – два сапога пара! Аристарх Кузанский тоже верил в пришельцев, показывал в доказательство цветные заграничные фотоальбомы о жизни и деятельности на Земле внеземных цивилизаций…“

Аллюзии тут более чем прозрачны.

Но Борис Штерн на этом не остановился.

Фантастические его миры всегда были реальными.

«Первым делом он – (Федор Федорович, герой повести, – Г. П.) – написал письмо Рею Бредбери: поздравил того с очередным круглым юбилеем, объявил о создании Великого Кольца и попросил приобрести там, в Соединенных Штатах, и выслать сюда, в бывшую Мамонтовку, наложенным платежом красочные фотоальбомы, отражающие тему межпланетных палеоконтактов, каких бы денег они ни стоили. Заклеил конверт, подумал и надписал адрес: «Соединенные Штаты Америки, Вашингтон, Рею Бредбери»…

С советскими адресами сложностей вообще не было: «Москва, журнал „Знание – сила“, братьям А. и Б. Стругацким; „Сибирь, ресторан „Тайга“, Геннадию Прашкевичу“; „Киев, „Радяньский письменник“, Владимиру Савченко…“

С иностранными – тоже: «Польша, Варшава, Станиславу Лему»; «Япония, Токио, Саке Комацу»; Франция, Париж, Пьеру Булю»…

И так далее.

Первым ответил Рей Бредбери.

«Дорогой мой френд господин Ванька Жукофф! Лично у меня все о-кей, чего и тебе желаю! С радостью узнал, что мои дела в России тоже идут (обстоят?) распрекрасно. Оказывается, даже в скифских степях обитают мои почитатели, хотя ваш ВААП не платит мне гонораров до 1973 года. Это великолепно! Они хорошо устроились! Как ты поживаешь? Надеюсь, вери гуд? Будешь в Нью-Йорке – стучи в рельсу! Привет супруге, детишкам. Гуд бай!»

А в финале «Шестой главы „Дон-Кихота“ появляется сам великий Герберт Джордж Уэллс, – только для того, чтобы с любопытством спросить: „Какого чёрта вы тут делаете во мгле семьдесят пять лет?“

Рассказы Бориса Штерна поражали.

Обыкновенный бычок, выловленный из Черного моря, горячо обещает выполнить любое желание, но, конечно, не выполняет («Отпусти домой»); одинокий филолог принимает за воровку свою коллегу, специалиста по символизму («Вопли»); в военкомате через сорок лет после войны вспоминают, что забыли дать медаль одному из защитников Киева («Повестка»), некий дом, «из семейства Флигелей», собирается осчастливить добрых людей («Дом»), но…

«Когда Дом вышел на пенсию, он спустился с небес на Землю и остался жить в городе у моря. Его прельстили мягкий климат, взбадривающие парные бани из утренних туманов, ласковые птицы и злющие коты, гуляющие по крыше, а также вид на городские пляжи, где круглые полгода с высоты своего роста он мог любоваться живыми женщинами – южными, северными и дальневосточными…» Правда, жизнь – в лице злостного пенсионера Сухова, его личного врага инвалида Короткевича, председателя жилуправления Мирзахмедского и многих других окрестных жильцов – быстро вносит коррективы в долгосрочные планы Дома. На новоселье «…со стороны зятя пришли его коллеги по перевозке мебели, дворничиха позвала буфетчицу из шашлычной, старик-кандидат пригласил двух аспирантов-гуманитариев из университета, ну и сынишка дал клич, и в дом заявилось немного малолетней шпаны. Гуляли долго. Грузчики философствовали, гуманитарии сквернословили, буфетчица с дворничихой плакали о своих загубленных молодостях, шпана плевала с балкона на крышу шашлычной и чуть не попала на фуражку участкового уполномоченного, который шел разнимать и мирить опять подравшихся Сухова и Короткевича.

На том и разошлись, пьяные и заплаканные.

Дом еще пребывал в благодушном настроении, когда зять снял со стены подлинного Ренуара и повесил картину неизвестного художника, изображавшую преследование волками ночью в степи какого-то перепуганного всадника в рыжей шубе. Дом еще долго недоумевал, разглядывая, как седой кандидат гуманитарных наук прилаживает в ванне самогонный аппарат, а дворничиха мерит швейным метром стены и шевелит губами…»

Печатать рассказы было трудно. Особенно такие рассказы.

Приходилось постоянно искать любые возможности для заработка.

«Гена, дорогой, – писал мне Борис в августе 1981 года. – Вот, все. Можешь теперь вполне официально именовать меня сибиряком, работающим в Тюменской области, в Нижневартовске, в тресте „Нижневартовскнефтегаз“, в РСУ-I (ремонтно-строительное управление), бригадиром художественно-оформительской бригады в составе двух человек. Правда, сейчас, как видишь, я нахожусь за своим письменным столом в Одессе и стучу письмо на своей машинке. Объясняю: такая у нас работа – учить самолеты летать. Это РСУ ремонтирует Нижневартовские детские сады (а их там уже 30 штук и строится еще 20), и мы вполне официально (не подумай, что это быстротечная договорная халтура) приняты на работу для художественного оформления этих детских садов; это одна половина дела; вторая половина – это наш режим работы. Бригады этого РСУ (и мы также) работают по так называемому „вахтово-экспедиционному методу“: работаем полный месяц в две смены, получаем двойную северную зарплату и за казенный кошт улетаем домой отдыхать. Месяц отдыхаем, возвращаемся в Нижневартовск, опять вкалываем и т. д. Не буду расписывать тебе все удовольствия от такого режима работы. Сам пофантазируй. Скажу только, что сколько себя помню на работе, столько мечтал избавиться от ежедневной тягомотины хождения и сидения с 8 до 17, а работать именно так: сделал – отдыхай. В общем, действительность превзошла мои ожидания – те, с которыми я ехал в Нижневартовск. На меня сваливается сейчас шесть свободных месяцев в году! Могу писать, это не шутка. Причем зарплата генеральская, в среднем просматриваются 500 р. в месяц (месяц рабочий ли, месяц ли отдыха – все равно). Долго ли протянется эта лафа? Тьфу-тьфу-тьфу – согласен лет на шесть вперед, на два сибирских срока. Впечатлений и приключений масса, с людьми навидался и наговорился, на самолетах налетался (о, господи, где меня с марта не носило – и все по официальным сибирским делам – был в Ужгороде, Минске, Киеве, Таллине, Уфе, Куйбышеве – в последних двух, правда, пролетом). Обязательно побываю в Свердловске и у тебя. И Свердловск, и Новосибирск обязательно маячат при нелетных погодах на подступах к Нижневартовску…»

Умение видеть деталь, чувствовать нужное настроение отличали Бориса Штерна с первых его литературных шагов. Небольшого роста, плотный, с темными печальными глазами, не слишком многословный, он умел подмечать все – даже то, чего сам никогда не видел. «Странно, живя столько лет в лесу, – размышляет в „Записках динозавра“ престарелый академик, – я никогда не встречал волков, зато немецкие танки видел живьем именно здесь в октябре сорок первого года с подножки отходящего эшелона. В то утро, переночевав в Печенежках, они переехали речку-вонючку на месте нынешнего водохранилища и выползли из леса прямо у железнодорожного переезда, когда наш эшелон начал медленно уходить. Вообще в ту ночь все происходило так медленно, что мне казалось, что утро уже никогда не наступит. Мы медленно грузили теплушки на все буквы алфавита, в лесу медленно разгоралось и медленного горело тогда еще деревянное учреждение без вывески (взрывать его было нечем), а потом, откуда ни возьмись, появился какой-то нервный артиллерийский товарищ командир и всю ночь торчал над душой, матерился и угрожал расстрелять ответственного за эвакуацию (меня то есть), если мы через пять минут не уберемся с путей.

Под утро, когда ударил сильный мороз, паровоз наконец-то зашипел, вагоны загремели, я вскочил на подножку и послал артиллериста ко всем чертям и еще дальше, а тот, выдирая из кобуры пистолет, уже бежал к своей зенитной батарее. Похоже, он хотел, но забыл меня застрелить. Что-то его отвлекло. Начинало светать. Я вдруг обнаружил, что за ночь все кругом поседело. Насыпь, вагоны, лес – все покрылось инеем; а из поседевшего леса в утреннем полумраке выползали громадные грязные и седые крысы. Этот кошмар остался при мне на всю жизнь: бегущий к пушкам артиллерист в белом полушубке, истерически ревущий, буксующий и стреляющий белыми струйками пара перепуганный паровоз; мои взмыленные подчиненные, сотрудники и охранники НКВД, на ходу прыгающие в эшелон, и ползущая на переезд крысиная стая.

Почему они не стреляли и не пытались все уничтожить? Похоже, нам повезло… Они так спешили к Москве, что, наверно, им не было дел до какого-то случайного удирающего эшелона из пяти теплушек. Удивительно, они даже притормозили, пропуская последний вагон, и полезли на переезд, где были наконец-то встречены этим нервным артиллерийским командиром, который, для самовнушения («ни шагу назад!») сняв колеса со своих зениток, стал бить по танкам прямой наводкой…»

Таковы реалии одной из фантастических повестей Бориса Штерна.

Цитировать можно бесконечно. «Вместо этой доброй женщины у дверей швейцарит какой-то хомо сапиенс, зашедший в эволюционный тупик…» Или: «…она принимает меня за безработного швейцара-луддита…» Или: «Вы же знаете, что люди делятся на марсиан и на немарсиан. Первых очень и очень мало…» И сама история престарелого академика Ю. В. Невеселова, продавшего душу Дьяволу, не так проста, как может показаться на первый взгляд. В финале, в последнем монологе академика, проговаривается, наконец, главная мысль: «Ты спи, спи, молчи. Думай, что спишь. Значит, ты чистеньким хотел остаться? Всю жизнь руки мыл, а профессор – (некий лжеученый, многие годы преследующий академика, – Г. П.) – за тебя отдувался? И брал, и давал, и врал, и вообще тебя уравновешивал. Зло равно добру. Добро равно злу. Понял? Если ты чистенький, то кто-то непременно должен быть настолько же грязненьким. Иначе без равновесия поезда сойдут с рельсов, планеты – с орбит, люди – с ума, а физические постоянные превратятся в постоянно-переменные, а это конец».

«Сказки Змея Гоpыныча» (1993).

«Приключения инспектора Бел Амоpа» (1994).

В том же 1994 году вышла повесть «Второе июля четвертого года».

В первом варианте появилась она в Новосибирске, в журнале «Проза Сибири», который я тогда редактировал, и построена была на вполне антиисторическом допущении, а именно: 2 июля 1904 года умер не знаменитый писатель Антон Павлович Чехов, а его молодой коллега Алексей Максимович Горький.

Борис Штерн обожал Чехова.

Он с любовью построил его новую судьбу.

«Знакомство с Толстым, – читаем мы в повести, – являлось большой честью, великого старца боялись и почитали, но Чехову не пришлось искать встречи с ним, – автор „Войны и мира“, однажды зимним вечером прогуливаясь по Москве в валенках и в зипуне (простая крестьянская одежда) и разузнав, что в этом доме живут Чеховы, сам постучался к нему. У Чехова происходила очередная артистическая вечеринка, пьянка-гулянка, дым столбом. Двери случайно открыл сам хозяин, в подпитии, и онемел при виде знакомой по фотографиям бороды и густых бровей.

– Вы – Антон Чехов? – спросил Толстой.

Чехов не мог произнести ни слова. Сверху доносились веселые женские визги и песни.

– Ах, так у вас там девочки? – потирая руки, воскликнул граф и, отодвинув хозяина, взбежал, как молодой, на второй этаж…»

Став Нобелевским лауреатом – (естественно, в варианте Бориса Штерна, – Г. П.) – Антон Павлович Чехов получил возможность существенно влиять на жизнь советской России, возглавленной, кстати, С. М. Кировым. «Тут опять возникает, казалось бы праздный вопрос: „что было бы, если бы?“ Как развивались бы события в России, если бы Чехов умер в критический день второго июля четвертого года? Без него у большевиков были бы развязаны руки? Был ли он для них сдерживающим моментом? Было ли им НЕУДОБНО ПРИ НЕМ творить свои злодеяния? Но куда уж дальше звереть? Властям – (советским, – Г. П.) – он не то чтобы не помогал, он им мешал. В 30-х годах за чтение и распространение новых произведений Чехова людей ссылали, сажали, расстреливали. Мы уже упоминали об Илье Эренбурге, которому повезло – он был застрелен в парижском кафе сотрудниками НКВД, и шуму было на весь мир. Но другие (Клюев, Бабель, Пильняк, Леонов, Катаев, Фадеев, Шолохов – всех не счесть) исчезали в полной безвестности в сибирских лагерях…»

Цитирую Бориса, а сам с горечью думаю: что же это за история у нашей страны такая, если даже самые талантливые писатели строят свои произведения на таких вот, по меньшей мере, ужасных предположениях?

А вечные вопросы?

Борис Штерн сам подобрал их.

Кто прав?

Кто виноват?

Доколе?

Чего тебе надо?

Камо грядеши?

Что делать?

Что ж это делается, граждане?

Кто там?

Ой, а кто к нам пришел?

За что боролись?

Как дальше жить?

Веруешь?

Куда прешь с кувшинным рылом в калашный ряд?

Третьим будешь?

Что с нами происходит?

Кто крайний?

А ты записался добровольцем?

Ты за кого?

Откуда есть пошла всеруська земля?

Куда ж нам плыть?

Стой, кто идет?

А не еврей ли вы?

Зачем пришел я в этот мир?

За что?

А ты кто такой?

Ты меня уважаешь?

Кому это выгодно?

Почем пуд соли?

Куда все подевалось?

Кому на Руси жить хорошо?

Кто написал «Тихий Дон»?

Кто сочиняет анекдоты?

Как нам обустроить Россию?

Помню, как осенью 1989 или 1990 года, когда эйфория многим уже застлала мозги, на литературном семинаре в Дубултах в моем номере собралось несколько молодых писателей. «Брат! – кричал, обнимая подвыпившего латыша Иманта Ластовски, изрядно поддатый молдаванин Йон Мэнэскуртэ. – Выпьем за нас с тобой! Только за нас с тобой! Ведь наши великие страны когда-то граничили!» Я благожелательно вторгся в этот странный разговор: «Ну да, Йон, великие страны… Возможно, возможно… Но как насчет границ? Как там насчет Белоруссии, Украины? Они вам не мешали в вашем великом историческом прошлом?» – «А вам, русским, этого не понять!» – гордо отрезал молодой и горячий молдаванин.

Борис Штерн предпочитал молчать.

Он смотрел, все замечал, запоминал, но молчал.

Никакого квасного антропоцентризма он на дух не выносил.

Он просто выпивал стаканчик и падал на диван. Потом выпивал еще стаканчик и снова падал. Он слишком рано догадался, что правда русского писателя чаще всего заключается в «туче», в бормотухе, в плохом коньяке, но так же рано он, к счастью, догадался, что правда заключается не в заморской экзотике, которой так часто грешила и грешит наша фантастика, а в нищих Домах Культуры имени Отдыха, в названных выше тридцати трех пресловутых вопросах, в тонком тумане, покрывающем картофельные поля, и даже в тех серых, крысиного пошиба танках у железнодорожного переезда, ну и все такое прочее. Социалистический реализм доставал Бориса не пресловутым конфликтом хорошего с очень хорошим, а своей безбудущностью. «Вот решил собирать все, что касается русских богатырей, – писал он мне. – Хорошую репродукцию Васнецова пока не могу найти, зато купил коробку папирос Львовской фабрики. Папиросы „Богатыри“. Описать словами не могу то, что на папиросах изображено. Три кретина едут на трех… собаках, что ли… Нет, описать невозможно…»

В 1994 году на Европейском конгрессе любителей фантастики Борис Штерн был удостоен звания «Лучший фантаст Европы».

«Записки динозавра» (1995).

«Остров Змеиный» (1996).

«Эфиоп» (1997).

Невероятная история украинского хлопчика Сашки Гайдамаки.

Некий шкипер из африканской страны Офир вывез хлопчика к себе на родину из Одессы, чтобы путем кропотливой «работы» получить в четвертом поколении великого поэта, настоящего африканского Пушкина. История романа вся прошла на моих глазах, поскольку первоначально он писался для журнала «Проза Сибири».

«Гена, – еще в октября 1994 года писал Борис. – Я сейчас гоню для тебя своего „Эфиопа“. „Гоню“ – это сильно сказано, но каждый день по странице в день; для меня это „ого!“ Постараюсь дописать к ноябрю, а уж к Новому году – кровь из носу! Что-то получается, чем-то я доволен. Есть 5 черновых листов, нужно еще два, а потом подгонять, переделывать. Посылаю тебе десяток принтерных страниц на пробу, но дело сейчас не в „Эфиопе“. Дело вот в чем. Высылаю тебе три части моего большого романа, который я начал в позапрошлом и остановил в прошлом году. Здесь листов 5–6, вполне сделанных. Есть еще листа 2–3 очень черных, читать еще нельзя. И это половина романа. Он посвящен Виталию Бугрову. Мне еще в прошлом году хотелось показать Бугрову, потолковать, испросить разрешение на посвящение… И вот… разрешение уже можно не спрашивать… (Виталий в том злосчастном году скончался, – Г. П.) Остановил я роман потому, что писать там надо еще 8-10 листов, это много, долго, тяжело, это работа с полной отдачей на год-полтора. По моим прикидкам получится 16–18 листов – размер для меня колоссальный. Такого времени у меня нет – то есть, нету денег, чтобы полтора года заниматься только романом. Отсюда и вопрос-предложение для «Прозы Сибири» (тебе, то есть): может ли (и захочет ли) «Проза Сибири» пойти с неким автором Б. Штерном на нижеследующий договор-заказ: автор предоставляет «Прозе Сибири» первые три части романа «Последний из Кагебе», которые уже можно публиковать. Автор обязуется через полтора года предоставить полный текст; со своей стороны «Проза Сибири» выплачивает автору аванс в размере… В размере, чтобы автор и его семья спокойно завтракали, обедали и ужинали в течение полутора годов. Если конкретней, то в Киеве еле-еле прожиточная сумма на трех человек составляет долларов 40–50 в месяц. Умножим сорок долларов на 18 месяцев – и получим округленно 700 долларов…»

«Бывают такие юмористы (чаще всего родом из Одессы), – писал Кир Булычев („Падчерица эпохи“, 2004), – они нас веселят, а глаза всегда грустные. Как-то мы с Геннадием Прашкевичем объявили Борю полковником гагаузской армии, не подозревая о приднепровском конфликте, до которого еще оставалось несколько месяцев…

А вы говорите, что фантасты не умеют предугадывать события!

Мы даже Борины предполагаемые погоны втроем обмыли!»

В краткой автобиографии, написанной в феврале 1992 года, Борис как бы подвел для себя некоторые итоги:

«Водолей. Родился в пол-первого ночи в день Святого Валентина (международный День Любви, 14 февраля), в год Свиньи (Кабана?), в Матери Городов Русских, то ли накануне, то ли сразу после сталинской денежной реформы, когда старые деньги уже не „фунциклировали“, а за новые нечего было купить. Нормальное состояние. С тех пор так и живу и до сих пор не пойму, почему Киев – именно „мать“, а не „отец“ городов русских? В этот же день (14 февраля), но в другие годы родились: Барух Спиноза и Петр Ефимович Шелест.

Таким образом пережил всех правителей бывшего СССР, кроме, разумеется, Ленина – Ленин всегда живой. Хорошо помню похороны Сталина. С гордостью носил траурную повязку, стоял в карауле у портрета любимого генералиссимуса в детском саду. Слезы мамы. Слова отца: «Чего ты плачешь?… Может лучше будет». Хорошо помню Никиту. Видел его живьем на трибуне во дни 40-летия Советской Украины (1957). На Крещатике был парад. И я там был. Помахал ему рукой: мол, держись, Мыкита!.. Жаль, не удержался. Отлично помню всех остальных: Брежнева, Андропова, Черненко, Горбачева, Янаева и опять Горбачева (но уже другого). Особенно запомнились три дня правления Янаева (наверно, рекорд – кто еще на Руси правил меньше?). На вопрос: «Что делал во времена ГКЧП?», честно отвечаю: «Одним глазом смотрел „Лебединое озеро“ и одним пальцем отстукивал на машинке фантастический рассказ о галактическом инспекторе Бел Аморе, который всегда клал на политику.

Где работал: где только ни работал. Даже помогал добывать нефть в Сургуте и Нижневартовске, даже в Одессе жил и трудился 17 лет. А 17 лет жизни в Одессе – это не комар наплакал. Основная работа ныне: сижу дома на опушке леса на окраине Киева, курю «Беломорканал» и стучу чего-нибудь на пишущей машинке в надежде на гонорар. Член Спилки Пысьменныкив.

О фантастике (поскольку называюсь «писателем-фантастом»). Моя первая книжка (которую прочитал) – фантастический детектив с четырьмя покушениями и одним убийством. «Колобок». Восхищен по сей день. Очень советую.

О вкусах. Не люблю литературоведческие термины (эпитет, метафора, архитектоника и т. п.) – наверно потому, что закончил одесский филфак и объелся этими терминами на всю оставшуюся жизнь. Настороженно отношусь к писателям-деловарам. Никогда не доставал бумагу, не торговал книгами, не загонял вагоны с утильсырьем. Но вне литературы считаю эту деятельность весьма полезной. Пусть все же каждый занимается своим делом: писатель пусть пописывает, читатель – почитывает, издатель – поиздаевывает, а книжные пираты – попиратствывают.

О женщинах: люблю.

О коллегах-фантастах: уважаю.

О женщинах-фантастках: люблю и уважаю.

Не признаю в литературе «школ» («школа Ефремова», ленинградская, малеевская, сибирская, одесская, дальневосточная…) Что за школярство? Писать научить нельзя. Умеешь или не умеешь. Но доброжелательное участие в судьбе молодого автора необходимо.

О смерти. Замечено: хорошие российские фантасты умирают не старыми – Александр Беляев, Иван Ефремов, Аркадий Стругацкий… Скорбный список можно продолжить.

Об издательствах: ненавижу ходить по издательствам. Но: что делать?

О редакторах: когда с гордостью говорят: «Я – профессиональный редактор!», отвечай: «Такой профессии не существует!» Хорошему писателю редактор не нужен – он сам себе редактор. Редактор нужен плохому писателю (плохой писатель – это писатель без редактора в голове) – но кому нужен плохой писатель?

Любимый цвет: радуга.

Напиток: и пиво тоже.

Еда: что Бог пошлет.

Верю ли в Бога: неубежденный атеист, сомневающийся неверующий.

Любимый писатель: Антон Павлович Чехов.

Любимая книга: странно, любимый писатель – Чехов, а любимая книга – «Три мушкетера» («Колобок» не в счет), при том, что Дюма-отец не самый сильный писатель. Почему так?

Любимый поэт: два-три десятка стихотворений разных поэтов.

Семейное положение: две жены (в разное время!) и две дочери.

Национальность: ежу понятно.

Что еще?

Еще о смерти.

В юности одесская цыганка с Молдаванки нагадала мне 63 года в этой жизни. Вполне удовлетворен и с тех пор не гадаю. Значит (написано в 1992 году, – Г. П.), через 18 лет в 2010 году пора собирать вещички».

Умер в Киеве 7 ноября 1998 года.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.