БОРИС ШВЕЙКИН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БОРИС ШВЕЙКИН

Есть в письмах Бориса Швейкина такие строки:

«Спать при новой обстановке не хотелось… Побалакали, подремали и ночь прошла. Затемно еще были в Уфалее. Здесь никого не было из своих на станции, или ни мы их, ни они нас не видели. На рассвете миновали Кыштым».

В письмах Борис всегда обстоятельный, скрупулезно описывает перипетии, какие случались с ним и его товарищами в Екатеринбургской тюрьме и в дороге. А тут такая скупость: «На рассвете миновали Кыштым».

Б. Е. Швейкин.

Человек ехал мимо родного города, мимо места, где прожил лучшие годы своей недолгой жизни и будто бы оставался совершенно спокойным? Человек, осужденный царским правительством на вечное поселение в Восточной Сибири, сейчас проезжал мимо Кыштыма, где остались мать, братья и товарищи по борьбе, и будто бы у него не трепыхало сердце?

Полноте! У Бориса Швейкина была чуткая и отзывчивая душа, он замечал малейшую фальшь в отношениях, всегда бурно восставал против несправедливости. Но откуда было ждать справедливости политическому ссыльному, откуда ждать гуманного отношения к себе? Куда ни шло, если конвойный солдат позволит тебе налить лишнюю кружку кипятку или посмотрит сквозь пальцы на какую-нибудь вольную проделку заключенного. Солдату тоже несладко живется, если даже он и конвойный. А начальство? Начальство не церемонилось. Оно вообще не считало себя обязанным притворяться, будто считает заключенных людьми. Взять хотя бы историю с телеграммой. Когда вернулись документы из Перми, от губернатора, и стало ясно, что Швейкин и некоторые его товарищи поедут на поселение в Енисейскую губернию и что в путь тронутся именно в такую-то пятницу, Борис обратился с просьбой разрешить ему отправить домой телеграмму. Хотел, чтобы кто-нибудь из родных приехал в Екатеринбург попрощаться. Тюремное начальство не возражало. Это значит, что телеграмму требовалось послать на досмотр прокурору. Борис расстроился. Ясно же, что телеграмма потеряется в дебрях прокурорской канцелярии и опоздает домой. Но, возможно, начальство разрешит послать, в виде исключения, без прокурорского надзора? Ведь нет в телеграмме ничего крамольного. Но начальство тупо стояло на своем, и Борис согласился. Ладно, пусть посылают прокурору, авось вернется быстро. Напрасные надежды. Телеграмма завалялась в канцелярии, а когда вернулась в тюрьму, посылать ее не было никакого смысла. Все равно не успеет дойти. Взять бы того чиновника и потрясти за грудки — неужели у тебя отмерло все человеческое, неужели ты стал чурбаном бесчувственным? И гневом клокотал Борис, но что сделаешь? Власть у них, сегодня они хозяева положения. Поостыв, Борис смотрел на эту историю уже с юмором, это у него было — чувство юмора.

Колеса отстукивали на стыках рельс, вагон покачивается, особенно на поворотах. Где-то дребезжит железка. У входа в вагон дремлет конвойный, над ним тускло мигает керосиновый фонарь.

Душно, хотя на улице крепкий мороз — январь, самое сердитое время года. На остановках колеса натруженно скрипят. Окна забраны решетками. Стекла прихватило куржаком.

Иосиф Ноговицын, которого Борис зовет по-своему — Осипом, дремлет. За сегодняшнюю длинную ночь о чем только они не переговорили. Собирались суматошно, своих и казенных вещей оказалось много, кто-то шептал, что все это не позволят взять с собой. Потом, когда надзиратель должен был сдать заключенных конвою, вдруг возникло недоразумение. Оказалось, что ссыльные переселенцы до места нового жительства должны ехать в кандалах. Борис замотался, собираясь, отстал от своих, а они ушли в кузницу, что находилась на заднем дворе тюрьмы, надевать кандалы. Борис прибежал туда, когда кузнец деловито заканчивал «обувать» последнего, и Борису достались кандалы великоватые и тяжелые. Кузнец надел их прямо поверх сапогов. Но караульный начальник, уже перед самой отправкой на станцию, обнаружил несоответствие — нельзя кандалы надевать на сапоги. Приказал переделать. Сапоги у Бориса содрали, не снимая кандалов. Вместо них сунули лапотки. В них запросто можно поморозить ноги, но что делать? Однако, когда шел до станции, не то, что не замерз, пот градом катился. В кандалах с непривычки ходить трудно, да они еще и тяжелые. В пути оборвался подхват, который поддерживал кандалы — крепился он за пояс. Пришлось приспособить носовой платок. Но худо ли, бедно ли, а до вагона добрался. Уголовники и беспаспортные, у которых кандалов не было, заняли нижние полки, кандальникам досталось «поднебесье». Ладно конвойный заступился, прогнал беспаспортных на «поднебесье», а то бы совсем плохо было. Полазь-ка на верхние полки с такой тяжестью на ногах!

Осип сладко похрапывает во сне. Хороший, душевный человек. У Бориса с ним дружба завязалась сразу, как только Осип появился в Кыштыме — это в конце шестого года. Борису нравились в нем убежденность и собранность. К социал-демократическому движению Швейкин примкнул сразу и убежденно еще задолго до приезда Ноговицына. Много читал, да кое-что понимал чутьем. А вот долгие откровенные беседы с Осипом помогли молодому революционеру яснее и определеннее понять великие цели борьбы, свое место в ней.

Нам сейчас, спустя почти шестьдесят лет, вроде бы все ясно. На поселение Швейкин уезжал в январе 1909 года, а через восемь лет его освободила Февральская революция. Да, они все тогда твердо верили — революция грянет, она не могла не грянуть, но они не знали, когда это случится. То была пора реакции, только недавно потонула в крови революция девятьсот пятого года. Столыпинские галстуки зловещей тенью простерлись над измученной Россией. Швейкина и его товарищей царизм решил упрятать подальше — в Сибирь, упрятать навечно. И кто из них гадал-ведал, что сумеет дожить до светлой зари? Но они шли навстречу лишениям и мукам непокоренные, глубоко веря в то, что правое дело рабочего класса победит.

Чего хотел он, Борис Швейкин? Он отлично знал жизнь кыштымских рабочих, сам работал слесарем на электрической станции. Рабочие жили плохо, особенно невмоготу стало в последние десятилетия.

Заводы влачили жалкое существование, начальство взбесилось совсем, заработки были низкие. Кругом бездарность и рутина. Царизм в каждом, даже мелком деле, показывал свою несостоятельность и гнилость. Поэтому неудивительно, что к таким несметным богатствам, какие имелись на Урале, потянулись иностранные капиталисты. Англичане прибрали к рукам кыштымские заводы. Эти постараются выжать из рабочего человека все, они мастера закручивать гайки. А ведь если бы эти богатства отдать в руки рабочего человека и поставить на службу народу, какие бы чудеса можно было делать! Рабочие должны быть хозяевами своих заводов и хозяевами своей судьбы!

Борис иногда мечтал. Он представлял Кыштым красивым городом — с прекрасными домами, утопающими в зелени, а на заводах трудятся машины, люди ими умело управляют. И люди станут добрее, приветливее, красивее. Нет, это не утопия, это реальная мечта, ради осуществления которой они готовы идти и на каторгу, и на смерть.

Поезд торопливо отсчитывает версты. Была остановка в Уфалее. Проснулся Осип. Прижались лбами к вагонной решетке, стараясь разглядеть, что делается на станции. Темно. Стекло до половины замерзло. Слышны чьи-то голоса. Хрустит снег под тяжелыми шагами. Заливисто верещит кондукторский свисток. Ему басовито откликнулся паровозный гудок. Скрипнули колеса, и поезд покатился дальше.

— Спи, не мучай себя, — сказал Осип.

— Нету сна. А то нету и все.

— А я подремлю, — Ноговицын опять лег на свою полку, последний раз звякнули на ногах кандалы и смолкли. На верхней полке во сне скрежещет зубами и стонет уголовник. В другом купе бубнит чей-то бас, ему тихо вторит баритон. Тоже кому-то не спится.

Скоро Кыштым. Поезд там не остановится, пойдет напроход. За Кувалжихой будет разъезд Липиниха. Памятное место. Нелегальную литературу, которую приходилось возить из Екатеринбурга, сбрасывали здесь. Лес тут глухой.

Борис прикрыл ладонью глаза явственно представил родные места. Кусты ольхи прячут от посторонних глаз светлую Егозу. По весне в ней хорошо ловить мордами чебака и ельца. В синеву окутались горы. Возле родного дома неумолчно шумит бучило — лишнюю воду из пруда сбрасывает в речку. Летней ночью, бывало, прислушаешься, шумит бучило, значит, жизнь идет, значит, скачет она по дням, как речка по камням. Мать не спит. Она, наверно, не знает, что сын сейчас едет в арестантском вагоне мимо родного дома, но все равно ей что-то вещает сердце.

У любой матери сердце — вещун. Трудно было Екатерине Кузьмовне поднимать ребят, но не это главное. Главное то, что семья была дружной.

В детстве Борис бродил по лесу, забирался на горы, рыбачил на Сугомаке и в заводском пруду. Золотая невозвратная пора! Синий, до боли родной Урал. Прощай или до свидания? Борис будет о нем тосковать, но никому он не откроет ее, свою тоску! И всегда его неодолимо тянуло к бумаге. Хотелось писать. Рассказать людям о своих мечтах, о том, как красив кыштымский край, какие здесь синие-синие горы и голубое небо, какая мягкая и ласковая вода в озерах. Еще хотелось рассказать о страданиях, которые терпит народ.

Но у него не хватало времени на писание. Он полностью отдал себя борьбе за это лучшее будущее, и другой доли себе не хотел. Самый верный путь к новой жизни — через свержение самодержавия, уничтожение капитализма.

Бежит поезд по рельсам в холодную зимнюю ночь. На востоке уже посветлело, значит светает. Скоро Кыштым. Он промелькнет за стылыми решетчатыми окнами вагона, спящий, притихший под снежным покровом, и Борис его не увидит. Но в мыслях представит все до мелочей, вплоть до маленькой желтой бронзы колокола на привокзальном домике.

Прощай, Кыштым! Мы должны еще встретиться. Нас позовет сюда набатный колокол революции. А она придет, непременно придет!

Пять лет спустя после этого памятного дня Борис запишет в ссылке:

«…Вспомнилась далекая родина на Урале, далекая не только в смысле расстояния, сколько по законно-полицейской невозможности быть на ней, Вспомнилось детство, начиная с того времени, когда, вооружившись палками, вели войны с крапивой, являющейся в наших глазах либо дикими печенегами, либо турецкими баши-бузуками, которых, не щадя своих ног, уничтожали, и вместо бывшего недавно еще целого леса крапивы получалось поле, усеянное мертвыми телами. Вспомнилось и начало своей крамольной деятельности с того времени, когда, не быв еще знаком ни с какими партиями и организациями, на примитивном самодельном гектографе печатал случайно попавшее воззвание. Дальше организация, работа на заводе, кружки, собрания, массовки в лесах, подымавшие настроения, вливавшие новую силу, энергию, и долго потом заставлявшие вспоминать о себе. Затем обыски, аресты, тюрьма, а потом суд с суровым приговором — ссылка на поселение, выслушанным с улыбкой и не напугавшим своей суровостью, а обрадовавшим, как скорое избавление от медленного убийства тюрьмы с ее физическими и моральными истязаниями. Потом ожидание отправки и сборы, приготовления к походу, рассказы старых, бывших в ссылке товарищей про Сибирь, про этапы… Наконец, отправка.

— Прощай, тюрьма! — И кой-кто оглядывается на нее, по поводу чего получает замечания от уголовника, что коли оглядываешься, так еще побываешь в ней.

Настроение бодрое, приподнятое. Ведь не в тюрьму, а из тюрьмы на волю. Что ж ссылка — все-таки воля!»