Глава 16 ДЕНЬ И НОЧЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 16 ДЕНЬ И НОЧЬ

Рано, очень рано начинается день в общей подследственной. По ту сторону решетчатого окна вьюжная мгла зимней ночи, часовые стрелки только что стали на цифру 5, а в тюремных коридорах уже оглушительно дребезжат звонки и, вслед за ними, раздаются громкие окрики надзирателей:

— Подъем! Подъем! Давай, вставай! Хватит спать! Вставай! Давай!

Четверо в камере не желают вставать. Сон сковал их. Натягивая тряпье на головы, они стараются заглушить назойливые звонки и крики. Око надзирателя, через дверное "очко", замечает лежащих. В ту же секунду гремит железная дверь и надзиратель врывается в камеру.

— Эт-та, что такое? Отдельной побудки вам? В карцер захотели? Встать! — набрасывается он на спящих. Те медленно, нехотя поднимаются. Надзиратель шарит глазами по камере.

— Староста!

— Тут я, — откликается из своего угла Фома Григорьевич.

— Почему у тебя заключенные спят после подъема?

— Не стану же я их, однако, силком за шиворот поднимать.

— Должен докладывать нам про всякий непорядок.

— Я к вам в стукачи не нанимался! — огрызается староста.

Фома Григорьевич, — как впрочем и многие старосты, виденные мною в разных камерах, — тюремное начальство не любит и состоять у него в доносчиках не желает.

Убедившись, что вся камера разбужена и что никто не собирается тайком поспать, надзиратель уходит, раздраженно ворча. Невыспавшиеся, сонные, вялые люди, громко зевая, серыми тенями бродят по камере. У двери столпилась кучка заключенных. Они с нетерпением ждут оправки, т. е. того момента, когда нас поведут в уборную. Проходит полчаса и, наконец, из коридора доносится желанное для многих:

— Приготовиться к оправке!

Из 108 заключенных общей подследственной в уборной едва помещалась половина. Поэтому "командующий оправкой", мордатый и горластый надзиратель устанавливал две очереди: первую для тех, кому "невтерпеж" и вторую для остальных. Все, конечно, хотят попасть в первую очередь, но надзиратель производит строгий отбор, руководствуясь при этом состоянием… глаз заключенных.

— Кто с мутными глазами, становись в первую очередь! — горласто выкрикивает он. — А ты куда залез? У тебя же глаза, как стеклышко. До вечерней оправки можешь терпеть. Вот у этого действительно мутные. Стань в первую очередь! У тебя? Мутные, но не очень. Потерпи во второй!

Вдоль одной стены уборной устроено полуметровое возвышение и в нем — шесть дырок. Перед пятью сейчас же выстраиваются очереди переминающихся с ноги на ногу и держащихся за животы людей, но — шестая свободна. Это тюремный "телефон". Говорят по нему так: один становится над дырой, расставив ноги, а другой, схватив его руками за щиколотки ног и приблизив лицо вплотную к дыре, кричит в нее:

— Какая камера?

— Четвертая подследственная! Что у вас нового? — отвечает глухой голос, доносящийся снизу.

Уборные первого и второго этажей соединены сквозными трубами, ведущими в канализацию. По оплошности строителей, они устроены так, что, кроме своего прямого назначения, могут быть использованы и используются заключенными, как передаточные и слуховые аппараты. "Слышимость" их хорошая.

Разговоры по "телефону" продолжаются в течение всей оправки, временно прекращаясь лишь при появлении надзирателя…

В первые же дни моего сидения в общей подследственной мне удалось поговорить с редактором нашей газеты О-ым. Во время одной утренней оправки "из телефона" неожиданно раздались слова:

— Может быть, у вас сидит Бойков Михаил? Я бросился к дырке:

— Кто говорит?

— О-ов…

Мы разговаривали минут пять, главным образом, о наших следственных делах. Говорить больше мне не дали стоявшие за моей спиною в очереди к "телефону". В заключение О-в сказал мне:

— Держись, Михаил, сколько сможешь! Если же у тебя нехватит сил, тогда признавайся. Но признавайся умно, так, чтобы ты мог опровергнуть на суде свои показания. Обдумай их до молочей и подготовь заранее. Хорошо подготовленные липовые признания могут стать нашим спасением… Я не выдержал. Признался и… завербовал тебя. Надеюсь, что ты поймешь и простишь…

Как я мог не понять и не простить?

Много дней думал я над его словами, много планов спасения придумывал, но надежд на их осуществление у меня было мало. За время, проведенное в тюрьме, я убедился, что НКВД слишком крепко держит в руках своих узников и на "волю" выпускает очень редко…

Кроме "телефона", в уборной имеется еще одно средство связи между заключенными. Ее стены сплошь испещрены надписями. Большинство их многолетней давности, но есть и свежие. В каждую оправку заключенные обшаривают глазами стены и иногда находят на них фамилии своих друзей и знакомых и краткие сведения об их передвижениях по тюремному пути. Несколько раз и я читал на стенах, написанное моими "соузниками" из разных камер:

"Отправляют в политизолятор. С. В. Пронин".

"10 лет концлагеря. К.Потапов".

"И мне дали десять лет. Ой, что будет с моей семьей?" С. Б. Прицкер".

По обе стороны двери, в стенах уборной, четыре крана с холодной водой. Смыть с себя ею липкий и соленый полусуточный пот, не только свой, но и чужой, — от соприкосновения с телами соседей, — величайшее наслаждение для заключенных. К сожалению, времени на это у нас мало: не больше минуты на каждого, потому что обмыться хотят все.

Выводят на оправку два раза в сутки, утром и вечером. Все остальное время уборная открыта только. Для тюремщиков и нам приходится приучать свои желудки к строжайшему выполнению "тюремно-оправочных правил". Хочешь, не хочешь, а привыкай!

Утренние часы — самое горячее время, как для заключенных, так и для их охраны. Оправка сменяется поверкой, поверка раздачей пайка. Надзиратели торопятся, но все это еле успевают закончить к полудню. Ведь в тюрьме более сорока камер.

Только что мы вернулись с оправки в камеру, как из коридора к нам доносится:

— Давай, на поверку становись!

Кстати, слово "давай" среди большого и малого тюремного начальства самое распространенное. Оно сопровождает каждое начальственное приказание. Весь день только и слышишь от надзирателей:

— Давай, не шуметь! Давай, получай паек! Давай, на допрос! Давай, не спи!..

На поверку мы строимся шеренгами в затылок друг другу. К нам входят дежурный по коридору со списками камер в руках и старший надзиратель. Староста им докладывает:

— В камере 108 заключенных. Из них шестеро на допросе, двое в карцере и один в больнице. Есть просьбы и заявления.

От последней фразы дежурный отмахивается рукой:

— Просьбы и заявления в другой раз.

— Это мы каждый день от вас слышим, — угрюмо замечает староста.

— Сказано в другой раз! — рявкает дежурный и начинает считать заключенных. В переполненной ими камере это нелегко. Дежурный путается, считает во второй и третий раз и, наконец, сделав отметку в списке камер, уходит в сопровождении надзирателя.

Такая же процедура повторяется и вечером. По этому поводу мы, как-то, задали вопрос дежурному:

— Для чего нас проверяют два раза в день? Неужели опасаются, что кто-то отсюда убежал или убежит?

Ответ был хотя и не очень вразумительный, но исключающий всякие возражения:

— Не вашего ума дело. Так полагается…

Около десяти часов утра в камеру вносят огромную корзину с хлебом, тарелку сахара и три ведра кипятка. Каждый получает по поллитра кипятку в имеющуюся у него посуду. Хлеб и сахар выкладываются на разостланное старостой одеяло и сейчас же начинается их дележка. Куски хлеба по размерам и весу неодинаковы, один на 20–30 граммов больше, другой меньше, а разница в весе кусков сахара часто составляет 3–5 граммов. Неодинаково, по мнению заключенных, и качество хлебных паек. Горбушки, которые можно дольше жевать, считаются питательнее и ценятся выше, чем мякоть.

Чтобы при дележке хлеба и сахара удовлетворить всех и никого не обидеть, в камере устраивается своеобразная жеребьевка. Кто-либо из заключенных становится с завязанными платком глазами спиной к разложенному на одеяле камерному пайку.

Староста, указывая на лежащие рядом куски хлеба и сахара, спрашивает:

— Кому?

— Такому-то, — отвечает заключенный с завязанными глазами.

Опять: —"Кому?" и т. д.

Получившие "неполноценные" пайки ворчат, но правильность дележки почти никогда не оспаривают.

Камера пьет "чай" долго, не меньше получаса, а то и час. Каждый старается подольше растянуть "насыщение" своего голодного желудка.

Наконец, "чай" выпит и заключенные принимаются за свои мелкие тюремные дела: штопают носки, плетут веревочки для поддержки брюк, лишенных пуговиц надзирателями, чинят истрепавшуюся в тюрьме одежду. Часто последняя представляет собой сплошные лохмотья, но заменить ее нечем. Заключенным в советских тюрьмах казенная одежда не выдается, а получить вещевую передачу из дому возможно только с разрешения следователя, предварительно "признавшись во всем".

Те, кому нечего чинить и штопать, разговаривают вполголоса или, таясь от надзирателей, играют в колотушки, шахматы, домино. Большинство же дремлет сидя. Слишком мало времени дают нам для сна. Поэтому все мы охвачены постоянным и неутолимым желанием: спать, спать и спать.

От окончания раздачи пайка и до обеда во всей тюрьме затишье. Надзиратели редко заглядывают в камеры через дверные окошечки. Они, так же как и мы, дремлют, хотя для того, чтобы выспаться, времени у них достаточно и ночью.

В два часа дня мы получаем по поллитра горячего варева, назвать которое обедом было бы слишком пышно. Заключенные называют его скромнее и грубее: "баланда". Это нечто, вроде жиденького супа, сваренного по очень несложному рецепту: пара пригоршней крупы на ведро воды без примесей жира. Иногда крупа заменялась столь же незначительным количеством квашеной капусты или солеными селедочными головками.

После обеда, до вечерней поверки и следующей за нею оправки, заключенные опять дремлют или занимаются своими делами и делишками. В 7 часов вечера нас угощают "ужином". Он точная копия "обеда "с добавлением кружки кипятку. От последнего почти все отказываются. С чем его пить, если хлеб и сахар съедены еще днем?…

До отбоя ко сну осталось около пяти часов. Тяжелые часы. Каждая их минута заполнена все усиливающейся дремотой, нетерпеливым ожиданием начальственного позволения спать и страхом перед возможностью вызова на допрос.

Время тянется медленно, как арба с ленивыми быками в упряжке. Наконец, часы в коридоре бьют двенадцать. Заключенные заранее приготовили свои места для спанья, чтобы с первым же звуком "отбойного звонка" свалиться на них и уснуть. Но наша охрана не спешит так, как она спешила с "подъемом" утром. Проходит не менее пяти минут, прежде чем в коридоре звенит звонок, сопровождаемый криками надзирателей:

— Давай, ложись спать! Давай, ложись!

День в тюрьме длинный, но заключенным часто не хватает времени, тем более, что много его отнимает у них дремота, с которой трудно, а порой вовсе невозможно бороться.

У каждого из нас ежедневно находится какое-либо Дело. Например, чтобы починить одежду или заштопать носки, нужны иголки и нитки. Ни то, ни другое нам не дают и поэтому нам приходится делать их самим. Нитки мы делаем, распуская старые, до последней степени изорванные носки; при надобности из этих ниток плетем веревочки. Иголки у нас деревянные, из обточенных на цементном полу щепочек. Кое у кого, впрочем, есть и железные самодельные иглы. Для изготовления их использованы случайно найденные куски проволоки или украденные на допросах у следователей скрепки для бумаг.

Заключенные всюду, где только возможно, ищут и иногда находят кусочки кирпича и угля, которые затем толкут в порошок и подмешивают в хлеб при изготовлении из него различных игр: шахмат, домино, шашек и других. Подмешивать уголь и кирпич к хлебу необходимо, чтобы сделанные из него фигурки не трескались и не ломались. Труднее сделать в тюрьме "колотушки", т. е. игральные карты. Но все же в камере имеется более десятка карточных колод. Сделаны они из разломанных спичечных коробок, кусочков картона или склеенных хлебным клеем листков бумаги.

Шестеро сокамерников пользуются среди нас славой мастеров по изготовлению ножей и бритв. Целыми днями обтачивают они на цементном полу и выступах стен куски железа и жести, но зато их ножи и бритвы по качеству лучше стальных фабричных. Мне часто приходилось бриться в камере самодельными бритвами и порезался я лишь два раза.

Наиболее важным из всех занятий считается в камере обсуждение следственных дел заключенных. Об этом все говорят с утра до вечера, хотя, в большинстве случаев, такие разговоры бесплодны.

Заключенные имеют не только "телефон", но и "телеграф". Главное в последнем, без чего никак нельзя обойтись, это тюремные стены. Весь день по ним перестукиваются между собой узники разных камер. Для удобства разговаривающих по "телеграфу" введена единая, очень несложная азбука. Русский алфавит разделен на шесть колонок, в каждой из которых пять букв.

Выглядит эта азбука так:

А 1-1

Е 2-1

Л 3-1

Р 4-1

Х 5-1

Ы 6-1

Б 1-2

Ж 2-2

М 3-2

С 4-2

Ц 5-2

Ь 6-2

В 1-3

3 2-3

Н 3-3

Т 4-3

Ч 5-3

Э 6-3

Г 1-4

И 2-4

О 3-4

У 4-4

Ш 5-4

Ю 6-4

Д 1-5

К 2-5

П 3-5

Ф 4-5

Щ 5-5

Я 6-5

Чтобы передать, например, букву О, надо стукнуть три раза, сделать короткую паузу и стукнуть еще четыре раза. "Работают на телеграфе" обычно по два человека. Один, приложив к стене кружку, а к ней ухо, стучит и слушает ответы на свой стук. Другой щепочкой записывает на куске мыла диктуемые ему первым буквы ответов и расшифровывает их.

Часто разговоры ведутся "по передатчику", не с соседними камерами, а с расположенными в разных концах коридора. В таких случаях каждое слово добросовестно принимается и передается дальше из камеры в камеру, пока не достигнет ушей "абонентов".

Перестукивание через стены тюремная администрация преследует и наказывает, но за всеми "телеграфистами" не уследишь и, кроме того, они ухитряются стучать так, что надзирателям в коридорах стука не слышно.

Голландская печь в нашей камере, которую никогда не топят, используется заключенными, как наблюдательный пункт. В часы предобеденного тюремного затишья на нее влезает доброволец-наблюдатель и рассказывает нам, что делается по ту сторону решетки.

С печки, через неприкрытое козырьком окно, видны часть тюремного двора и прилегающие к тюрьме улицы. Для взоров надзирателя из коридора печка недосягаема. Однако, несколько "наблюдателей" все же были пойманы на ней и отправлены в карцер. Но это не остановило других и камерный наблюдательный пункт действует ежедневно.

Врачей, лекарств и вообще какой бы то ни было медицины нам "не полагается". Мы лечимся исключительно собственными камерными средствами.

Главные наши заболевания "допросные": избитые теломеханиками спины, синяки и ранения на наших многострадальных телах, искалеченные "маникюром" концы пальцев, опухшие от стоек ноги.

Люди возвращаются с допросов обычно утром. У некоторых из них, избитых и окровавленных, белье бывает прилипшим к телу. Получив утреннюю порцию кипятка и слегка остудив его, они отмачивают белье, промывают раны и ссадины и перевязывают их чистыми тряпками.

Послестоечная опухоль ног сгоняется массажем и холодными ваннами. Для последних используются те же самые миски, из которых люди едят. Кстати, в этих же мисках стирают носки, носовые платки, трусики и тряпки для перевязок. Никакой иной посуды для стирки белья в камере нет.

Широко распространено у нас "лечение дремотой". Ею лечатся все. Дневная дремота восполняет недостаточность часов сна для подследственных. Часто вызываемые на ночные допросы занимаются днем, тайком от надзирателей, "усиленно-дремотной медициной": почти весь день сидят и дремлют.

Наиболее ценным из камерных лекарств считается мазь для лечения последствий "маникюра", которую заключенные называют "смазью". Рецепт ее изготовления весьма несложен: взять в рот кусок хлеба и хорошо его разжевать, обильно смачивая слюной. Затем этой "смазью" намазывают концы искалеченных иглами пальцев и забинтовывают. На следующий день пальцы обмываются водой, смазываются и снова забинтовываются. Полное излечение их наступает через два-три месяца.

Приготовить "смазь" может не каждый, а только те, у кого здоровые зубы. Некоторые из таких "аптекарей" даже зарабатывают, получая за свое "лекарство" от заключенных часть их хлебного пайка или миску "баланды". От "смази", жеванной больными или испорченными зубами, почти всегда бывает сильное воспаление ранок на пальцах. Во всех тюремных камерах применяются два вида "допросной профилактики". Отправляясь на допрос, заключенный старается выпить, как можно больше, воды и захватить с собой несколько кусков сахара. Пить на допросах, которые иногда длятся по несколько суток, обычно не дают и поэтому организм допрашиваемого должен иметь некоторый запас воды.

Съев перед самым допросом 70–80 граммов сахара, истощенный тюремным режимом человек успешнее сопротивляется пыткам. Этому сопротивлению помогает широко распространенное среди заключенных в советских тюрьмах, хотя и несколько преувеличенное, убеждение в чудодейственном влиянии сахара на человеческий организм. Бывало, что съевшие сахар подледственники подолгу выдерживали пытки.

Сидевший в общей подследственной профессор Гурьянов дал этому такое объяснение:

— Сахар в большой, — для заключенного, конечно, — дозе, быстро перерабатывается желудком и, поступая в кровь, вызывает вспышку бодрости в истощенном организме и, на некоторое время, дает ему запас новых сил. А самое главное — делает пытаемого более стойким… вера в сахар…

Следует заметить, что в советских тюрьмах люди очень быстро заболевают легочными, сердечными, нервными и ревматическими болезнями. Но желудочные и кишечные заболевания (например, язва желудка) часто излечиваются сами собой, в результате постоянного промывания желудка и кишек жидкой пищей и водой.

Раз в месяц нас водят в баню. Она, пожалуй, самое грязное помещение в тюрьме, во всяком случае грязнее любой камеры и уборной. На стенах двух маленьких комнатушек слой грязи и слизи не меньше сантиметра толщиною, под ногами жидкая грязь, как на проселочной дороге весной. В обеих комнатах полдюжины никогда не моющихся, а поэтому также грязных бочек с холодной водой и рядом стопки "шаек" — жестяных чашек для мытья.

Не один раз мы требовали у тюремного начальства:

— Дайте горячей воды!

На все наши требования следовал неизменный ответ:

— Вот починим печной котел, тогда дадим.

Этот мифический котел за год так и не был починен.

Никто из нас в бане не моется, а только "для отвода глаз надзирателей" выливает на себя одну-две "шайки" воды. В тюремной уборной мыться и удобнее, и приятней; там же мы стираем и свое белье.

Баня служит нам не для мытья, а для совершенно иных целей. Через работающих в ней уголовников и "бытовиков" подследственные, главным образом урки, связываются с "волей", узнают новости, отправляют и получают письма. Некоторым уркам удается даже получать передачи от приятелей с "воли".

В предбаннике, — комнатушке немного чище банных, где мы раздеваемся и сдаем в дезинфекцию всю верхнюю одежду и белье, работает парикмахер. Тупой, нулевого размера машинкой он стрижет нас наголо, как говорят в тюрьме: "во всех местах", т. е. там, где растут волосы. Делается это не столь по требованию гигиены, сколь по традиции, неизвестно когда и кем установленной в тюрьме.

Наша одежда пропаривается сухим, насыщенным дезинфекционными веществами паром, при температуре свыше 100 градусов, в специальных металлических ящиках. Вынутая оттуда, она так перемешана, что найти свою весьма затруднительно. Надевать ее зимой приятно, но летом — сплошное мучение. Горячее белье, надетое на разгоряченное тело, сразу вызывает ручьи пота.

Банного дня мы ждем, как праздника. Для нас он не только день связи с "волей", но и единственная в месяц прогулка по тюремному двору. Однако, этот день причиняет нам и весьма ощутительную неприятность. В то время, как мы находимся в бане со всеми своими вещами, надзиратели дезинфицируют камеру, поливая ее какой-то ядовитой и очень вонючей жидкостью. Делают это для уничтожения клопов, блох и вшей. После дезинфекции у нас дня три подряд нестерпимо болят головы и сморкаемся мы кровью, а паразиты действительно исчезают, но через неделю появляются снова…

Каждые полгода тюремное начальство заставляет заключенных "играть на рояли" и "делать приятное лицо". На тюремном жаргоне так называются дактилоскопия и фотографирование.

Снимки с наших лиц и пальцев сдаются в архив краевого управления НКВД, но кому это нужно и какой в этом смысл, вероятно и его начальству неизвестно. Заключенных в Северо-кавказском крае сотни тысяч и разобраться в их дактилоскопических и фотографических снимках просто невозможно, тем более, что, по дошедшим до нас сведениям, архивный отдел управления находится в хаотическом состоянии.

Иногда, во время утренней поверки дежурный по коридору нам объявляет:

— Сегодня желающие могут писать письма и заявления.

Спустя полчаса или час надзиратель приносит в камеру с десяток карандашей и четвертушки листов бумаги — по числу желающих писать.

В первый "письменный день" мы потребовали перьев и чернил. Неудобно, все-таки, писать Калинину или в ЦК ВКП(б) карандашом. Дежурный по коридору нам отказал в этом, подкрепив свой отказ следующим заявлением:

— Во избежание самоубийственных попыток перья и чернила в камеры не допускаются.

— Да как же ими возможно себя убить? — раздался чей-то возглас изумления.

— Очень даже просто. Ежели подследственник проглотит перо и запьет чернилом, то может и помереть, — объяснил дежурный.

Позднее мы выяснили, что писать можно куда угодно и карандашом и что занятие это абсолютно бесполезное. Дальше следователей наши письма и заявления не шли. Одному из заключенных общей подследственной, возмущенному тем, что его три письма не отправлены Калинину, ЦК ВКП(б) и прокурору СССР, следователь заявил на допросе:

— Я для тебя и Калинин, и ЦК и прокурор. Понял, гад? Что хочу, то с тобой, гадом, и сделаю. Так что, вместо дурацких писем, лучше пиши мне признание в твоих преступлениях, гад…

Несмотря на бесполезность и ненужность писем и заявлений, их писали в камере все. Большинство заключенных занималось этим от скуки и ради развлечения, а некоторые — надеясь, что их письма все же дойдут до Калинина, прокурора или жены. Такие наивные подследственники, по преимуществу из новичков, месяцами ждали ответов, пока на допросах не выяснялось, что написанное ими находится у следователей или брошено в следовательскую корзину для ненужных бумаг.

Только на один сорт заявлений следователи реагировали очень быстро. Это бывало, если арестованный отказывался в заявлении от своих прежних показаний и признаний. Следователь вызывал "отказчика" и если последний продолжал упорствовать, отправлял его на "большой конвейер", а там телемеханики быстро заставляли его "изменить линию поведения".

Некоторые заявления заключенных делались тюремной администрации. В них обычно жаловались на плохую пищу, недостаточное количество сна, на грубость надзирателей и т. д. Начальство, повидимому, читало заявления, но результат всегда был одинаков: никаких улучшений.

"Письменный день" обычно продолжался до вечера с коротким перерывом на "обед". В камере царила необычайная тишина, разговоры велись шопотом. Десять человек писали, а остальные, ожидая своей очереди и обдумывая, что бы такое и кому бы написать, изредка подгоняли пишущих:

— Хватит вам! Уже и так много написано! Дайте Другим за карандаш подержаться…

Приходящих в камеру новичков или уходящих из нее надзиратели обыскивают в коридорах тщательно, с головы до ног. Однако, некоторые заключенные все же ухитряются проносить запрещенные в тюрьме предметы: бумагу, карандаши, иголки, лезвия для бритв и т. п., пряча их в носках башмаков или подвязывая между ногами. В эти места полезет не каждый надзиратель.

Однажды приятель Петьки Бычка, крупный вор Васька Свистун, пронес для него в нашу камеру с "воли" полкилограмма табаку. Для этого он применил простой, но остроумный способ. Насыпал табак в нижнюю часть брюк, заправленных в башмаки и обыскивавшим его надзирателям представился человеком, панически боящимся щекотки. Когда надзиратели начали ощупывать его ноги, он стал вырываться из их рук, хохотать и громко орать:

— Ой, не щекочите! Ой, пустите! Ой, боюсь щекотки!

Провозившись с ним минут десять, надзиратели прекратили обыск.

Табаку, принесенного Васькой, хватило только на три дня. В раскуривании его участвовали не только Петька, Васька и я, но и вся камера. Первый день у нас, почти беспрерывно, просили закурить, а в последующие — докурить. Стоило, например, Петьке начать свертывать папиросу, как к нему выстраивалась очередь "докурилыциков", из которых некоторые нахально требовали:

— Крути папиросу побольше! Сиротскую. Чтоб на всех хватило!

Курильщиков среди нас было много, и они очень страдали без табака, числившегося в списке предметов, запрещенных для подследственников…

В конце концов, "стукачи" донесли тюремному начальству, что и как проносится в камеры и система обысков изменилась. Надзиратели раздевали людей догола, заглядывали "во все места" и даже в задний проход. Пронести что-либо в камеры или вынести из них стало невозможным.

Почти каждый день в общую подследственную приходят "письма" и "газеты". Именно приходят, в буквальном смысле. Это не обычные газеты и письма, какие печатаются, пишутся и читаются на "воле", а живые люди.

Человека, попавшего в камеру прямо с "воли" или просидевшего всего лишь несколько дней в тюрьме, заключенные называют "газетой". Он полон интересных для них новостей и сообщений, которые высасываются из него несколько дней подряд.

Люди из концлагерей, привезенные в тюрьму на переследствие их "дел", называются "заказными письмами". У них тоже есть много новостей, главным образом, концлагерных и тюремных.

Заключенные "районок", т. е. районных тюрем, переведенные к нам в краевую тюрьму, это "простые письма". Особенными новостями они не богаты, но все же кое-что интересное сообщают.

Перемещаемые из одной камеры в другую, внутри тюрьмы, почти никого из заключенных не интересуют. Новостей у них нет, и зовут их презрительно "письмишками".

В феврале 1938 года в общую подследственную прибыла целая "пачка газет с воли" — восемь арестованных бывших ответственных работников краевого масштаба. Они сообщили нам много самых свежих новостей о "ежовщине". Начатая по приказу Кремля наркомом внутренних дел Николаем Ежовым, после судебного процесса маршала Тухачевского, чистка партии, комсомола и советского административного аппарата от враждебных и ненадежных элементов, превратилась в уничтожение партийных и комсомольских организаций и в разгром советских административных учреждений. На "воле" во всю свирепствовал ежовский террор. Людей арестовывали уже без ордеров, а просто по спискам. Не меньше 80 % коммунистов, 60 % комсомольцев и, конечно, множество беспартийных граждан сидело в тюрьмах и концлагерях.

На Северном Кавказе аресты приобрели особенно массовый характер после перевода административного центра края из Пятигорска в Ставрополь в сентябре-октябре 1937 года. Больше половины коммунистов и комсомольцев краевого земельного управления, краевого отдела народного образования, комитета по делам искусств, курортного объединения и других краевых учреждений были объявлены "врагами народа" и арестованы.

Из 104 коммунистов Нефтяного института города Грозного на "воле" осталось только двое: сторож и уборщица. Лишь единственный из 144 директоров машинно-тракторных станций избежал тюрьмы.

Полному разгрому подвергся краевой исполнительный комитет советов. Там аресты начались с его председателя Пивоварова и заместителя Федорова. Все тюрьмы Северного Кавказа были переполнены "преступниками нового типа", сфабрикованными энкаведистами и получившими официальную кличку "врагов народа". Среди них встречались, конечно, и настоящие, непримиримые враги, но не народа; а советской власти.

Пришедшие в общую подследственную "газеты" объясняли события на "воле" вредительством, будто бы существующим в органах НКВД. Среди оставшихся на "воле" коммунистов широко распространились слухи об этом. Утверждалось втихомолку, что во вредительстве виновно ближайшее окружение Ежова, а, может быть, и он сам.

Эти безрадостные новости вызвали в камере приступ уныния и безнадежности, вскоре превратившийся в волну "признаний". Количество уговаривающих "признаваться во всем" и "признающихся" на допросах значительно увеличилось. Даже самые стойкие и упорные подследственники, один за другим, начали сдаваться. Этому способствовало и усиление деятельности "большого конвейера". Применение "методов физического воздействия" к заключенным возрастало и совершенствовалось с каждым днем…

Из всех уговаривающих "признаваться" в общей подследственной особенно выделялся бывший начальник одной железнодорожной станции Виктор Горяго, отсидевший в лагере за вредительство пять лет и вторично арестованный по этому же делу. Он не был провокатором и сексотом, а искренно верил в мощь и всеведение НКВД, против которого бороться, по ого мнению, невозможно.

— Признаваться и только признаваться! В этом единственный выход для каждого подследственника. НКВД всегда добивается того, чего хочет. Я видел тысячи заключенных, но ни одного непризнавшегося среди них не было. Почему? Непризнавшиеся умерли на допросах, — говорил он нам.

С его словами подследственные соглашались. В камере не нашлось ни одного, который бы ему возразил.

В те времена и я поддался общему настроению и тоже, пожалуй бы, "признался", но следствие по моему, делу временно приостановилось. Островерхов, видимо занятый другими делами, на допросы меня не вызывал.

Долго тянется тюремный день, а ночь — коротка. Иногда кажется, что не успел закрыть глаз, как в уши уже врываются звонок подъема и назойливые крики надзирателей:

— Давай, вставай! Вставай!

Встаешь совсем не освеженный сном, с отуманенной, терзаемой болью головой и уставшим, разбитым телом.

Ночь для нас — это всего лишь пять часов сна: от полуночи до пяти утра. И какого сна! На холодном и грязном цементном полу, подостлав под себя рваный пиджак. Через каждые 10–16 минут просыпаешься: то отлежал себе бок, то загрохотала дверь, выпуская кого-то на допрос, то идущий к параше споткнулся о тебя. Хлопанье двери и хождение к параше ночью почти непрерывное, причем сонные люди не разбирают, что под их ногами — пол или человек.

Свет в камере не гаснет всю ночь, но для него она продолжительнее, чем для нас. Едва за окном начинают сгущаться сумерки, как под камерным потолком зажигаются две электрические лампочки и тухнут лишь, когда окончательно рассветет: зимой часов в 8 утра, летом — раньше.

Спать на спине в камере невозможно, — для этого всем нехватает места, — приходится лежать только на боку. Петька Бычок был прав, говоря, что "мы спим в строю". Вернувшись с одного ночного допроса, я наблюдал яркую до жути картину такого сна:

На всей площади пола лежат рядами, вплотную друг к другу, полуголые тела, похожие на огромных бледных червей. Они стиснуты стенами и поэтому неподвижны до определенного момента. Этот момент наступает, когда одно из тел шевельнулось, силясь перевернуться на другой бок. Его движение, подобно электрическому току, передалось соседям, и весь ряд из сорока спящих задвигался и разом, как по команде, перевернулся с правого на левый бок.

Наблюдая картину "сна в строю", слушал я и неотделимый от нее "ночной разговор" камеры. Масса спящих людей, — без перерыва, — храпела, стонала, вскрикивала, высвистывала носами и скрежетала зубами. Эти звуки сливались в однообразный гул огромного людского улья.

Так мы спали каждую ночь…

Короткая тюремная ночь часто превращается в очень длинную. Это бывает, когда подследственного берут на допрос, а затем отправляют на "большой конвейер".

Следователи и телемеханики, добиваясь признаний от заключенных, применяют три способа воздействия на них: "психологический", состоящий из угроз, запугиваний и обещаний, "физический", т. е. самые разнообразные пытки, — от простого избиения до мучений специальными машинами и аппаратами, — и чаще всего "комбинированный", в который входят приемы "психологические" и "физические".

Пыткам на "большом конвейере" подвергаются далеко не все, а лишь упрямые, не желающие дать следователю нужных ему показаний. Такие составляли, приблизительно, не больше трети общего количества узников главной тюрьмы Ставрополя. Для остальных двух третей бывало достаточно угроз и криков следователя и стонов пытаемых теломеханиками, доносящихся с "большого конвейера" в комнату допроса. Этот "психологический метод" подкреплялся рассказами побывавших на "конвейере" и уговорами камерных "стукачей", усиленно рекомендующих каждому "признаваться во всем".

Работа энкаведистов по ночам тоже своего рода "комбинированный метод воздействия": игра на нервах и утомлении измученных, голодных и невыспавшихся подследственных.

Некоторым из допрашиваемых следователи старались не давать спать в течение нескольких суток и даже недель подряд. Таких каждый вечер вызывали на допрос, держали там всю ночь, а утром приводили в камеру. Это — специальная пытка бессонницей. Подвергнутым ей дневная дремота в камере помогает мало, а когда пытка кончается, то часто человек не может заснуть несколько ночей. Его переутомленный организм и перенапряженные нервы не поддаются сну.

Еженедельно тюремное начальство устраивает на нашу и другие камеры "ночные набеги". После полуночи в камеру врываются 3–4 надзирателя и громким шопотом (в целях конспирации?!) приказывают:

— Давай, вставай! Выходи в коридор по одному? Выходи в чем есть! Скорей! Не задерживай! Давай!

Выгнав всех нас в коридор в одном белье, надзиратели начинают обыск камеры и оставшихся в ней наших вещей. При обыске присутствует камерный староста. По мнению начальства, его обязанность — помогать надзирателям обыскивать, а по нашему— скрывать от них запрещенные в тюрьме вещи. Староста добросовестно помогает не надзирателям, а нам. Зная приблизительно, что и где прячут заключенные, он каждую "подозрительную" вещь старается отодвинуть в сторону от надзирателей или засунуть под кучу уже обысканных вещей.

Во время "ночных набегов" надзиратели редко находят что-либо запрещенное. Мы постоянно начеку и против обысков принимаем предохранительные меры. Тоненькие рулончики бумаги, кусочки графита и спички зашиты в швы верхней одежды; она толще белья и в ней труднее нащупать спрятанное. Иголки, гвозди, лезвия для бритв и маленькие ножи хранятся в хлебе, под его корками. За окном висят на веревках узелки с запрещенными предметами. Некоторые заключенные, при обысках, прячут иголки в собственных ртах, держа их зубами за нитки.

Есть в камере и общее место хранения запрещенного — крысиная дыра в углу, возле печки. Крысу, прогрызшую ее, наиболее изголодавшиеся подследственники, после долгой охоты, поймали и съели. Шкурку и кишки бросили в парашу, а остальное разделили, слегка поджарив на спичках. Полакомившиеся крысой об ее мясе отзывались с восхищением:

— До того вкусное и нежное, что во рту тает! Как молоденький цыпленок!

В крысиной дыре стали хранить запрещенные вещи, а когда кто-то из обыскивающих надзирателей попробовал сунуть туда руку, наш староста остановил его возгласами притворного испуга:

— Там крыса, гражданин надзиратель! Как бы не укусила! Крысиный яд — он опасный. Человек от него — сразу на тот свет!

Надзиратель в страхе отдернул руку. С тех пор обыскивающие лазать в крысиную, дырку ни разу не пытались…

Пока в камере длится обыск, двое надзирателей заставляют нас раздеться догола и по швам прощупывают наше белье. Мы, полусонные и злые, стуча зубами от холода в сыром коридоре, нетерпеливо ждем, когда же кончится "ночной набег". Он кончается часам к трем ночи и нас впускают в камеру. Здесь — нечто вроде разрухи после гражданской войны. Наши вещи свалены в несколько куч и разбросаны по полу. Разборкой их мы занимаемся до утра.

За границей издано много книг о концлагерях в СССР, но сравнительно мало о советской тюрьме. Авторы этих немногих произведений, посвященных тюремной тематике, описывают преимущественно главные московские тюрьмы (Лубянку, Бутырки, Таганку, Лефортово) или Кресты — центральную тюрьму Ленинграда.

Эти тюрьмы не типичны для Советского Союза. Они столичные, расположены в местах, слишком близких к Кремлю и иностранцам; количество заключенных в них, сравнительно, невелико и находятся они, до некоторой степени, в привилегированном положении.

Типичными в СССР являются тюрьмы провинциальных городов, вроде ставропольской (областные и краевые), а также районные, называемые "районками". Последние, в сущности, даже не тюрьмы, а склады арестованных. Люди в них набиты, как поленья дров в штабели, а кормят там еще хуже, чем ставропольских подследственников. Заключение в районной тюрьме — беспрерывная адская мука.

Подавляющее большинство узников советской власти (исключая концлагери) заполняет именно провинциальные тюрьмы и "районки".

Двухэтажная главная тюрьма города Ставрополя выстроена в начале прошлого столетия. До октябрьской революции количество заключенных в ней никогда не превышало 200 человек.

При советской власти ее расширили вдвое, сделав несколько пристроек. Количество заключенных тоже увеличилось, но совсем не пропорционально расширению тюрьмы. В апреле 1938 года в ней томилось более 8.000 узников.

Тяжело, очень тяжело сидеть в советской следственной тюрьме. Нет, кажется, горшей пытки на свете. Но шутники из заключенных говорят:

— Прожить в тюрьме трудно только первые пять лет, а потом привыкаешь… И, помедлив, добавляют:

— Если не помрешь…

Весной 1938 года состав заключенных общей подследственной несколько изменился. С "воли" привели два десятка недавно арестованных, "свежих" людей. Это была молодежь из высших учебных заведений и армии. Попали к нам в камеру и несколько подследственных из тюрем Ростова. Ушло от нас к этому времени более тридцати человек.

Новые люди освежили в общей подследственной гнетущую атмосферу отчаяния, апатии и безвыходности и внесли сюда струю бодрости и жажды борьбы за жизнь. С их приходом будущее стало рисоваться нам не совсем безнадежным.

После них приходили и уходили многие. День шел ва днем, месяц за месяцем, но общая подследственная не пустела. Места ушедших из нее, часто в неизвестное, занимали все новые и новые страдальцы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.