Письмо № 4 (младшему брату А. С. Боткину)
Письмо № 4 (младшему брату А. С. Боткину)
Екатеринбург, 26 июня (9 июля) 1918 г.
Дорогой мой, добрый друг Саша, делаю попытку писания настоящего письма, – по крайней мере, отсюда, – хотя это оговорка, по-моему, совершенно излишняя: не думаю, чтобы мне суждено было когда-нибудь откуда-нибудь ещё писать, – моё добровольное заточение здесь настолько же временем ограничено, насколько ограничено моё земное существование. В сущности, я умер, – умер для своих детей, для друзей, для дела… Я умер, но ещё не похоронен, или заживо погребён, – как хочешь: последствия почти тождественны, т. к. и то, и другое положение имеет свои отрицательные и свои положительные стороны. Если бы я был фактически, так сказать, – анатомически, мёртв, я бы, по вере своей, знал бы, что делают мои детки, был бы к ним ближе и несомненно полезнее, чем я сейчас. Почил мёртв только граждански, у детей моих может быть ещё надежда, что мы с ними ещё свидимся когда-нибудь и в этой жизни, а у меня, кроме того, что мне ещё удастся быть им чем-нибудь полезным, но я лично этой надеждой себя не балую, иллюзиями не убаюкиваюсь и неприкрашенной действительности смотрю прямо в глаза. Пока, однако, я здоров и толст по-прежнему, так, что мне даже противно иной раз увидеть себя в зеркале. Утешаю себя только тем, что раз мне легче было бы быть анатомически мёртвым, то значит, детям моим лучше, что я ещё жив, т. к., когда я с ними в разлуке, мне всегда кажется, что, чем мне хуже, тем им лучше. А почему я считаю, что мне было бы легче быть мёртвым, – поясню тебе маленькими эпизодами, иллюстрирующими моё душевное состояние. На днях, т. е. третьего дня, когда я спокойно читал Салтыкова-Щедрина, которым зачитываюсь с наслаждением, я вдруг увидел в уменьшенном размере, как будто очень издалека, лицо моего сына Юрия, но мёртвое, в горизонтальном положении, с закрытыми глазами… Последнее письмо от него было от 22-го марта ст. ст., и с тех пор почтовые сношения с Кавказом, и раньше испытавшие большие затруднения, вероятно, вовсе приостановились, т. к. ни здесь, ни в Тобольске мы ничего от Юры не получали. Не подумай, что я галлюцинирую, подобные видения бывали у меня и раньше, но ты легко себе представишь, каково мне переживать именно такое и при настоящих условиях, в общем вполне благоприятных, но при невозможности не только поехать к Юре, но даже что-либо о нём узнать. Затем, вчера ещё, за тем же чтением я услышал вдруг какое-то слово, которое прозвучало для меня, как «папуля», притом произнесённое, будто, Танюшиным голосом, и я чуть не разрыдался. Опять-таки это не галлюцинация, потому что слово было произнесено, голос был похож, и я ни секунды не думал, что это говорит моя дочь, которая должна быть в Тобольске: её последняя открытка была от 23-го мая / 5-го июня и, конечно, это были бы слёзы, чисто эгоистические, о себе, что я не могу слышать и, вероятно, никогда не услышу этот милый мне голосок и эту дорогую мне ласку, которой детишки так избаловали меня. Точно так же ужас и горе, охватывающие меня при описании мной видении, также чисто эгоистические, т. к. если действительно мой сын умер, то он счастлив, а если жив, то неизвестно, какие испытания ему приходится или придётся ещё переживать. Ты видишь, дорогой мой, что я духом бодр, несмотря на испытанные страдания, которые я тебе только что описал, и добр настолько, что приготовился выносить их в течение целых долгих лет… Меня поддерживает убеждение, что «претерпевший до конца, тот и спасётся», и сознание, что остаюсь верным принципам выпуска 1889-го года.
Когда мы ещё не были выпуском, а только курсом, но уже дружным, исповедовавшим и развивавшим те принципы, с которыми мы вступили в жизнь, мы большею частью не рассматривали их с религиозной точки зрения, да и не знаю, много ли среди нас было и религиозных. Но всякий кодекс принципов есть уже религия, и нам, у кого, вероятно, сознательно, и у кого и бессознательно, – как, в частности, это было у меня, т. к. это была пора не то чтобы форменного атеизма, а полного в этом смысле индифферентизма, – так близко подходит к христианству, что полное обращение наше к нему, или хоть многих из нас, совсем естественным переходом. Вообще, если «вера без дела мертва есть», то «дела» без веры могут существовать, и если кому из нас к делам присоединилась и вера, то это лишь по особой к нему милости Божьей. Одним из таких счастливцев, путём тяжкого испытания – потери моего первенца, полугодовалого сыночка Серёжи, – оказался и я. С тех пор мой кодекс значительно расширился и определился, и в каждом деле я заботился не только о «Курсовом», но «Господнем». Это оправдывает и моё последнее решение, когда я не поколебался покинуть своих детей круглыми сиротами, чтобы исполнить свой врачебный долг до конца, как Авраам не поколебался по требованию Бога принести ему в жертву своего единственного сына. И я твёрдо верю, что так же как Бог спас тогда Исаака, Он спасет теперь и моих детей и сам будет им отцом. Но так как я не знаю, в чём положит он их спасение и могу узнать об этом только с того света, то мои эгоистические страдания, которые я тебе описал, от этого, разумеется, по слабости моей человеческой, не теряют своей мучительной остроты. Но Иов больше терпел, и мой покойный Миша мне всегда о нём напоминал, когда боялся, что я, лишившись их, своих деток, могу не выдержать. Нет, видимо, я всё могу выдержать, что Господу Богу угодно будет мне ниспослать. В твоём письме, за которое я ещё раз горячо благодарю тебя (в первый раз я старался выразить это в нескольких строках на отрывном купоне, надеюсь, что ты вовремя получил его к празднику, а также мою физиономию – к другому?), ты с драгоценным для меня доверием поинтересовался моей деятельностью в Тобольске. Что же? Положа руку на сердце, могу тебе признаться, что там я всячески старался заботиться «о Господнем, како угодия Господу» и, следовательно, по курсовому, «како не посрамити выпуска 1889-го года».
И Бог благословил мои труды, и я до конца своих дней сохраню это светлое воспоминание о своей лебединой песне. Я работал из всех своих последних сил, которые неожиданно разрослись там, благодаря великому счастию совместной жизни с Танюшей и Глебушкой, благодаря хорошему, бодрящему климату и сравнительной мягкости зимы и благодаря трогательному отношению ко мне горожан и поселян. Собственно говоря, Тобольск только в центре своём, правда обширном, представляет собой город, очень, кстати, живописно расположенный, богатый старинными церквами, богоугодными и учебными заведениями, к периферии же он постепенно и незаметно переходит в настоящую деревню. Это обстоятельство наряду с благородной простотой и чувством собственного достоинства сибиряков придаёт, по-моему, всем отношениям жителей между собой и не приезжим тот характер непосредственности, безыскусственности и доброжелательства, который мы с тобой всегда так ценили и который создаёт потребную нашим душам атмосферу. К тому же в городе так быстро распространяются всякие вести, что первые счастливые случаи, в которых Бог помог мне оказаться полезным, вызвали такое доверие ко мне, что желающих получить мой совет росло с каждым днём вплоть до внезапного и неожиданного моего отъезда. Обращались всё больше хронические больные, уже лечившиеся и перелечившиеся, иногда, конечно, и совсем безнадежные. Это давало мне возможность вести им запись, и время моё было расписано за неделю и за две вперёд по часам, так как больше шести-семи, в экстренных случаях, восьми больных в день я не в состоянии был навестить: все ведь это были случаи, в которых нужно было очень подробно разобраться и над которыми приходилось очень и очень подумать. К кому только меня не звали, кроме больных по моей специальности?! К сумасшедшим, просили лечить от запоя, возили в тюрьму пользовать клептомана, и с истинной радостью вспоминаю, что этот бедный парень, взятый по моему совету своими родителями (они крестьяне) на поруки, вёл себя всё остальное время моего пребывания прилично… Я никому не отказывал, если только просившие не хотели принять в соображение, что та или другая болезнь совершенно выходит за пределы моих знаний. Я отказывался только идти к только что заболевшим, если, разумеется, не требовалась немедленная помощь, так как, с одной стороны, время моё уже было обещано вперёд другим, а с другой, я не хотел становиться на пути постоянных врачей Тобольска, который очень ими счастлив и в количественном, а главное, в качественном отношении. Все это очень знающие и опытные люди, прекрасные товарищи и настолько отзывчивые, что публика Тобольска привыкла присылать прямо лошадь или извозчика к доктору и тотчас же его получить. Тем более ценно и её терпение относительно меня, который не в состоянии был исполнить такого рода требования, а, напротив, вынужден бывал заставлять их по долгу ждать. Правда, так как скоро стало известно, что я никому не отказываю и слово свято держу, больные могли ожидать меня со спокойной душой. Если же болезнь не позволяла ждать, то больные или обращались к местным врачам, что меня всегда радовало, или к доктору Деревенко, который тоже пользовался большим доверием, или отправлялись в больницу, таким образом, случалось, что приехав в заранее назначенный мною день и час, я уже не заставал болящих, но это только всегда бывало на руку, так как большею частию программу приходилось составлять столь обширную, что я не всегда мог её выполнить, образовывались иногда долги, которые я выплачивал, когда кого-нибудь не заставал. Принимать в том доме, где я помещался, было неудобно, да и где, но всё же от 3 до 4?–5 я всегда бывал дома для наших солдат, которых исследовал в своей спальне, комнате проходной, но т. к. через неё проходили лишь свои же, то это их не стесняло. В эти же часы ко мне приходили мои городские больные, либо для повторения рецепта, либо для записи. Приходилось делать исключение для крестьян, приезжавших ко мне из деревни за десятки и даже сотни вёрст (в Сибири с расстояниями не считаются) и спешившими обратно домой. Их я вынужден бывал исследовать в маленькой комнатке перед ванной, бывшей несколько в стороне, причём диваном мне служил большой сундук. Их доверие меня особенно трогало, и меня радовала их уверенность, которая их никогда не обманывала, что я приму их с тем же вниманием и лаской, как всякого другого больного, и не только, как равного себе, но и в качестве больного, имеющего все права на все мои заботы и услуги. Кто из них мог переночевать, того я на следующее утро пораньше навещал на постоялом дворе. Они постоянно пытались платить, но так как я, следуя нашему старому кодексу, разумеется, никогда с них ничего не брал, то, пока я был занят в избе с больным, они спешили заплатить моему извозчику. Это удивительное внимание, к которому мы в больших городах совершенно не привыкли, бывало иногда в высокой степени уместным, т. к. в иные периоды я бы не в состоянии был и навещать больных вследствие отсутствия денег и быстро возрастающей дороговизны извозчиков. Поэтому в наших обоюдных интересах я широко пользовался другим местным обычаем и просил тех, у кого есть, присылать за мной лошадь. Таким образом, улицы Тобольска видели меня едущим и в широких архиерейских санях, и на прекрасных купеческих рысаках, но ещё чаще потонувшим в сене на самых обыкновенных розвальнях. Столь же разнообразные были и мои друзья, что, может быть, и не всем нравилось, да мне-то до этого не было никакого дела. К чести Тобольска должен, впрочем, оговориться, что прямых указаний на это никаких не было, да и косвенных было всего одно, к тому же оно и не бесспорно. Приехал как-то вечером ко мне муж одной из моих пациенток с просьбой безотлагательно навестить её, т. к. у неё сильные боли (в животе). По счастию, я мог исполнить его желание, правда, за счёт другой больной, но которой я не обозначил своего посещения, и поехал с ним в дом на извозчике, с которым он ко мне приехал. Дорогой он начинает ворчать на извозчика, что он не туда едет, на что тот ему резон-но от… [161]
Данный текст является ознакомительным фрагментом.