Накануне

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Накануне

[419]

7 ноября 1941 года утром мы, как обычно, проснулись, когда в окнах палаты показался голубой рассвет наступавшего дня. Нас лежало одиннадцать человек в третьей палате. Помню товарищей: Русалкин, Кравченко, Черченко-капитан, Дудаев, Гаврилов, Сбитнев, Рустаков, Семибратов, я и еще двое, фамилии коих забыл. Кое-кто вставал по своим нуждам, одни закуривали, другие потягивались, кряхтя и охая от сна. Тов. Черченко, потягиваясь от сна и присев на кровати, обратился ко всем: «Товарищи, поздравляю вас с годовщиной Великой Октябрьской революции, желаю вам будущую годовщину встретить среди своих близких в свободной от фашистских наемников России». Несколько ответных голосов благодарности и взаимного поздравления с пожеланиями внесли оживление в палату. Вскоре из соседней палаты вошли к нам поправившиеся и самостоятельно передвигавшиеся товарищи Рассадин Виктор Михайлович, штурман авиации, раненный в обе ноги при сбитии его самолета, лейтенант Винокуров из Горького, инженер-дорожник Попандопуло Александр из Тбилиси и доктор Кочетков, раненный в глаз. К нашей палате тяготели все развитые и советски-патриотически настроенные товарищи, причиной тому было присутствие в палате капитана Черченко, как старшего по званию, и меня, к которому большинство товарищей обращалось за разрешением различных вопросов из всех областей науки, политики и литературы. Я первый возбудил перед сестрами и прочим медперсоналом вопрос о снабжении нас какой угодно литературой и шахматами. И то, и другое, благодаря очень чуткому и горячему отношению сестер к раненым, к тому же еще военнопленным, было предоставлено. Мы попеременно занимались и чтением, и игрой в шахматы. Когда требовался отдых от игр и чтения, мы садились обсуждать все волнующие нас вопросы, связанные с войной, и больше всего тяготившее нас состояние пленения. Среди нас находились типы антисоветски настроенных людей. Отличался своими гнусными и клеветническими выпадами Гаврилов Алексей из Ворошиловограда, 1908 года рождения. Черченко и Кочетков давали внушительные отповеди и осаживали его при единогласном одобрении всей палаты. Эти перепалки продолжались несколько дней подряд после того, как мы были перевезены из сел в Кролевецкую больницу. Не находя поддержки среди остальной массы раненых, Гаврилов стих и начал поддаваться под общий тон настроения всех остальных товарищей. 8 ноября утром я первый проснулся и, встав с постели, видел в окне стоявшего во дворе немецкого солдата в каске, вооруженного и прохаживающегося у выхода больницы. Я немедленно сообщил об этом проснувшимся товарищам, ибо сразу почувствовал что-то недоброе. Из окна начали наблюдать раненые. Вошедшие сестры передали, что пришли из комендатуры немцы и будут отбирать выздоровевших и ходячих военнопленных в лагеря. Среди раненых началась паника и суетня. Вошел врач, также военнопленный, товарищ Нежебицкий Лев Николаевич из Пятигорска, и приказал всем приготовиться и быть одетыми. Через полчаса действительно показались немцы. Группа, человек пять офицеров, среди них один, свободно говоривший по-русски, в сопровождении нескольких вооруженных солдат вошли к нам в палату. Тов. Нежебицкий сопровождал их, записывал анкетные данные и определял диагноз и степень состояния раненых. В его определениях чувствовалось намерение отстоять раненых от отправки их в лагеря. За время нахождения в больнице с 15.9.[41] мы от навещавших нас граждан и крестьян знали об ужасах, свирепствующих в ближайшем от Кролевец Конотопском лагере. Женщины, посещавшие лагерь в надежде найти своих родных и близких, в ужасе передавали о виденных ими картинах гибели военнопленных от истязаний, голода и расстрелов. Я числился в списках больничной книги русским и на случай обнаружения из-за обряда обрезания, что я не христианин, я записался родом из Феодосии, дабы в случае возникновения вопроса, упираться, что отец являлся крымским татарином, мать же происходила из итальянцев. Но ни отец, ни мать меня не воспитали, а отдали на воспитание русской женщине, в семье которой я воспитывался и вырос. В свое время, в 1921–1924 годах, я, после демобилизации из Красной Армии по окончании Гражданской войны, работал в портовой таможне. По роду деятельности мне пришлось бывать на всех иностранных судах, где я проводил большую часть рабочего времени, вплоть до того, что в порядке надзора сопровождал эти пароходы по нашему внутричерноморскому побережью. Это дало мне возможность узнать и изучить нрав, быт и терминологию моряков. В графе «специальность» я при этом вопросе непринужденно отвечал: «Пишите – корабельный смотритель, либо лоцман, а то и просто моряк». В часы безделья, лежа на койках, каждый раненый привлекал внимание остальных рассказами о своей жизни, больше всего историями, связанными с работой до войны. Когда мне приходилось занимать товарищей разговорами, я полностью поглощал их внимание рассказами о морской жизни на кораблях и о фантастических путешествиях моих по иностранным портам. Рассказывал о Стамбуле, Марселе, Ливерпуле, где я в жизни не бывал, однако все эти истории о портах и плаваниях, знакомые мне по литературе, сослужили мне службу. Благодаря чистому выговору, чем я действительно обязан своей няне Авдотье Тимофеевне Лаухиной, которая жила с нами со дня моего рождения до моего двадцатидвухлетнего возраста, которую я же и похоронил, никто не заподозрил бы, что я по национальности еврей. Употребление в разговоре таких слов, как «давече, надысь, енто, нынче, то бишь» и т. д., исключало всякое сомнение в моей национальности. Совокупность всех этих данных, как-то: специальность, в которой евреев почти не привыкли встречать, чистая русская речь и резко изменившаяся внешность из-за ранения и похудания, давали мне возможность скрывать свою национальность, в особенности перед простой массой. Часто я замечал остановившийся на мне чей-то долгий, продолжительный взгляд более пытливых людей, сомневающихся, стоит ли перед ними русский человек. В таких случаях я действовал, выражаясь образно, ва-банк. Я не отворачивался, чтобы скрыться, а сразу непринужденно обращался к такому лицу, упорно задавая ему вопросы с какой-либо просьбой о табаке, книге, бумаге и прочем. При этом я старался такого человека задерживать разговором, пока не убеждался, что рассеял все его сомнения. Это был, безусловно, правильный путь, ибо впоследствии я был свидетелем гибели многих евреев-военнопленных вследствие того, что они себя выдавали своей робостью при первом пытливом взгляде. В особенности много раз это имело место в Славутском лагере, где свирепствовал прозванный всем лагерем «отцом евреев» знаменитый палач Митрофанский. Но об этом дальше.

Когда доктор Нежебицкий в сопровождении немцев подошел ко мне, я заранее знал, что меня ему не удастся отстоять, ибо прошедшие осмотр до меня раненые, в равном со мной состоянии здоровья, оказались занесенными в списки подлежавших к отправке в лагерь. При внесении меня в список при вопросе «национальность» я почувствовал, что кровь ударила мне в голову, сердце учащенно забилось, однако я мгновенно собрался с мыслями, напряг все свои нервы и ответил как бы небрежно: «русский». Не знаю, передалось ли мое краткое волнение по каким-то неведомым мне путям, либо во внешности моей заметно было это, но неожиданно при абсолютной тишине во всей палате ко мне обращается один из эсэсовцев на чистом русском языке: «Вы правду говорите, что вы русский?» Миг я почувствовал, что я погибаю. Еще один миг, и я стараюсь усмехнуться. С улыбающимся лицом я отвечаю: «Я не лгу, спросите товарищей». Эсэсовец, не сводя с меня глаз, произносит как бы нравоучительно: «Нехорошо, если вы обманываете». Неожиданно тов. Нежебицкий, держа в руках список и карандаш, обращается к эсэсовцу: «Он происходит от отца татарина и матери итальянки, но воспитывался у русских». В течение трех-четырех минут, пока происходил весь этот разговор, я служил центром внимания всех присутствующих у нас в палате: немцев, раненых и персонала. Немцы полюбопытствовали причиной задержки на мне внимания эсэсовца, и я из ответа его им понял, что он ответил им о моем полуитальянском происхождении. Они самодовольно улыбнулись, мол, чуть ли не союзник их по оружию. Меня записали в список отправляемых в лагерь.

Комиссия пошла дальше. В соседней палате находился Абрам Маркович Бекер, еврей из Одессы, проживал с семьей из жены и двух детей по улице Свердлова, 43, ранен был в правое плечо, рука висела, как плеть. За исключением двух-трех человек, среди коих был описанный выше Гаврилов, все относились к нему с особым вниманием, именно потому, что чувствовали его обреченность. Сам он был исключительно безобидным существом. По специальности слесарь, работал в ремесленной школе, благодаря ярко выраженной внешности и акценту не скрывал свою национальность, держался всегда уединенно, ни с кем не общался, изредка обращался ко мне либо к капитану Черченко Леонтию Кузьмичу, 1902 года рождения из Мелитополя, раненному в обе ноги. Обращался он к нам с просьбой о соли, хлебе, луке, либо повлиять на парикмахера, тоже из раненых, о бритье и стрижке его, ибо тот не всех соглашался брить, а еврея тем более. Парикмахером был у нас Дунаев Давыд Яковлевич из Дагестана, парень неплохой, однако успел заразиться ядом неприязненности к еврею. Помню, как товарищ Черченко обратился к нему: «Давыд, будь же советским человеком, побрей Бекера». Дунаев отделался каким-то незначительным ответом, однако через час Бекер был побрит и пострижен. Медперсонал же, особенно в лице врачей Виктора Федоровича Зелинского, Л. Н. Нежебицкого, Варвары Никифоровны Пивоваровой, медсестер Марии Александровны и Марии Алексеевны, а также санитарки Клавы, относился в Бекеру особенно тепло и чутко. Возможно, здесь имело место чувство жалости как к человеку обреченному, казнь которого ожидалась со дня на день. В больницу дошли уже слухи об ужасах уничтожения в Киеве в течение одного дня не то сорока, не то шестидесяти тысяч евреев. В Кролевцах как-то, прогуливаясь по улицам города с товарищами Черченко и Науменко, я прочел объявления, расклеенные на заборах, в коих, за подписью начальника полиции Серединина, приказывалось всем евреям зарегистрироваться до 15 октября. На улице мне попались навстречу трое евреев с нарукавными отличиями, прохожие с любопытством, а многие с улыбками и шутливыми замечаниями провожали их по всему пути. На одном из оживленных перекрестков группа молодых подвыпивших парней в обществе двух-трех с винтовками и нарукавными знаками Р, т. е. «полицай», остановила одного проходившего еврея, с виду лет сорока пяти – сорока восьми, должно быть, портного либо сапожника, окружила его и под смех и улюлюканье принялась играть с ним в нечто вроде волейбола. Он очутился в правильно замкнутом кругу, и каждый ближайший к нему участник этой своеобразной игры старался толкнуть его всей своей силой, по прямой от себя. Несчастный еврей был страшен. Без шапки, пиджак расстегнут, руками он держался за голову, несколько раз он падал на землю, ударялся о камни. Пинками ногой его заставляли подниматься, и «игра» продолжалась.

Черченко с гримасой отвращения к этой сцене подхватил меня за руку, и мы пошли в больницу. Весь день нас мучила картина виденного. Я внешне старался не показывать своих переживаний, Черченко же каждый раз при воспоминании о виденном с ужасом передергивало, и его глубокие вздохи ясно говорили мне, как горячо переживает он наше временное унижение из-за первых неудач в войне. Он был старый армейский кадровик, начавший службу с рядового красноармейца и к началу войны достигший звания капитана в должности начальника технического снабжения 10-й танковой дивизии. Мы с ним подружились с первых же дней, как только встретились в одной палате, во время бесед с ним к нам присоединялись товарищи, чувствовавшие, что между нами они продолжают жить советской жизнью, несмотря на то, что мы находились на оккупированной немецкими фашистами территории. Все наши беседы и разговоры в кругу ограниченных и примкнувших к нам товарищей, которым можно было довериться своими мыслями, вертелись вокруг стоявших перед нами перспектив дальнейших шагов по мере выздоровления каждого. Никто из нас не сомневался, что постигшая нас неудача – явление временное, и слова товарища Молотова: «Наше дело правое, враг будет разбит» повторялись нами при каждом разговоре. Мы все были твердо убеждены в окончательной победе над фашизмом. Конечная цель наших стремлений сводилась к переходу обратно в ряды нашей Красной Армии либо в партизанский отряд. Однако степень ранения и состояние здоровья вносили различие в сроки выполнения этого намерения.

Первыми ушли двое, легко раненные. Не помню их фамилии. Они ежедневно заходили к тов. Черченко с картами, и мы садились на его койке разбирать маршруты следования. В один из дней их не стало. Кто-то донес в полицию на них, что они связались с партизанами и ушли в лес и что из госпиталя готовится еще массовый уход. На второй или третий день в больницу явился начальник полиции Серединин (бывший до оккупации бухгалтером в каком-то учреждении), обошел все палаты и в каждой из них объявил всем раненым, а в нашей палате персонально капитану Черченко, что за отлучку из больницы раненые будут задержаны и отправлены немецкой комендатурой для предания военно-полевому суду, как за попытку перехода к партизанам. Одновременно установлен у больницы полицейский пост, которому вменено в обязанность никого из военнопленных не выпускать из больницы.

Эти меры, конечно, не могли остановить наши намерения. Через пару дней вышли товарищи Мангутов и Рассадин, однако, отойдя восемнадцать километров, они из-за открывшихся ран вынуждены были крестьянским транспортом вернуться обратно в больницу и начать лечение. Кто-то из первых ушедших и успевший попасть к партизанам связался с доктором Кочетковым. Однажды он выехал навестить больного в село Грузское в пятнадцати километрах от больницы, захватив с собой ряд медикаментов для перевязки. Посещавшие нас жители города, а также сестры и санитарки приносили нам ежедневно свежие вести из города и окрестностей. Рассказывали о взорванном партизанами мосте у Батурина, что немцы в одиночку боятся ходить, о грабежах и насилиях фашистов над населением города и сел. Репродуктор передавал по два-три раза в день об ожидаемом падении Москвы и Ленинграда и близком окончании молниеносной войны. Вот ситуация нашего состояния к 8 ноября, когда мы, проснувшись утром, обнаружили, что вся больница находится под охраной эсэсовцев. День, оказавшийся последним в жизни Кочеткова и Бекера и роковым для еще многих жизней, закончивших ее в лагере для пленных в Глухове.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.