В мезонине, на дворе гестапо Феодосия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В мезонине, на дворе гестапо

Феодосия

Я мог бы рассказать о тысячах трупов расстрелянных женщин, стариков и детей, раскопанных нами в противотанковом рву, о разграбленных квартирах, о сожженных и подорванных домах. Но об этом уже писали.

Мне хочется рассказать вам о дощатом мезонине во дворе Феодосийского отделения гестапо. Я побывал в нем уже больше года тому назад, но оторванность от Москвы, загруженные тысячами хлопот боевые будни не позволяли мне до сего времени урвать время, необходимое для написания этой коротенькой корреспонденции. Да и, по совести говоря, трудно было об этом писать под свежим впечатлением.

В самых первых числах января прошлого [1942] года мне удалось попасть в только что занятую нами Феодосию. Это был первый наш освобожденный от немецких оккупантов город, в котором мне пришлось побывать. До войны я здесь бывал не раз, и все же сейчас я должен был каждую минуту обращаться за справками, как пройти на ту или иную улицу. Было почти невозможно разобраться в этом хаосе разрушения, который был когда-то чудесным курортным городом Феодосия. От проспекта роскошных санаториев, располагавшихся на набережной, остались только обгорелые и обвалившиеся стены, а очаровательный вокзальчик, находившийся на том же проспекте, был так основательно сровнен с землей, что обнаружить его остатки мне удалось только после консультации с местным жителем.

Законное чувство любопытства привело меня наконец к трехэтажному кирпичному зданию, в котором всего несколько дней назад помещалось местное отделение гестапо. Я бродил по мрачным комнатам, в которых каждая валявшаяся на полу бумажка была как бы сгустком человеческого горя и чудовищной, разбойничьей несправедливости, каждая невинная фото графия – «вещественным доказательством», достаточным для уничтожения человеческой жизни. На дверях сохранились аккуратные карточки, на которых аккуратными готическими буковками были выписаны фамилии людей, в сравнении с которыми Джек-Потрошитель был сущим ангелом.

Осмотрев все комнаты этого департамента убийств, я выбрался на двор и по скрипучим и зыбким деревянным ступеням поднялся в мезонин с обыч ной в этих местах посеревшей от непогод верандой. И здесь я увидел, пожалуй, самое страшное, что мне пришлось повидать в этом проклятом учреждении.

Я увидел несколько комнат, доверху заваленных верхней одеждой: мужскими, женскими и детскими пальто, шубами, жакетами и полушубками, салопами и меховыми куртками. На каждом из них белела пришитая эмблема – шестиконечная картонная звезда «Маген-Давид». Я знал: все евреи должны были под страхом самого сурового наказания носить эту звезду как символ величайшей отверженности, как знак того, что они именно те люди, которые в «Третьей империи» [Третьем Рейхе] находятся вне закона.

Незадолго до нашего десанта был вывешен приказ на улицах Феодосии: все евреи должны явиться в установленное место для «переселения». С собой разрешалось захватить только самые необходимые вещи и двухдневный запас продовольствия. А когда евреи явились в «установленное место», с них с деловитостью палачей сняли верхнюю одежду, забрали вещи и продовольствие, а самих повели за город и перестреляли из автоматов. Но не всех. Детей не расстреляли. Детям мазали губы какой-то отравой, кажется, цианистым калием.

Мне рассказывала одна русская женщина (нет больше евреев в Феодосии), как дрожавших от холода и смертельного ужаса евреев вели по улицам города в их последний путь и как шла с застывшим от горя лицом молодая женщина и вела за руку свою пятилетнюю дочурку, которая, к счастью для нее, не понимала в чем дело. Девочка от души веселилась, скакала время от времени на одной ножке и никак не могла понять, почему ее мама не хвалит ее за исключительную ловкость и сноровку.

И вот я стал рыться в этих горах одежды.

В одном пальто старинного покроя я обнаружил четыре кусочка сахара, завернутых в бумажку, кусок хлеба, посыпанного солью, и бархатный мешочек с тфилин[271].

В кармане детского пальтишка я нашел свернутую в трубочку клеенчатую «общую тетрадь», на каждой странице которой были наклеены почтовые марки. Это была, очевидно, самая необходимая вещь, которую захватил с собой отправляющийся «для переселения» неизвестный еврейский мальчуган.

Когда-нибудь, когда кончится война и покроются дымкой времени воспоминания о кошмаре фашизма, я пошлю этот сохраненный мною альбом на первую международную филателистическую выставку, чтобы никто и никогда не мог и не смел забывать о гитлеровских убийцах.

В женском жакете я нашел фотографии молодой женщины с черноглазым мальчиком на руках. На оборотной стороне карточки была надпись: «Нашей любимой маме и бабушке от любящих дочери и внука. Ялта. 12. IV. 1931 года».

Может быть, этот жакет принадлежал как раз бабушке нашего маленького филателиста. Во всяком случае, его пальтишко лежало рядом с ее жакетом.

В кокетливой шубке, принадлежавшей девочке лет семи, я не нашел ничего, кроме совершенно чистого, еще ни разу не использованного носового платочка. С этой шубки я снял себе на память маленькую картонную шестиконечную звездочку. Я всегда ношу ее с собой в моей полевой сумке.

А в одном старом женском салопе я разыскал написанное карандашом на вырванном из арифметической тетради в клетку заявление, которое я позволю себе привести целиком:

Господину начальнику германской полиции

от гр. Кац Марголи Израилевны,

проживающей по ул. К. Либкнехта, д. 87

ЗАЯВЛЕНИЕ

Ввиду того, что у меня муж душевнобольной, ему 51 год, и мальчик 12 лет, неспособный к физическому труду, я прошу оставить нас в городе Феодосии. Ставлю Вас в известность, что наша семья трудится на табачной фабрике с 10 лет. В последнее время я служила продавщицей в буфете воды и никогда не состояла в какой-нибудь партии. Очень прошу принять во внимание и оставить нас.

Просительница (Подпись)

2. XII .1941 г.

Феодосия

Это заявление писалось наспех с пропусками букв, вкривь и вкось, в последнюю минуту перед тем, как надо было отправляться на зловещее «установленное место». Конечно, она прекрасно знала, что за переселение уготовлено для нее немецкими властями, но нужно было создать для самой себя и ее несчастной семьи какую-то жалкую иллюзию, что не все потеряно.

Я не знаю, почему заявление Марголи Кац осталось в кармане ее салопа, а не попало в руки начальника полиции. Возможно, ей приказали раздеться так неожиданно, что она не успела вспомнить о своем заявлении. А может быть, она, прибыв в «установленное место», поняла, что отныне нет у нее больше никаких надежд на спасение.

И вот я храню сейчас у себя на память альбом с марками, маленькую картонную шестиугольную звездочку и ужасающее своей безнадежностью и трагической беспомощностью заявление Марголи Кац, которая «работала продавщицей в буфете воды и никогда не состояла в какой-нибудь партии».

[28.01.1943 г.]

Очерк Л. Лагина[272]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.