ШКАТУЛКА
ШКАТУЛКА
В здании прокуратуры до революции была городская управа. Вероятно, с того времени сохранился письменный стол, за которым теперь работает областной прокурор. Стол такой громоздкий и тяжелый, что его даже не пытаются передвигать.
На столе старинный письменный прибор: большая доска черного мрамора, две стеклянные чернильницы с медными крышками, пресс-папье — бронзовый медведь, перочистка, спичечница. Тут же рядом небольшая шкатулка — папиросница, Крошечные треугольники и квадратики из крашеной соломки сияют живым цветочным узором под тонкой пленкой лака.
Почему оказалась здесь эта шкатулка?
Откуда она?
В областной прокуратуре хорошо знают, как попала эта затейливая самоделка на стол государственного советника юстиции третьего класса Геннадия Павловича Толмачева.
* * *
Прокурор отдела Александр Павлович Коваленко — опытный работник. За пятнадцать лет ему пришлось побывать и следователем, и помощником прокурора, и районным прокурором. Даже дома, снимая телефонную трубку, он часто по привычке отвечал:
— Прокурор Коваленко слушает вас...
На столе у него — коричневая папка:
«Дело по обвинению Васильева К. Т., Зарубина В. В. и Лысикова Н. П. по статье 59—3 УК РСФСР».
Рядом другая папка —
«Дело по обвинению Лысикова Н. П. — Нефедова Н. А. по статье 188 УК РСФСР».
Коваленко перечитывал жалобу осужденного Лысикова.
— Слышишь, Валентин Иванович, — сказал Коваленко, — до чего нахальные люди пошли, ну просто уму непостижимо.
— Ты о чем? — поднял голову сидевший за соседним столом прокурор Харитонов.
— Да тут один заключенный просит об освобождении.
— Считает себя невиновным? Неправильно осудили?
— Представь себе, нет. Полностью признался. Обвинение доказано. И к тому же он еще бежал из-под стражи!
— Прочитай-ка формулировку обвинения! Коваленко раскрыл папку:
— Вот: «...обвиняется в том, что, вступив в преступную связь с Васильевым и Зарубиным, организовавшими бандитскую шайку, принял участие в вооруженном нападении на магазин сельпо, во время которого было нанесено тяжелое огнестрельное ранение сторожу и похищена выручка в сумме пять тысяч шестьсот тридцать два рубля семнадцать копеек».
Коваленко взял другое дело:
— «...осужденный к двенадцатой годам лишения свободы Лысиков бежал из колонии и в течение восьми лет находился на нелегальном положении».
— Когда он арестован? — спросил Харитонов.
— Месяц назад. Столько лет скрывался! Фамилию сменил, с чужим паспортом, подлец, жил! Ну ничего, теперь будет отбывать срок день в день, час в час. Давность на него не распространяется, условно-досрочное освобождение — тоже.
— Об освобождении просит?
— Просит. Пишет, что стал честным человеком, — сам знаешь, что в таких случаях пишут, — заключил Коваленко.
Возразить, вроде, было нечего. Разговор сам собой прекратился. Харитонов продолжал заниматься своим делом, а Коваленко закончил короткий ответ на жалобу Лысикова.
«Начальнику исправительно-трудовой колонии.
Прошу объявить заключенному Лысикову Н. П. на его жалобу, что арестован он правильно и оснований к его освобождению либо к снижению меры наказания в материалах дела не имеется.
Прокурор области
государственный советник юстиции
3-го класса (Толмачев)».
* * *
Николай проснулся оттого, что затекла рука. Повернулся на другой бок — те же жесткие нары. Тюрьма! Двенадцать лет!.. Мне будет тогда тридцать семь...
Сон не шел. Отчетливо вспоминалось далекое, то, что хотелось бы выкинуть из жизни, из памяти. Но оно вспоминалось...
— Боишься? — со злобой прошипел Костя Васильев и больно толкнул в бок костлявым локтем. — Трус в карты не играет! Понял?
— Не дрейфь, — сказал Валька. — С нами не пропадешь...
Они пробирались пустынной ночной улицей. Николай шел «на дело» первый раз в жизни. «Хоть бы милиционер навстречу попался, или патруль. Ну хоть что-нибудь бы произошло, только бы не дойти до магазина», — думал он.
Но никого... Тишина.
На углу остановились, Костя сказал:
— Всё будет без шума. Понятно? Ты стой на улице и смотри в оба, а мы с Валькой со двора махнем. Если что, свисти! Понял? Вздумаешь уйти — вот! — И Костя вынул из кармана пистолет.
Николай остался один. Только бы кончилась поскорей эта ночь!.. Он забился на крыльцо соседнего дома и прижался к запертой двери...
После смерти бабушки оборвалась последняя связь Николая с миром взрослых. В школу ходить он перестал. Побои мачехи стали казаться больней, больше страшило пьянство отца. Плохо было мальчишке в родном поселке. Мимо мчались дальние поезда, а им вслед уносились мальчишеские мечты. Пытался уехать, но его, безбилетника, сняли с ленинградского поезда...
И вот теперь, на пути к неизведанным далям, к большим городам — эта ночь...
«Скорее бы всё кончилось; возьму свою долю, и дай бог ноги. Только бы скорей, скорей...» — думал Николай.
В магазине послышался скрип, шорох, затем еще скрип и приглушенный голос. Сейчас выйдут, Костя махнет рукой, и всё.
Но никто не выходил.
Издалека донесся стук колес. «Московский, — подумал Лысиков. — Четверть пятого. Вот возьму завтра и уеду в Москву...»
Послышались мягкие шаги: по улице шел сторож. Николай затаил дыхание. Сердце стучало как будто на всю улицу. Казалось, некуда скрыться, от взгляда сторожа, а смотрит он прямо на него, Николая.
Но сторож спокойно направился к дверям магазина, потрогал замки, не спеша пошел к углу дома.
Всё! Надо свистеть. Надо!
Во дворе раздался негромкий стук, и сторож неуклюже кинулся к калитке. Лысиков сунул дрожащие пальцы в рот, но вместо свиста получилось какое-то шипение. Тогда он бросился к магазину с бессмысленным криком: «Атас, атас!» и побежал вслед за сторожем в калитку.
Во дворе Валька Зарубин молча вырывался из рук сторожа, а тот дребезжащим тонким голосом кричал: «Караул! Не уйдешь, гадина!»
Валька бил сторожа свободной рукой, но тот не отпускал его и, задыхаясь, звал на помощь. Из магазина подоспел Костя, на бегу сунул руку в карман. Короткая вспышка осветила стену дома, прогремел выстрел. Запыхавшиеся парни подбежали к Николаю.
— Чего стоишь, остолоп!? — прохрипел Костя. — Смывайся, пока не поздно!..
Бежали сперва вместе. Потом Валька куда-то исчез. Костя повернул к станции. Лысикову было всё равно, и он побежал за ним.
На пустыре за вокзалом перевели дух. Костя вынул папиросы и дал закурить Лысикову. Руки дрожали, спички ломались, и Костя с бранью бросал их на землю.
— А ты, раззява, почему не свистел? Душа в пятки ушла? — вдруг набросился он на Николая и выругался. — Хрыч-то крепкий оказался. Ну ничего, выручка — вот она. И часики бы взяли, если бы не старый черт.. Ладно. Смываться надо. Шуму наделали.
— Давай, Костя, на первом дачном уедем, — сказал Лысиков.
— Чтобы тебя схватили на вокзале! Вот темнота! Сейчас в город ехать и не думай: кругом мильтоны. Потопали на соседнюю станцию, пока не рассвело!
Дошли до разъезда. Костя в пристанционной уборной пересчитал деньги — больше пяти тысяч. Тысячу сунул Николаю.
— А теперь чеши отсюда! Вдвоем опаснее. Напороться можно.
Костя ушел. Как только открылось окошечко кассы, Лысиков купил билет до Заречья. Через полчаса пришел поезд. Николай поднялся в пустой вагон, сел у окна и задремал...
— Вставай, парень, приехали! — кто-то тряс его за плечо.
Лысиков открыл глаза. Было светло. Перед Николаем стоял сержант милиции с малиновыми погонами, рядом — мужчина в штатском...
И вот отделение дорожной милиции. Обыск. Деньги, лежащие на столе. Глупые объяснения, что нашел на вокзале. И самое удивительное — очная ставка с Костей, с тем самым Костей, который утверждал, что он «вор в законе», плевал на всяких «мусоров» и никогда не «расколется».
Костя плакал и размазывал грязными руками слезы. Он во всем признался, врал, что ему нет восемнадцати, и просил направить в колонию для малолетних.
Не лучше держался и Валька.
Потом суд. Хорошо еще, что сторож остался жив. Косте и Вальке дали по пятнадцать лет, а ему, Николаю, двенадцать. Приговор Лысиков не обжаловал, и через месяц его отправили в детскую воспитательную колонию.
А еще через месяц Николай бежал.
* * *
— Ну что, всё в порядке? Бумаги подписаны? — спросил Харитонов у Коваленко, когда тот вернулся от прокурора области.
— Представь себе, не подписал ответ на жалобу Лысикова.
— В чем же дело?
— А, — махнул рукой Коваленко, — разве ты не знаешь нашего шефа. Опять рассуждения, что к каждому обвиняемому нужен индивидуальный подход, что надо принимать во внимание личность правонарушителя. Мне, честное слово, кажется, что это не гуманизм, а либерализм. Такое отношение и порождает преступность. Люди перестают бояться закона.
Было видно, что Коваленко очень недоволен и самолюбие его задето.
— Я не понимаю Геннадия Павловича, — продолжал он. — Мы работаем в прокуратуре. Наша задача обеспечить соблюдение закона. А закон что говорит? Каждый, совершивший преступление, должен быть наказан. Лысиков совершил преступление? Да. Суд признал его виновным? Да. Наказание ему определено? Определено. Прекратить дело за истечением сроков давности можно? Нельзя — статья сорок девятая не позволяет. О чем же спорить?
— Чего же от тебя хочет Толмачев?
— Говорит, чтобы я получше изучил личность этого бандита, побеседовал бы с ним, выяснил, чем он занимался эти годы... А не всё ли равно, чем? Был на нелегальном положении, и всё... Какая-то чепуха! Мне нужно готовиться к серьезному процессу — дело в двадцать четыре тома, а тут точи лясы с беглым рецидивистом.
— Ну уж и рецидивист, — улыбнулся Харитонов.
— А как же, бандитизм — раз, побег из места заключения — два.
— Ну это ты, брат, загнул. Ведь он тогда был еще мальчишкой.
— Ладно. Не будем спорить, всё равно без толку. Ты ведь тоже порядочный либерал... — Коваленко раскрыл очередное дело, дав понять, что разговор окончен.
— Подожди-ка, Александр Павлович, — сказал Харитонов. — Ведь подобный случай описан в литературе.
— В бюллетене Верховного Суда?
— Какой там бюллетень. Помнишь Жана Вальжана?
— Ну и сравнил! Параллель! Жан Вальжан и Лысиков! — рассмеялся Коваленко. — Перевоспитался!.. Преступлений он за это время не совершил, верно. Только разве это говорит об исправлении? Притаился он, хвост у него — двенадцать лет. На мелочи попадешься — получай за новое год, да за старое дюжину. Э, да что там говорить, чужая душа — потемки.
Коваленко закрыл сейф и вышел.
* * *
Лысиков ждал отправки из тюрьмы в исправительно-трудовую колонию. Поэтому, когда открылась дверь и назвали его фамилию, он взял с собой вещевой мешок.
— Вещи оставь, — сказал конвоир, — тебя прокурор вызывает.
Вернулся Николай скоро. Соседи по камере, взглянув на него, сразу поняли, что беседа была не из приятных.
Лысиков сел на нары и молча закурил.
— Ну, чем тебя прокурор обласкал? — с усмешкой обратился к нему Петр Воронов, который в тюрьме провел чуть ли не половину жизни. — Спросил, где родился, где крестился, где судился? А?
— Спросил. — Лысиков помолчал. — Сказал сидеть надо.
— А ты уж, наверно, думал — к теще на блины позовет! — захохотал Воронов. — Знаем мы прокуроров, повидали их. Тут, кореш, главное на хороший этап попасть. Амнистии или зачетов нам с тобой ждать не приходится. Такие уж статьи попались...
Лысиков не отвечал.
— Ну что морду воротишь? Брось! — сказал Воронов, положив Николаю на плечо татуированную руку. — Споем лучше:
Судьба нас породнила,
Тюрьма нам дом родной...
«Дом родной... Что ты, Воронов, знаешь о доме родном? Никогда не будет у тебя родного дома. А у меня есть он, дом этот... Вернее, был... Были люди, которые стали близкими и которым я нужен. Были, а может быть, и есть еще?.. Тебе не понять этого, Воронов! Люди боятся тебя. И правильно, что ты в тюрьме, за решеткой...»
Нет, ничего этого Лысиков не сказал — всё равно не поймет Воронов. Лысиков молча курил, и тяжелая обида переполняла его душу:
«Эх, прокурор, прокурор! Разве биография человека лишь в том: когда арестовали и когда бежал, где достал паспорт и когда задержали? А ведь, когда в комсомол принимали, я тоже рассказывал свою биографию на собрании. И не такая уж плохая биография получилась... Если, конечно, о той ночи не говорить, и о побеге — тоже.
Я ждал беседы с тобой, прокурор. Думал всё сказать, как родному. Отнесся бы ты ко мне по-человечески, я бы открыл свою душу...
Да, я бежал. Ехал на товарном поезде, потом забрел в деревню, спрятался на сеновале. Проснулся — солнце светит, петухи поют. Слез я с сеновала, отряхнулся. Есть хочется страшно. Что делать? И решил: украду чего-нибудь поесть и айда дальше.
Вижу изба рядом. Я туда. Дверь открыта. Захожу — никого. На столе чугун с картошкой. Я и давай ее уплетать с кожурой прямо: где уж там чистить. Вдруг тихий женский голос:
— Ты чего это, парень, без хлеба ешь? Возьми на полке буханочку, и нож там.
Обернулся: лежит на русской печке пожилая женщина и смотрит на меня. Бежать? Неловко, стыдно. Стою как дурак и краснею. Она смотрит, и я смотрю.
— Ну что, в гляделки-то долго играть будем? Ешь, глупая голова!
Сел снова за стол. Тут уж не торопился, очистил картошку, соли взял, горбушку от буханки отрезал. Съел это всё, кожуру в помойное ведро бросил, хлеб и нож на место положил, А она говорит:
— Садись теперь поближе ко мне, потолкуем.
Сел на скамейку у печки.
— Родителей-то нету?
— Нет, мамаша.
— Александрой Петровной зовут меня. Называй тетей Шурой. А тебя как?
— Николай.
— Из детского дома, небось, бежал? Я, конечно, мог соврать: что? она проверять будет? Но не повернулся язык, и прямо всё рассказал: как в тюрьму сел, за что срок получил, как из колонии бежал.
Замолчал, и она задумалась. Только слышно из рукомойника: кап, кап, кап...
Взглянула тетя Шура на меня:
— Ладно, Коля, сходи-ка за водой. Колодец, как выйдешь — налево. С ногами у меня плохо. Врачи говорят, пройдет это. Спасибо, люди не забывают.
Взял я ведро, отправился за водой. И не ушел, не убежал. Вернулся, дров наколол, печь затопил. Днем тетя Шура денег дала — в магазин сходил за хлебом, за сахаром. Так вот и стал жить... А соседям она сказала, что я ее племянник.
Прошло два месяца. Полегчало тете Шуре, по дому бродить начала, а там и на улицу выходить. Зимой запахло. И вот как-то вечером говорит она мне:
— Хорошо мне с тобой, Никола, вижу, парень ты неплохой, привыкла к тебе. Но ведь всю жизнь не будешь тут сидеть. Надо свое место отыскать, да и специальности у тебя нет. И вот что я надумала: езжай-ка ты в город и поступай в ремесленное училище или еще куда. А бояться тебе нечего, не арестуют. Моего меньшенького, что молнией в прошлом году убило, тоже Николай звали. Я вчера его метрики разыскала. Возьми их. Только запомни, не Лысиков ты теперь, а Нефедов, Николай Александрович Нефедов.
Попрощался я с тетей Шурой и уехал в город. Пошел в ремесленное. Там документы посмотрели и говорят: не можем принять, Нефедов, тебе по возрасту надо в армии служить...
Отслужил два года, демобилизовался младшим сержантом. Тетя Шура не дождалась меня, умерла. Вернулся я в город, на завод поступил учеником слесаря, потом разряд получил...
Так и остался я Нефедовым, а Лысикова фамилию забыл. В комсомол на заводе приняли, на доске почета портрет висел. И хотя никто не знал про мое прошлое, всё равно сердце нет-нет да и заноет. Тут еще с Ниной познакомился, пожениться решили...»
* * *
Ничего этого, конечно, не знал советник юстиции Коваленко, хотя формально указания прокурора области были выполнены. К жалобе Лысикова теперь было приложено личное объяснение осужденного и характеристика отдела кадров завода:
«...работал слесарем шестого разряда с... по... Дисциплинарных взысканий не имел. Характеристика выдана по требованию следственных органов».
Коваленко был готов к докладу, когда его вызвали к Толмачеву с материалами на Лысикова. У стола прокурора сидели двое мужчин, на краю кожаного дивана примостилась худенькая девушка. Здесь же был Харитонов.
— Вот товарищи с завода интересуются Нефедовым, то есть Лысиковым, — обратился к Коваленко Толмачев. — Сомнение у них, правильно ли арестован.
— Всё абсолютно правильно, Геннадий Павлович. Я только что проверял жалобу...
— Не верится что-то, товарищ прокурор, — перебил Коваленко пожилой мужчина и, выпрямившись в кресле, повернулся к нему. — Я с Николаем ведь пять лет вместе, в одном цеху работаю. Не может этого быть.
— То есть как это не верится? — вдруг рассердился Коваленко. — Тут, знаете, точные факты. Да что там спорить, у меня же его объяснение. Разрешите я зачитаю, Геннадий Павлович?
— Пожалуйста! Коваленко раскрыл папку:
— «Прокурору области от заключенного Лысикова Николая Петровича, он же Нефедов Николай Александрович, 1934 года рождения. Объяснение. Я действительно был осужден в 1954 году за бандитизм к двенадцати годам лишения свободы. В том же году бежал из-под стражи. Потом сменил фамилию на Нефедова, служил в армии. После демобилизации работал на заводе. В мае 1962 года меня задержали и осудили за побег к пяти годам лишения свободы. Записано собственноручно...» — Вот подпись — Лысиков-Нефедов, — и Коваленко показал собравшимся объяснение, будто кто-то сомневался в его подлинности.
Девушка, словно не понимая, смотрела то на Толмачева, то на Коваленко. Пожилой мужчина достал платок и вытер вспотевшее лицо.
— Плохо вы знаете своих товарищей, — нарушил молчание Коваленко.
— А я думаю, — медленно произнес второй, худощавый посетитель, — я думаю, это вы плохо разбираетесь в людях. Может, и был грех у Николая. Но ведь восемь лет прошло... Какой же он бандит?.. — мужчина повернулся к своим спутникам, как бы ища поддержки.
— Из цеха не вылезал, когда весной были срочные заказы, — уверенно заявил пожилой. — Нам кажется, незачем его в тюрьму прятать. Его исправлять не надо. Все бы такими были.
— Товарищ прокурор, — робко вступила девушка, — может быть, на поруки взять нам Николая? Честное слово, весь коллектив поддержит...
— Нельзя этого делать, гражданка! — ответил за Толмачева Коваленко. — По закону на поруки не может быть передано лицо, совершившее деяние, представляющее большую общественную опасность. А Лысиков осужден за бандитизм. Что вы, товарищи, за бандитизм — и на поруки, — усмехнулся он, — пожалуй, в «Крокодил» угодишь.
— Ну, я не знаю, может быть, адвоката взять?.. Нем мы еще можем помочь ему? — спросила девушка.
— Адвокат ни к чему, — ответил жестко Коваленко. — Судить Лысикова никто не собирается. Дважды судили. Довольно. И вы напрасно беспокоитесь. Нарушений тут никаких нет.
— Как это напрасно беспокоимся? — возмутился пожилой мужчина, поднимаясь со стула. — Нас коллектив цеха уполномочил. С доски почета, да в тюрьму! Это на всех нас пятно. Только он не бандит, мы ручаемся за него и будем беспокоиться. И Генеральному прокурору напишем, и в Верховный Суд...
— Подождите, товарищи, кипятиться, — сказал Толмачев, вставая из-за стола. — Дайте нам самим хорошенько разобраться. Может быть, и писать никуда не нужно. А что пришли — хорошо. Мы вас обо всем известим.
Когда дверь за ними закрылась, Харитонов покачал головой:
— Формалист ты, Александр Павлович, честное слово. Разве можно так решать вопрос. Да, Лысиков совершил преступление, но ведь ты сам говорил, что он случайно попал в эту компанию и его роль в нападении была незначительной? Но не в этом главное. С момента преступления прошло восемь, понимаешь, восемь лет! Лысиков и службой в армии и, как видишь, трудом доказал свое исправление. Зачем ему тюрьма?
— Мы на страже законности, — не сдавался Коваленко. — Никому не позволено нарушать советские законы. Приговор суда — тот же закон, обязательный для всех...
— Если он обоснован и справедлив, — перебил Толмачев. — Не забывайте, что прокурор обязан опротестовать каждый незаконный или необоснованный приговор.
— Но ведь этот приговор вынесен в соответствии с законом...
— Может быть, и так, но исполнение его в настоящее время мне представляется неправильным. Давайте-ка еще раз почитаем статью шестую Уголовно-процессуального кодекса. Вот: «Суд, прокурор, а также следователь и орган, дознания, с согласия прокурора, вправе прекратить уголовное дело, если будет признано, что... совершенное виновным деяние потеряло характер общественно опасного или...» — Нет, вы послушайте, Александр Павлович! — «или это лицо перестало быть общественно опасным».
— Мне тоже кажется, — сказал Харитонов, — что это именно такой случай.
— Ну вот, вы понимаете меня, тогда вам и протест писать, — улыбнулся Толмачев.
* * *
Председатель областного суда был в отпуске, и заседание президиума проводил его заместитель. Когда он занял свое место за столом, покрытым темно-красным сукном, у него так и не было еще определенного мнения по делу Лысикова. Он накануне тщательно изучил представленные прокуратурой материалы: характеристики, выписки из приказов с объявлением благодарностей, протокол цехового собрания, протокол общего собрания жильцов. Всё это, несомненно, свидетельствовало об исправлении человека. И... пожалуй, прокурор прав... Но статья! Бандитизм! Освободим, а вдруг он опять что-нибудь выкинет? Кому тогда отвечать?
Протест поддерживал сам Толмачев. Он убедительно аргументировал свои доводы в пользу отмены приговора. Председательствующий стал было склоняться на его сторону. Но один из членов президиума заговорил о стабильности приговоров, другой усомнился, не будет ли освобождение Лысикова способствовать побегам из мест заключения... И тут еще председательствующий вспомнил, как совсем недавно на одном из совещаний говорилось об усилении борьбы с особо опасными преступниками, о необходимости суровых репрессий для воров, убийц, насильников. «А мы, — подумал он, — освободим от наказания Лысикова, которого суд признал виновным в бандитизме. Нет, нельзя этого делать. Потом неприятностей не оберешься». И он больше не колебался.
Большинством голосов протест по делу Лысикова был отклонен. Через несколько дней Лысикова отправили в исправительно-трудовую колонию.
Коваленко был удовлетворен: он оказался прав. Но Толмачев не сдавался. Он направил протест в прокуратуру республики.
Через месяц поступил ответ, что заместитель прокурора республики не нашел оснований для отмены приговора.
Толмачев, казалось, сделал всё, что мог. И, однако, когда Харитонов отправлялся в прокуратуру республики, в его записной книжке в числе поручений, данных Толмачевым, значилось: «Добиться приема у прокурора республики и доложить ему дело Лысикова».
* * *
Николай регулярно получал письма от Нины и от товарищей по цеху. Он даже один раз начал было писать ответ, но задумался — что же он напишет? Да и к чему? А они продолжали посылать письма, сообщали про заводские дела, выражали уверенность в том, что он скоро будет на свободе.
Но Лысиков не надеялся на благополучный исход.
И еще этот Петр Воронов, который опять оказался вместе с ним.
— Чего ждешь, дурачок? Разве не знаешь, что прокурору нет никакого интереса за тебя хлопотать? Адвокат — это да. Ему заплатишь, он и пишет. А этим — чем больше засудят, тем лучше...
Прошла осень, наступила зима. Николай стал привыкать к своему новому положению. Работал, выбрали его в редакцию стенгазеты, первую благодарность получил. А по вечерам начал самоделки мастерить.
Письма продолжали идти.
«Не падай, Коля, духом, — писала Нина. — Вчера мы опять были у прокурора области. Послан протест в Верховный Суд. Мы верим, что еще до Нового года ты вернешься к нам».
Ждал. Верил и не верил. Надеялся...
И всё-таки произошло это неожиданно. Вызвали к начальнику колонии:
— Читайте определение! Распишитесь!..
И вот оно — самое главное:
«Приговор отменить, из-под стражи освободить...»
Через неделю Николай шагал по городу. И сразу же на завод; благодарил всех, а ему жали руку, поздравляли.
— Ты не нас благодари, — сказал мастер, тот самый пожилой мужчина, который чуть было не повздорил с Коваленко. — Сходи в областную прокуратуру. Там, чтобы тебя из тюрьмы вытащить, гору бумаги исписали.
— Ну как же я туда... Неудобно, да и страшновато как-то.
— Не бойся, парень, спасибо сказать никогда не бойся!
А Нина говорит:
— Ты вот привез мне шкатулку, что в колонии сделал, папиросницу. Давай лучше подарим ее областному прокурору!
* * *
Рабочий день в областной прокуратуре начинается в десять утра. Хлопают двери, стучат пишущие машинки. Около одиннадцати прибывает почта: заявления, истребованные из суда для проверки дела, приказы Генерального прокурора, прокурора республики.
Документы регистрируются, им присваиваются номера, заполняются карточки.
Вот жалоба на неправильное увольнение: если заявитель прав — незаконный приказ будет отменен. Вот пухлое уголовное дело о хищении леса — молодой следователь просит совета. Пенсионер жалуется на решение суда, отклонившего заявленный им иск. Нужно потребовать гражданское дело и проверить его. Вот сообщение о злоупотреблениях в совхозе, — оно будет тщательно проверено...
Государственный советник юстиции третьего класса Толмачев недавно ушел на пенсию. Теперь на его месте другой областной прокурор. А шкатулка по-прежнему стоит на столе рядом со старинным письменным прибором.