Глава первая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая

Часу примерно в четвертом пополудни дождь, то кропивший, то внезапно хлеставший столицу Российской империи, наконец стих. Впрочем, дорогу, ведущую в Коломяги, изрядно развезло. Чавкали копыта лошадей, взрывали грязь колеса экипажей. Публика, не имевшая средств на наем извозчиков, тем более авто, добиравшаяся до Новой Деревни от Приморского вокзала паровиком, выходившая на станции «Скачки» — и далее способом пешего хождения, — еле вытаскивала из коричневой жижи соскакивающие галоши.

Вечерело, однако не темнело: на дворе стоял июль, и ночи хоть не белые были уже, но, как называли их петербуржцы, серые. Очистившееся небо было перламутрово. В десятом часу вечера на аэродроме товарищества «Крылья», более известном как Комендантский и являвшем продолжение Коломяжского скакового поля, у поставленного перед первым ангаром, накрытого белой скатертью стола священник Николаевской Чернореченской церкви о. Алексей Грацианов отслужил напутственный молебен для странствующих и путешествующих. Звучал стройный хор певчих.

Пилоты, иные уже облаченные в кожаные свои костюмы (те, кто моложе и, следственно, нетерпеливей), другие же пока в цивильном, крестились, держа — одни на полусогнутой левой руке, подобно кавалергардским каскам или гусарским киверам, — шлемы, другие, в опущенной, — традиционные кепи.

Мысли их обращены были, даже если кто нетверд в вере, пусть не к Отцу небесному, но уж к небу — у всех. Возносясь ввысь на своих аппаратах, они знали, что с этого мига их жизни в руце Божьей, равно как в железном кулаке двигателя внутреннего сгорания. Слава те, Господи, разведрилось, поливай такой дождище, как вчера, аппарат из ангара не выведешь — парусина крыльев тотчас намокнет, отяжелеет так, что не взлетишь. Но разведрилось. Казалось даже, что солнечно, — может, от желтизны некрашеных срубов трибуны. Или бронзы, которой отсвечивали вдали мачтовые сосны Удельнинского парка.

Однако вкруг все вновь тускнело. Из-за Лахты, от болот, тянулся легкий покамест туманец.

Звуки хора певчих на миг заглушились татаканьем мотора. Военный пилот штабс-капитан Самойло заторопился, благо туман не загустел, взлететь, взять курс на Гатчину. Авиаторы проводили его взглядами — он-то успел, ему пока ничего не грозило. Впрочем, ему с ними тринадцатью (считая пассажиров двухместных «фарманов» — ах, число несчастливое) было не по пути.

Особенная тишина, наступившая после того, как прозвучало «аминь», вскоре огласилась отрывистыми потрескиваниями, чихом непроспавшихся моторов. Далеко было еще до трех пополуночи, часа старта, но волнение давало себя знать. По тропкам меж ангарами, оскальзываясь, пробирались механики, кто-то у кого-то просил одолжить французский гаечный ключ…

* * *

Теперь все в тех местах Ленинграда выглядит по-иному, там новый жилой район на 200 000 жителей. Но не одним воображением воссоздает автор давние картины. Мне описал их в своем послании чуть дрожащим, но старательным каллиграфическим почерком старый петербуржец, петроградец, ленинградец Евгений Сергеевич Салтыков. Определение «старый» нельзя отнести к внешнему его виду и манере держаться. Двухметроворостый статный сухощавый мужчина, бывший загребной одной из лодок Императорского яхт-клуба, принимая нас с женой, на ее непосредственное «меня зовут Таня» слегка прищелкнул каблуками, склонил расчесанную на пробор голову и рекомендовался неожиданно и весело: «А меня зовут Женя». В бытность гимназистом Евгений Сергеевич явился непосредственным свидетелем того, о чем поведано выше и предстоит еще поведать. Да и живет Евгений Сергеевич именно там — на улице, называемой по-старому Аэродромной. На той улице есть памятный камень, обозначающий место гибели корпуса корабельных инженеров капитана Льва Макаровича Мациевича, ставшего 24 сентября 1910 года первой жертвой русской авиатики.

* * *

Эту повесть, в которой документально, иной раз по крохам восстановленная истина мешается с вынужденным домыслом, версией, следовало бы предварить пояснением для будущего читателя. Так вот оно.

* * *

Речь идет о происшествии кратком, которое само по себе заняло лишь пять дней в июле 1911 года, начиная с трех пополуночи, когда пушечный выстрел обозначил, что старт перелета Санкт-Петербург — Москва открыт. Кратком, сегодня уже полузабытом. Лишь в справочных изданиях упоминаемом несколькими строками. Однако при тщательном рассмотрении понимаешь, что в крошечном осколке мозаичного зеркала, которое представляла общественная жизнь страны, отразилась она вся. И без описания других, вроде бы не связанных непосредственно с перелетом, но влиявших на него событий, упоминания множества лиц, цитирования их мнений, вынужденного подчас спора автору не обойтись.

Оказывается, мало прочесть много книг. Перелистать ломкие от времени, словно подпаленные по краям страницы множества газет и журналов тех давних лет…

Как славно было бы перенестись туда. Не сегодняшними глазами немолодого человека конца XX столетия, для которого полет в Москву из Ленинграда — всего лишь час (подъем реактивного лайнера до высшей, заоблачной точки траектории и спуск, как с горки, и забота, достать бы такси), но глазами другими. Моего отца. Восхищенными, мальчишескими. Шестнадцатилетний ученик Тверского реального училища, сын местного счетовода, не мог не быть на той поляне, на северной окраине города, и похожие на птиц монопланы или бипланы, подобные тоже птицам, однако волшебно плывшие по воздуху прямо в своих клетках, непременно вызывали в нем восторг…

Жилочками, кровью, в них бившейся, я связан с ним, и память сердца, кажется, наделяет меня неким прозрением. Но мальчик горд был тем, что ему предстоит жить в век пара и электричества, будущий его сын, дни которого продлятся намного больше, чем отца, доживает век расщепленного атома, измученной природы. Как совместить, сфокусировать две эти точки зрения?..

Стихотворные строки, избранные эпиграфом, удивляют не одной лишь точностью характеристики упомянутого места действия («набережная легендарная» — это, конечно же, Черная речка, близ которой, за огородами Мякишева, делал последние шаги к барьеру великий поэт). Царскосельская гимназистка Аня Горенко, будущая Анна Ахматова, наверное, тоже видела над головою аппараты тяжелее воздуха. Строки поражают даром юношеского провидения: конечно же, «не календарный — настоящий Двадцатый Век» приближался по мере приближения идущих и едущих к Комендантскому аэродрому, где крепчал гул моторов.

Опасаясь показаться банальным, автор упомянет все-таки, что не он нашел тему — она его. В какой-то моей журналистской работе промелькнула фраза «Люблю читать спортивные журналы давних лет». И через несколько дней ко мне деликатно — деликатность, скромность были врожденными свойствами его натуры — подошел малознакомый (мы лишь раскланивались) человек — Борис Евлампиевич Косвинцев. Прежде он служил в нашей газете (когда она еще звалась «Красным спортом»), теперь состоял на пенсии, время от времени возникал в библиотеке, что-то неслышно листал, выписывал в блокнотик, опасаясь обеспокоить кого-либо своей персоной. Он приблизился ко мне эдак бочком и тихо сказал: «Прошу прощения, мне довелось прочесть о вашем интересе к старым спортивным журналам, у меня имеются подшивки «Русского спорта» и «К спорту» за годы с девятьсот девятого по четырнадцатый. Вы мне не позволите отдать их вам?»

Он просил позволения! Отдать клад — бесценные раритеты! (Замечу в скобках, от оплаты категорически отказывался.) И пробил час, когда я погрузил в машину неподъемные подшивки. Отвез домой, положил на полку, решив со временем разобраться.

Через две недели Бориса Евлампиевича не стало.

Когда же я, наконец, углубился в волюмы в толстых картонных переплетах, то обнаружил: в начале нашего века одним из самых популярных видов спорта на Руси была новорожденная авиатика. Что велосипед, что лыжи или легкая атлетика! Нет, они присутствовали, конечно, равно как цирковая борьба, — правда, над возней пузанов-пыхтунов в черных, красных или серо-буро-малиновых масках репортеры скорее посмеивались (особенно издевался Борис Чесноков, заядлый футболист, неизменно элегантный крохотуля — сын его, известный волейбольный тренер Юрий Чесноков, вдвое выше отца).

Присутствовали на страницах и были популярны скачки и бега: судьба великого серого рысака Крепыша, жестоко отнятого у честного наездника Мельгунова-Яковлева (который с горя спился и умер) и доставшегося англичанину Кейтону (который терпел на нем загадочные поражения), весьма занимала спортивный мир…

Но авиатика царила в те годы. А первые пилоты, поднимавшиеся в небо на нетопырях из парусины и бамбука, терпевшие невероятное по нынешним временам количество аварий («Аппарат разбит вдребезги, авиатор отделался ушибами» — этой сакраментальной фразой пестрели страницы), пилоты-профессионалы обладали популярностью не меньшей, нежели, к примеру, корифеи театральной сцены. И можно поспорить (опираясь на число публикаций), роскошный ли Федор Шаляпин, бывший бурлак, богатырь оперной сцены, солист Его Величества, более волновал публику или невзрачный, в пуховой мятой шляпе, с бесцветными усами, бывший электромонтер железнодорожного телеграфа, первый в стране и один из лучших в мире пилот Михаил Ефимов. Дебаты ли в Государственной Думе, скандалезные рацеи молдавского помещика, основателя черносотенного «Союза Михаила Архангела» Владимира Митрофановича Пуришкевича, которого в левых изданиях презрительно звали просто Володькой, с удовольствием сообщая, что за нецензурные выражения по телефону ему обрезали аппарат, либо фантастическая жизнь и короткая, яркая, точно взрыв, воздухоплавательная карьера купеческого сына Николая Попова.

И не было в стране ни единой газеты, ни единого журнала — от почтенных, старейших, официозных «Санкт-Петербургских ведомостей» и «Нового времени», излюбленных самодержцем, до либеральных «Речи» и «Русского слова», от «Туркестанских ведомостей» до «Тифлисской копейки» и «Саратовской копеечки», где бы не описывались мельчайшие подробности перелета Санкт-Петербург — Москва.

И автор заболел этой темой. Влюбился в первых авиаторов, бесстрашных рыцарей — если не без упрека, то уж, во всяком случае, без страха. С их короткими жизнями, громкой, скоротечной славой и дальнейшим незаслуженным — полным порою — забвением. Углубился в мемуары, справочники, архивы. В старые, повторяю, газеты. Обнаружив притом, что отчеты о перелете в «Русском слове» писал репортер Евлампий Косвинцев. Отец Бориса Евлампиевича. Еще одна нить, связавшая для автора — лично — настоящее с прошлым. Скорее, впрочем, не нить, но телеграфная проволока: она несла вместе с фактами способ изложения. Репортер (тех, давних лет) не грешил красотами слога. Сухо до бесстрастия (страсть прорывалась редко) старался по мере сил передать, что видел. Неоценимый для будущих историков способ.

Что до расхождений… В среде юристов бытует выражение «лжет, как очевидец». Как известно, один и тот же факт два разных свидетеля почти всегда преподносят по-разному. Не только и зачастую не столько по причинам субъективного порядка. Кто-то, стоявший ближе к месту происшествия или дальше, левее или правее на два-три шага, обладавший большей или меньшей остротой зрения, создаст версию подчас диаметрально противоположную версии соседа…

«Когда-то Гейне ненароком и, вероятно, наугад назвал историка пророком, предсказывающим назад». Историки, собственно говоря, имеют дело как бы с последними страницами, вырванными из учебника арифметики. Они знают ответы задач, но далеко не всегда условия. По ответам воссоздают действия: сложение, вычитание, деление, умножение и извлечение корней.

В спорте есть виды, судейство которых объективно. Тому способствуют стрелка секундомера, «блин» штанги с точно обозначенным весом, рулетка, отмеряющая сантиметры прыжка или броска. И виды с субъективным судейством, где инструмент один: наш живой несовершенный глаз, живой и тоже далекий от совершенства ум. Историк судит субъективно. Даже если он, казалось бы, фундаментально доказателен, его вывод все равно версия. Поэтому в отдельных случаях автор намерен выделять трактовку спорных эпизодов как версии. Наряду с выделением свидетельств, дающих оценку событий, порой чисто эмоциональную, из глуби лет.

Закончив затянувшееся объяснение с читателем, поделившись с ним желанием посмотреть на юную авиатику не как на вещь в себе, вне исторического времени и пространства, ибо первые аэродромы — ипподромные поля или просто пустыри, в крайнем случае пыльные армейские плацы, — и ангары первых «райтов», «блерио», «фарманов» и «вуазенов» располагались не вдали, а подле торной дороги, по которой шагала история, мы переходим к сути.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.