Глава десятая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава десятая

Из прожитых Александром Алексеевичем всего только тридцати семи (да и то число не очень точное) лет достоверно известны события восьми последних. О них писали газеты, писал он сам в книге «В борьбе с воздушной стихией», целиком посвященной перелету. Все, что касалось предыдущего, 1910 года, с момента, когда впервые взялся за клош, подробнейшим образом изложил репортеру газеты «Казань». И — ни слова о детстве, юности, первых годах молодости. Впечатление такое, что Александр Алексеевич прожил две жизни. Начав же вторую, первую постарался напрочь зачеркнуть и забыть. Его единственный современный биограф (недавно скончавшийся) грешил, к сожалению, рядом ошибок и, что еще жальче, не задумывался над явными противоречиями. Потому наш рассказ представляет собой в этой части также версию, основанную на немногочисленных точных фактах и попытках разгадать подлинный характер, мотивы поступков.

Родился (это известно доподлинно) 24 августа 1881 года в селе Преображенском Темниковского уезда Тамбовской губернии. Биограф утверждает, что отец его был земским землемером, окончившим землемерно-таксаторские курсы в Тамбове. Но курсов таких, по данным описи губернского архива, попросту не было, были классы местной гимназии — старинной, привилегированной, основанной еще Гавриилом Романовичем Державиным в бытность его наместником тамбовским. Классы расширяли знания помещичьих детей по вопросам, необходимым ввиду давно намечавшейся земельной реформы. Учился ли Алексей Сергеевич дальше, окончил ли Межевой институт, находившийся в ведении (заметим это) Министерства юстиции, выпускавший техников и инженеров межевого дела, неизвестно. Принадлежал ли герой наш к дворянскому сословию? Почти без сомнения, да: восприемниками при его крещении записаны князь А.А. Кильдишев, отставной ротмистр Тверского гусарского полка, и помещица, вдова губернского секретаря Н.П. Илышева. Вероятно, в селе Преображенском Васильевы владели именьицем. Мать Александра Алексеевича происходила из рода Ушаковых, давших России прославленного флотоводца. Склонность к профессии юриста пробудил в сыне отец. В гимназию Александр поступил в Елатьме, окончил же и аттестат получил в Казани, где, следуя родительской и, должно быть, уж собственной воле, стал студентом юридического факультета старейшего на Волге, а на Руси одного из самых почтенных университета.

Интеллектуальную обстановку коренной российской провинции, к которой принадлежала и Тамбовщина, мы знаем большей частью по Чехову. Антона Павловича печалил, смешил, угнетал пошлый бездуховный быт ветшающих дворянских гнезд и небольших городков. Мы же, сравнивая, вправе, полагаю, позавидовать кипению тогдашней культурной жизни. Земские врачи, учителя, статистики, землемеры выписывали, скажем, «Ниву» с приложениями, имена Гоголя, Тургенева, Лескова, того же Чехова были близки им. А домашние спектакли — понятие сегодня забытое — как они обогащали и развивали! «Люди, львы, орлы и куропатки…» — вспомним зачин монолога Нины Заречной из пьесы, сочиненной помещичьим сыном Константином Треплевым. Это же типичный домашний спектакль… Под Калугой, в имении Полотняный Завод, помнившем Пушкина, пела в таком спектакле, в опере Чайковского «Евгений Онегин» (пусть под фортепьяно) Татьяну юная Оля Книппер, будущая звезда Художественного театра. В сенном сарае подмосковного Боблова ставили «Гамлета», Офелией была дочь хозяина имения Люба Менделеева, принцем — соседский сын, будущий ее муж Александр Блок…

Ну, а Казань — город вообще искони театральный, где чередовались антрепризы знаменитых на всю Россию организаторов трупп, подвижников — Бородая, Собольщикова-Самарина. Здесь студент-юрист мог видеть с галерки изысканную Савину, нервную, бурную Стрепетову, слышать: «Господа, я предлагаю тост за матерей, которые бросают своих детей!» — Островский, «Без вины виноватые», красавец Александр Правдин в роли Незнамова, неудержимые слезы из зрительских глаз…

Юриспруденция считалась профессией популярной, как бы мы сейчас выразились, престижной. В судебных палатах, окружных судах после реформы 1864 года ощущался большой спрос на университантов, прельщало большое жалование (карьеру, впрочем, чаще делали дворяне). Однако автору представляется, что первоначальная цель героя — адвокатура.

Первые либеральные правозаступники, близкие к кругам ученых, писателей, видных актеров и режиссеров, играли важную роль в жизни общества. Наш герой еще не родился на свет, когда прогремели — процесс Веры Засулич, стрелявшей в петербургского градоначальника, и ставшие широко известными слова из защитительной речи Петра Акимовича Александрова: «То, что вчера считалось государственным преступлением, сегодня или завтра становится высочайшим подвигом гражданской доблести… Государственное преступление нередко проповедь того, для чего еще не наступило время… Закон может отнять внешнюю честь, но истребить в человеке чувство моральной чести, нравственного достоинства никакой закон не может!» Присяжные оправдали Засулич, присутствующие в зале вынесли ее на руках. Счастливейшим своим днем назвали 31 марта 1878 года многие не только противуправительственно настроенные, но даже некоторые не слишком либеральные государственные сановники. Мудрено ли, если и Алексей Сергеевич Васильев, прочтя речь в столичной газете, добравшейся до Тамбовщины (скажем, то был «Голос»), ощутил подъем духа, мудрено ли, если сохранил ту газету либо пересказал прочитанное сыну?

Да и Александр, несомненно, читал в юридической газете «Право» речи и статьи Кони, Спасовича, Плевако.

…В Казанском университете учились в свое время Аксаков, Лев Толстой, композитор Балакирев. Казанский университет дал миру неевклидову геометрию Лобачевского.

Александр Васильев слушал здесь лекции профессора А.А. Пионтковского, ратовавшего за отмену смертной казни, магистра Н.П. Иванова, чья диссертация проникнута была верой в способность международного права споспешествовать всеобщему благосостоянию народов.

Он застал здесь события 1905 года. Вместе с другими студентами участвовал в митинге 17 октября. Со ступеней университета среди других держал речь и щуплый молодой человек с непропорционально мощным басом. В рабочей косоворотке. Товарищ Яков (фамилии не знали, она — Свердлов). Студент П. Дривент с помощью коллег вскарабкался на крышу, над классическим порталом с двенадцатью белыми колоннами взвился красный флаг. Вызвана полиция, подскакала сотня Астраханского казачьего войска, желтые лампасы, лихие чубы. Кто-то бросил самодельную бомбу, толпа заметалась, взвизгнули пули, пролилась кровь. Профессура вместе с другими членами городской Думы шлет протест премьеру Витте. На улицах манифестации, звучит «Марсельеза». На площади возле университета комитет РСДРП формирует боевые дружины, раздает оружие. Дума передает власть над городом комитету. Провозглашена Казанская республика. В вестибюле студенты-юристы, учредившие трибунал, судят за нарушение общественного порядка — оскорбление женщины-инженера Казанову местного калибра. За спиной обвиняемого два солдата роты, переданной новой власти самолично воинским начальником…

Три дня просуществовала Казанская республика. 21 октября Дума была окружена войсками и взята штурмом. Начались аресты, погромы.

Вряд ли наш герой был в первых рядах восставших. В этом случае его бы исключили. Но среди бунтарей несомненно был. Как все его коллеги, которые, если и не пострадали, то лишь потому, что в противном случае пришлось бы вообще закрыть университет.

Он окончил в 1907-м. С отличием. И избрал государственную службу. 24 августа определен младшим кандидатом на должность при Казанской судебной палате, а вскоре назначен помощником секретаря I уголовного департамента палаты, получив гражданский чин коллежского секретаря.

Разочарование, крах идеалов? Возможно. Предпочтение надежного, обеспеченного положения? Возможно тоже, хотя практицизм, как нам предстоит убедиться, не в его натуре. Жертва, принесенная семье, которую нелегко содержать отцу? Похоже.

Да и в послереволюционные годы облик адвокатуры не то чтобы изменился, утратив возвышенность свою. Они — раскололись. С одной стороны, в 1904–1905 год ах в среде молодых присяжных поверенных и их помощниников сформировалась группа «политических защитников», на процессах по делам рабочих революционеров выступавшая бесплатно. В 1906 году на суде по делу членов Петербургского Совета рабочих депутатов, проходившем за закрытыми дверьми в зале, набитом жандармами, адвокаты применили экстраординарный прием — демонстративно протестуя «против степени выяснения истины по делу» и «ввиду невозможности выяснить, ни истины, ни юридической правды», из зала ушли все 22 правозаступника во главе с О. Грузенбергом (это имя еще нам встретится, с Васильевым, судя по всему, они были знакомцы — как знать, не по университету ли). Таким образом, «политические защитники» не позволили своим присутствием в составе суда санкционировать насилие над правом.

По этой дороге Васильев не пошел. Вероятно, не хватило убежденности в правоте сторонников насильственного переустройства России.

С другой стороны, такой властитель умов, либерал, прогрессист, как В. Спасович, однажды, обращаясь к суду, заявил: «От вас, конечно, нечего опасаться смешения защитников с подсудимыми, от которых нас отделяют возраст, общественное положение, иной образ мыслей, иные идеи — ведь и защищать мы являемся большей частью по наряду и назначению суда».

Наемной силой, строящей систему доказательств лишь на технике, виртуозной казуистике, ораторских фиоритурах, Александр Алексеевич, видимо, не пожелал быть тоже. Не принадлежал к тем, для кого понятие «отечество» было равносильно (по хлесткому определению Щедрина) понятию «ваше превосходительство».

Итак — мелкий чиновник. Вицмундир со светлыми пуговицами. «Честь имею доложить» — «Старайтесь, любезный, усердие ваше похвально». И вознаграждено. Вот он уж и титулярный — в 1909-м.

Но как нам заглянуть ему в душу? Не попытавшись сделать это, мы не поймем, почему так круто, резко, неожиданно и напрочь оборвалась одна биография и с чистого листа, с полуфразы, полукуплета совсем другой песни началась другая.

Александр Алексеевич был читающим человеком. Литературная одаренность, выказанная им как в книге, так, например, и в корреспонденции для журнала «Русский спорт», где он описывает свой первый дальний полет — по маршруту Елисаветполь — Тифлис, позволяет догадываться о том, что он читал, что оказывало на него влияние.

К примеру, такая цитата. «…В разгоряченном мозгу подымались тревожные видения… Казалось, что из густой шапки леса простираются бледные костлявые руки. Они — все ближе, они уже тянутся ко мне! Еще мгновение — и они захватят меня в свои цепкие объятия и повлекут вниз, к смерти!»

Несомненный аромат декаданса.

Ах, любопытно бы проникнуть туда, в глубину времени и пространства! Представить вечер, сумерки, сгущающиеся над башней Сююмбеки, причудливо соседствующей с Благовещенским собором, заложенным Иваном Грозным, дальний гудок розового парохода компании «Самолет», шлепающего плицами по тихой глади Волги. Вот, пропустив вперед себя почтенного статского советника, сняв перед ним фуражку, наш герой выходит, наконец, из постылых дверей…

Что ждет его?

Дружеская вечеринка, танцы с барышнями, болтовня о том, о сем и ни о чем, бокал шипучего, а то и покрепче, чтобы забыться?.. А может, одиночество и книга? И он видит себя в воображении — ну, пусть гамсуновским лейтенантом Гланом — благородным, сильным, властным. Хозяином своей судьбы, а не рабом.

Воспитанник университета, привыкший к чтению и более серьезному, философскому, он может штудировать Ницше, спрашивая себя, преобладает ли в его натуре начало дионисийское — жизненное, мощное, буйное, или аполлоново — созерцательное, находя и то, и другое, — да что толку? Пусть он жаждет самоутверждения, быть сверхчеловеком жаждет утвердить себя над стадом тварей дрожащих со светлыми пуговицами — завтра же все равно перед ними сдергивать фуражку…

Думается, в годы с 1907 по 1910 Александр Васильев много перестрадал. И мелькавшие ежедневно в газетах сообщения о самоубийствах — не наводили ли они на него мысли непроглядные и безнадежные.

Четвертое февраля 1910 года. «Его Превосходительству господину Председателю Казанского окружного суда. Прошение младшего кандидата на судебные должности Александра Алексеевича Васильева. Честь имею, Ваше Превосходительство, просить разрешить мне по семейным обстоятельствам отпуск с 4 сего февраля сроком на два месяца. При сем прилагаю прошение об увольнении меня от службы, которому покорнейше прошу дать ход по возвращении меня из отпуска».

Вскоре — собственно говоря, уже весной — Васильев в Петербурге подает прошение о зачислении на должность в столичную судебную палату.

По времени с этим актом совпадает другой — женитьба на некоей барышне, девичья фамилия которой нам неизвестна, лишь имя и отчество — Лидия Владимировна. Здесь в наших рассуждениях возможна логическая ошибка: «После этого значит вследствие этого», Хотя вполне вероятно, что попытка придать служебной карьере ускорение и блеск связана с некими честолюбивыми видами новобрачной в отношении молодого супруга: не век же киснуть в захолустье.

Два месяца, испрошенных у начальства в Казани, это, вероятно, свадебное путешествие. В обе столицы. Должно быть, в обе, поскольку Александр Алексеевич вмиг полюбил Москву, в дальнейшем не раз делился мечтой совсем там поселиться. Да еще один поступок о сем свидетельствует. Поступок из серии алогичных. Безрассудных. Похоже, не совсем даже и нормальных с позиций медицины (о нем — потом). Совершен же он был, когда родилось увлечение авиацией.

Родилось, кажется, вмиг. Как любовь с первого взгляда. Во всех мало-мальски известных нам жизнеописаниях будущих пилотов хоть мельком, да упоминается о том, что они в детстве любили, скажем, запускать воздушные змеи, строить планеры, да в конце концов, как рассказывала о себе, то ли шутя, то ли всерьез, первая русская летчица Лидия Зверева, с крыши сарая на зонтике пробовать парашютировать. О Васильеве — ничего подобного.

Итак, свадебное путешествие молодых провинциалов. Конечно же, в Москве — посещение Художественного театра. Можно предполагать, что из репертуара выбрано нечто модное. «Братья Карамазовы», к примеру, где, бурей перехлестывая за рампу, опалял зал темперамент Леонидова в роли Мити. «Анатэма» Леонида Андреева, где кумир студенческой Москвы Качалов представал в облике таинственном, зловещем, змееподобном. Затем Петербург, конечно, Александринский театр, мольеровский «Дон Жуан», неожиданно превращенный бывшим любимцем и воспитанником Станиславского Мейерхольдом в декоративное, эстетское зрелище: роскошь эпохи короля-солнца, куртуазный обольститель — Юрьев, уморительный Лепорелло — Варламов, мило-шаловливые слуги просцениума, наряженные арапчатами…

И в страстях по Достоевскому, и во мраке пьесы Андреева — гнет, надрыв. Предгрозовая духота. Шелково-бархатно-кружевной изыск Мейерхольда, как ни странно, тоже наводит зрителя не на веселые легкие мысли. Версальские идиллии предшествовали воцарению ее кровавого величества Гильотины.

В Северную Пальмиру молодые прибыли, похоже, в апреле или первых числах мая. Когда на афишных тумбах красовались объявления о первой Авианеделе. Имена Попова, Морана, Винцирса, Эдмона, баронессы де Лярош. И на аэродром товарищества «Крылья» устремился весь Петербург. И мадам Васильева тотчас пожелала там, средь столичной публики, блеснуть новым — столичным — туалетом.

Можем предположить, что Александра Алексеевича не столько влек Комендантский аэродром, сколько Коломяжский ипподром. Уроженец Тамбовщины, да еще и крестник отставного гусара, сам не мог не вырасти лошадником. Эту страсть пронесли через всю жизнь многие пилоты. Тем паче, что стартовали они именно с ипподромов. Великий летчик нашего времени Михаил Михайлович Громов уже в звании генерал-полковника, после Великой Отечественной, самолично участвовал в бегах — наездник-любитель под псевдонимом Михайлов, и призы брал…

На Тамбовщине бурлила главная в России Лебедянская лошадиная ярмарка, вряд ли крестный не брал туда с собой мальчика. Воображению автора видятся ряды коновязей, подле которых, жуя недоуздки, перебирая копытами, гривами потряхивая, источая неповторимый, пьянящий лошадника дух — гнедые, рыжие, вороные, серые, буланые, соловые… И баре-знатоки похаживают на кривоватых ногах, и непроницаемые заводчики, ни черточкою лиц не выдающие истинных намерений. И неизменные коричнево-смоляные цыгане с глазами быстрыми, непроглядными, хитро-опасными. И офицеры-ремонтеры кавалерийских полков властно кладут ладони на нежный храп, обнажают зубы кровных жеребцов и кобыл. И неопределенного, но аристократического вида господа с обхожденьем развязно-дружелюбным берут офицеров об руку, дают веские советы, — явно шулера, охотники до не проигранных еще полковых сумм.

Мы вправе представить нашего героя на трибуне ипподрома, где, всматриваясь в дальний поворот, на котором наездники, теснясь к бровке, взялись уже за хлысты, он внезапно видит вдали восходящее над всем этим, подобно солнцу, летучее чудо.

Знак судьбы.

Свидетельство. «Побывав несколько раз на полетах в Петербурге, Васильев решил обучаться делу авиации. Однажды, придя на аэродром, нашел аппарат «Блерио» с мотором «Анзани» свободным и задумал, благо не было зрителей, совершить пробный полет (едва ли не впервые). Он сел на аэроплан, пустил в действие мотор при помощи единомышленника (скорей всего, то был студент-поляк Генрих Сегно — предположение о их близости основано на том, что Сегно учился летать и первым сдал экзамен в Императорском аэроклубе на «Блерио», купленном Васильевым у Морана и оставленном товарищу по отъезде в Париж. — С.Т.). Мотор заработал, аппарат оторвался от земли. Не будучи еще хорошо знаком с управлением рулями (!), Васильев не растерялся и начал подниматься выше, чтобы не задеть за строения. Но вот мотор стал издавать какие-то астматические звуки, откуда-то пошел дым, почувствовался запах бензина. Предвидя возможность пожара или взрыва, он направил свой путь прямо на землю. Он не представлял себе, как совершит спуск, не владея атеррисажем (!). Не долетев несколько сажен, выпрыгнул, попал в колосья ржи, а несчастный аэроплан грузно упал невдалеке от него. Не прошло мгновения, как раздался оглушительный взрыв, и от аппарата остались одни осколки».

Из рассказа А.А. Васильева сотруднику газеты «Казань» осенью 1910 года.

Вероятно все же, что репортер кое-что преувеличил — для красоты слога. Не мог Васильев взлететь впервые. А если даже он и освоил рулежку на земле, сесть, не владея атеррисажем (спуском, сложнейшей частью полета), был не в состоянии. Видимо, кто-то дал ему пусть три, пусть два урока. Кто же?

Версия. Упомянутый мною выше покойный биограф утверждал, что во время той международной воздухоплавательной Недели Александр Алексеевич познакомился с самим Николаем Поповым, последний проникся к нему симпатией, усадил к себе пассажиром, вознес в воздух…

Произойти это могло между 10 мая (последний день «митинга») и 21-м. Сразу после 10-го у Попова не было аппарата (оба, с которыми приехал, он, как мы помним, доконал). 15-го на первый военный аэродром в Гатчину был доставлен еще один «Райт», купленный министерством через посредство фирмы «Ариэль». Учил летать Попов, естественно, военного — поручика Евгения Руднева, его возил пассажиром. 21-го должна была состояться официальная приемка аэроплана.

Согласно рапорту командира Воздухоплавательного парка генерал-майора Кованько «вечером 21 мая с. г. г-н Попов пожелал, прежде чем лететь с пассажиром или грузом, испытать аппарат в полете один. В 8 часов 51 минуту вечера он поднялся с самого конца рельса очень хорошо. Во время полета аппарат держался очень ровно. В 8 часов 56 минут г-н Попов стал спускаться, быв перед этим на высоте 30 метров, спускался круто, и тут на расстоянии пяти метров от земли у него аппарат почему-то клюнул носом. «Мы, — доносит свидетель случившегося поручик Руднев, — увидели, как аппарат перевернулся, и раздался треск ломающегося дерева… По всей вероятности, г-н Попов не смог остановить мотора, сделав неудачное движение, упал передней частью полозьев… аппарат был опрокинут и всею массой налег на авиатора».

Диагноз — сотрясение мозга, другие многочисленные травмы. Десять дней Николай Евграфович находился на грани смерти.

Обо всей остальной — вне авиации — жизни, закончившейся самоубийством, уже коротко упоминалось.

Так что не мог он учить Васильева.

О, сладкий соблазн сочинительства, подгонки факта под версию! К примеру, биограф утверждал, что в сентябре 1910 года, возвратясь из Франции (об этом — ниже) и отправясь в летное турне по Волге, Васильев познакомился в Нижнем Новгороде с Петром Николаевичем Нестеровым — тем самым. Нестеров к Нижнему имеет, конечно, прямое отношение: здесь родился, окончил кадетский корпус. Однако в названное время подпоручик, числившийся по службе в 9-й Сибирской артиллерийской бригаде (она стояла во Владивостоке), был для поправления здоровья — страдал туберкулезом — временно причислен к другой части и находился на Кавказе, в Петровске (ныне — Махачкала). И тут концы с концами не сходятся.

* * *

Словом, мы не знаем и, верно, не узнаем, кто учил Васильева летать. Ясно одно — вытекает из всех его последующих поступков, из всей, что осталась ему, жизни: пробудилась новая личность. Или — вырвалась из-под спуда внешних обстоятельств. В самом деле: влачил существование усердного, законопослушного захолустного судейского крючка. Бояться — было кого. Всех, составляющх пирамиду имперской власти, вплоть до городового.

И внезапно переродился. Там, в вышине.

Он устремляется во Францию — обучаться летному делу. В Париже, едва прибыв, всходит на Эйфелеву башню, смотрит вниз и (признался позже) испытывает страх высоты. Башню облетел в свое время на дирижабле Сантос-Дюмон, на аэроплане — Деламбер. Значит, им дано, ему же — нет? Высотобоязнь?

Он решает победить ее. Поступает в школу Блерио — в Этампе. Через две недели заявляет о желании сдать пилотский экзамен.

Уговорил дать аппарат — дали, что похуже. Надо было описать круг, а он все еще не научился управлять рулями, и его несло прямо. Скрывшись из пределов видимости, он сел, соскочил, развернул машину — вручную! — в обратную сторону, взлетел снова, на ходу сообразил, что делать дальше, замкнул круг и приземлился.

Для успешной сдачи следовало взлететь трижды, каждый раз выполняя пять кругов. На следующий день погода стояла ненастная, но упрямец выпросил-таки машину. Его принялся трепать ветер, чуть не бросил вниз, а он — все выше. Выполнил положенные пять кругов, приземлился и, не глуша мотор, стартовал снова. Хотел тут же и третью положенную попытку использовать, ему говорили, что мотор перегрелся, его категорически отказывались пускать. Тогда он втихомолку сунул механику сто франков, тот осмотрел аппарат, подвинтил все гайки, смазал мотор настолько усердно, что касторовое масло выплескивалось, текло из цилиндров. Васильев полетел. Показал все, что положено, — плавность подъема, ровность полета, спуск точно на положенное место плаца.

Вечером в местном ресторане упоил администрацию и товарищей шампанским. Тотчас купил у Блерио только что построенный, последней модели, аэроплан. На другой день выехал на родину, поскольку ранее, по телеграфу, заключил контракты на показательные полеты во всех крупных волжских городах, начиная с Нижнего Новгорода.

Этакий встает со страниц нашего повествования ухарь, лихач, сорви-голова. Но ведь в дальнейшем — мы убедимся — герой действовал в воздухе и умно, и осмотрительно. До конца будущего, 1911 года практически не потерпел ни одной серьезной аварии — гуманитарий, повторю, не расположенный к пристальному изучению техники. В то время, как техники, механики, в прошлом мото- и автогонщики калечили аппараты десятками. Васильева по безаварийности можно уподобить самому Михаилу Ефимову, но мы уже упоминали, как тщательно изучил последний каждый болтик, гаечку, стяжечку машины.

Чем же объяснить парадокс? Ведь именно Васильев совершил первый в России дальний перелет Елисаветполь — Тифлис (300 верст над горами). Единственный, кто долетел от Петербурга до Москвы. А несколькими годами позже проделал маршрут Петербург — Москва — Петербург только с одной посадкой.

Мы вправе считать его в этом смысле первым предшественником Михаила Громова, совершившего перелеты Москва — Пекин — Токио, скоростной — по столицам Европы, затем европейский круговой и, наконец, через Северный полюс в Америку.

Михаил Михайлович обладал организованностью, доходящей до педантизма. Уникальной способностью предвидеть малейшую случайность. Неустанно учился и учил других задумываться о причинах несчастий и искать их прежде всего в себе. Совершенствовать свою психическую деятельность.

Сказанное ниже прозвучит, конечно, гипотезой, но не обнаруженная ли внезапно и дававшая позднее о себе знать высотобоязнь побуждала Александра Васильева к точности, выверенности каждого маневра в воздухе? Ведь он много рисковал. Он побивал конкурентов (без конкуренции в профессиональном спорте, каким была авиатика, невозможно) тем, что летал выше их, совершал маневры сложнее, и поразительно быстро завоевал известность. Он был одним из первых (после Нестерова) «петлистов», но замкнутый круг-то в небе не просто повторил, как до него Евгений Шпицберг, Тимофей Ефимов и Адам Габер-Влынский, а с пассажиром (своего рода мировой рекорд).

Талант, как сказано, не определим словесно.

В Васильеве он был спаян с постоянной жаждой себя пересилить. Именно себя — в первую очередь. А уж потом — соперников.

А что было то, вначале? Эйфория? Да, верно, так.

Все осталось далеко внизу: вицмундиры с казенными пуговицами, фуражки с казенными кокардами, кои надлежит снимать перед каждым, кто на ступеньку выше в Табели о рангах. Городовые на углах унылых улиц, подле кабаков. Прежние университетские коллеги, впавшие в безразличие ко всему сущему.

Все далеко внизу — словно и нет ничего: вот эйфория.

«Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный», — недаром так отозвался в сердцах клич молодого Максима Горького.

«Это не свобода, а воля», — восклицает в полузабытьи, наслаждаясь ширью цыганской песни, Иван Москвин на сцене Художественного театра в роли Феди Протасова в «Живом трупе» Льва Толстого. Таинственная фраза. Нe свобода, а большее — воля.

Подумать — Толстой, светоч мировой нравственности, избирает героем забулдыгу и — в глазах не только обывателя, просто любого нравственным себя считающего человека, — злостного нарушителя норм общественной морали.

Великая духота теснила дыхание и великого старца, и единственная воля, которой мог он одарить своего героя, — единственная! — лечь на дно.

Верно, мог и Александр Васильев туда лечь. Спиться.

Судьба судила иное — он взлетел под облака.

Не свобода, а воля.

* * *

Васильеву, ясное дело, еще и повезло. На чиновника, сводившего концы с концами не без труда, поскольку следовало помогать и семье, где кроме него семеро по лавкам, Бог весть откуда свалилось богатство. Судите сами. В Петербурге он покупает у Морана «Блерио» за 7 тысяч и оставляет его (пусть на время) Генриху Сегно. Во Франции — два аппарата: «Блерио» с мотором «Анзани» в 25 сил и двухместный «Анрио» с двигателем в 60 сил. Примерно за 20 тысяч. И это после обучения — а нам известно, в какую копеечку оно влетало. Из Парижа телеграфирует в Москву (полюбил, полюбил Белокаменную) руководителям кружка воздухоплавания предложение провести в августе Авиационную неделю, причем кружок должен нести расходы только по постройке трибун и ангара. Остальное принимает на свой счет! (Хорошо, москвичи отказали, сочли авантюрой). Турне по Волге начал не один, а с «труппой». В нее входили пилоты: Виссарион Савельевич Кебурия (Кебуров), соученик по школе Блерио, получивший «бреве» за № 210, со своей машиной, на которой, ввиду природной горячности и неуравновешенности, не столько летал, сколько разбивался, не успев набрать и десяти-, пятнадцатиметровой высоты, однако имел регулярно 20 процентов со сбора; Леон Летор — 1000 франков жалования и по 500 за полет (пользовался машиной, доставшейся Васильеву от Морана — с цифрой 5 на хвосте, следом петербургского международного «митинга», и тоже ее не щадил); Франсис Лафон, получавший 500 франков в месяц и умевший летать только на «Анрио». Кроме них — механик Реми (1000 франков помесячно), русский механик Лебедев (100 рублей), переводчик Боголюбов (150), администратор Ржевский (100).

А бесчисленные ремонты? А переезды? А аренда ипподромов? А реклама?

Меж тем наш герой (об этом сообщают газеты нижегородские, казанские, самарские, саратовские, тифлисские, ташкентские — затяжным получилось турне) везде оставался в дефиците: сборы не покрывали затрат.

Бедняк, внезапно разбогатев, делается (в зависимости от того, что изначально в натуре) либо скупцом, либо транжирой.

Александр Алексеевич быстро профинтил все, что имел.

Что до происхождения его скоротечных тысяч, версия у автора единственная: Лидия Владимировна принесла любимому мужу весьма богатое приданое.

Весной 1911 года на вопрос репортера в Ташкенте, собирается ли доблестный пилот участвовать в намечающемся перелете Петербург — Москва, Васильев ответил, не обинуясь: «Если хватит средств». Похоже, в карманах гуляли сквозняки.

Забегая вперед, скажем, что после победы и славы был объявлен сбор средств на покупку триумфатору нового аэроплана. Впрочем, денег этих он так и не увидел. «Санктпетербургские ведомости» с саркастическим знанием дела констатировали, что, очевидно, их постигла судьба того самого фонда, о котором хлопотала газета «Русь», а исчез он в карманах издателей.

Все так, авиатика для таких, как Васильев, не стала прибыльным делом. Но что бы заменило ощущение воли, являвшееся, когда утлое суденышко уносило нашего героя под облака?!

Утлость, ненадежность, предоставленность себе самому и никому более формовали и отливали характеры первых пилотов. Своеволие, своевластие. Но не в смысле «что хочу, то ворочу» — в ином: властен надеяться только на эти руки, эту голову, это сердце. Счастливое чувство!

* * *

Научиться управлять теми аппаратами, казалось, ничего не составляло — сел и полетел. Иллюзорная же легкость производила естественный отбор: человек, не склонный слишком часто рисковать своей жизнью, лишенный мышечной и интеллектуальной реакции, угробив одну-две машины, сломав парочку ребер, спрашивал себя (по Мольеру): «Кой черт занес меня на эту галеру?» И возвращался в лоно земное, сулившее пусть не золото и лавры, но возможность мирную жизнь свою тихо прожить и скончаться в глубокой старости в кругу безутешных родственников.

На смену шли другие. И хоть Альбер Гюйо, один из асов зари воздушной эры, в печати советовал новичкам: «Искренне вам скажу — бросайте это занятие, ничего хорошего оно не сулит», хоть рос всемирный мартиролог, они — летали.

Число катастроф со смертельным исходом не могло не увеличиваться — прежде всего у профессионалов, артистов, развлекателей публики. С марта по декабрь 1910 года погибло 32 летуна, из них только пять военных, их час пробьет в 1914-м. Зрителям же чем дальше, тем больше докучали простые полеты-«блинчики» — круги на небольшой высоте. Зрители хотели сюрпризов — трюков, дальних полетов, рекордов. Это поощряло искусство летания, но повышало риск.

* * *

Спросите сейчас представителя любого вида спорта, что заставляет его до последней возможности не оставлять арену. Ответят разное — в том числе, что надо кормить семью, и это тоже правда. Но есть другая, общая. Кто-то из чемпионов мне сказал: «Спорт как наркотик — затягивает».

Помню давний разговор с Анной Дмитриевой, некогда лучшей нашей теннисисткой, а тогда уже не начинающим, но еще и не слишком опытным телекомментатором.

— Знаете, когда вечером мне выходить на программу «Время», меня целый день преследует своего рода галлюцинация, кошмарный сон наяву. Я вхожу в магазин стекла и хрусталя, неловко поворачиваюсь, задеваю какую-то вазу, и все вокруг рушится и бьется.

— Так зачем вам это все, коль такая мука?

— Я спортсменка — без остроты, без стрессов я уже не могу.

Я вспомнил Дмитриеву на корте. Ее крики при подачах, в которых — истинно — «сила гнева, пламя страсти». Вспомнил, как, совершив ошибку, она мечется вдоль задней линии — чистая пантера, если только красавица-зверюга может колотить себя ракеткой, приговаривая «Анька — дура, Анька — бездарь».

Вспомнил и поверил: нет, не может.

* * *

Васильев в воздухе родился заново. Не по капле выдавил — разом выплеснул из себя раба.

Судя хотя бы по тому, что он — один из немногих, а из знаменитых единственный, — никогда не катал сильных мира сего. Ни князей, ни миллионеров. Автор никого никому не противопоставляет, лишь констатирует. Далек от мысли осуждать, к примеру, неимущего, на хозяйством аппарате летающего Николая Костина за то, что из школы Фармана он прямиком подался на гастроли в Бухарест, где его пассажирами были наследник румынского престола Фердинанд, принц Карл и принцесса Жозефина Гогенцоллерны, русский поверенный в делах Лисаковский. Не судить нам и Бориса Масленникова, который во время турне по Балканам в воздух поднял болгарского царя Фердинанда (бывшего австрийского гусара, закадычного друга Франца-Фердинанда, наследника престола Габсбургов), его сыновей Бориса и Кирилла, а в Белграде — сербских королевичей Георгия и Павла.

Такие полеты способствовали известности, она же — хлеб профессионального пилота, пролетария спорта.

Да ведь и сам Ефимов Михаил Никифорович не пренебрегал случаем доставить удовольствие, скажем, Гучкову. Или — Сухомлинову. Не чурался приятельством с его степенством Василь Василичем Прохоровым, сыном владельца Трехгорки. Наследный мануфактурщик и модный мужчина, возжелав не отстать от прочих, напротив, опередить, стать пилотом, положил Ефимову за ученье вдесятеро больше таксы — три тысячи. Да еще пять, чтобы первый летун России не уезжал на гастроли в Киев, где уже афиши были расклеены. И аппарат у него купил за 12 тысяч. И в первый же день угробил. И купил другой. Угробив и этот, — третий. «Папаша в кураже бьет зеркала, сынок — аэропланы», — писали газеты. Ефимова, может, в душе и коробило, но он не показывал вида, когда купецкое чадо звало его Мишкой, брата же — Тишкой.

В Россию после европейских триумфов Ефимов вернулся не бедным человеком, об этом уже упомянуто, приведем лишь еще одну цифру: от своего антрепренера он получал 78 тысяч франков в месяц. Но он знал нищету и не только за штурвалом был расчетлив — не чурался случая умножить состояние.

В июле 1911 года объявлено, что «Государь император во внимание к особым трудам и заслугам, оказанным Императорскому Всероссийскому аэроклубу, состоящему под высочайшим Его Величества покровительством, всемилостивейше соизволил пожаловать звание почетного гражданина крестьянину Смоленской губернии и уезда, Владимирской волости деревни Дуброва Михаилу Ефимову». Думается, напрасно его биографы пишут об этом в стыдливо-оправдательном тоне: мол, поскольку он принял предложение служить инструктором Севастопольской военной авиашколы, а офицеры — все дворяне, пришлось властям пойти на эту меру, Михаилу же Никифоровичу пришлось звание принять. «Ефимов» — это звучало на всю страну громче, нежели «почетный гражданин Ефимов». На страну. Но, может, не для бывшего крестьянина? Конечно, не выпрашивал он милости. Но связи его тут, без сомнения, роль сыграли.

Васильев связями пренебрегал. Как бы тогда сказали, манкировал.

Наконец, вот еще что. После перелета газеты, в особенности либерального направления, накинулись на организационный комитет. В клочья рвали за беспомощность, бездумность, легкомыслие и разгильдяйство — тот только жалко отбрехивался, как пес от стаи волков.

Но а герою-то, казалось бы, что до этой перепалки? Он весь сезон до той минуты первый в России — меньше чем за год из новичков в триумфаторы.

Ему поздравления, ему цветы. Ему жмет руку губернатор.

А он?

— Нас посылали на смерть.

Ну, допустим, изможденный, шатающийся, еще не пришедший в себя, он не отдавал отчета, что говорил. Недаром друзья тотчас увезли его в гостиницу.

На следующий день генерал-адъютант В.Ф. Джунковский вручает телеграмму:

«Передайте авиатору Васильеву мое искреннее поздравление с победой на перелете Петербург — Москва и мою благодарность за его готовность и впредь работать на пользу отечественного воздухоплавания, успехи которого близки моему сердцу. Николай».

А он в ответ? Уже отдохнувший, уже в здравом уме и твердой памяти. Как сообщает газета «Речь», он в беседке устроителей во всеуслышанье настаивает на своем:

— Генералы, добиваясь наград, отправили людей на бойню.

Он твердит об этом на каждом углу. О причинах аварий, травм товарищей, гибели одного из них. Его свидетельствами во многом питаются газеты.

В итоге, мечтающий поселиться в Москве, получивший уже приглашение организовать здесь школу, присмотревший домик, он остается на бобах. Другие участвуют во второй московской Авиационной неделе, его не зовут. Идет служить сдатчиком (испытателем) на завод Щетинина. Разбивается. В больнице пишет книгу, где все случившееся излагает и обобщает еще ярче.

Несгибаем. Выплеснул раба.

Смелым летчиком быть легче, чем смелым гражданином.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.