«ДО ПОСЛЕДНЕЙ КАПЛИ ЧЕРНИЛ…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ДО ПОСЛЕДНЕЙ КАПЛИ ЧЕРНИЛ…»

Владимир Набоков и «Числа»

Шарж Дэвида Левина

Набоков и «Числа»? Согласитесь, достаточно неожиданное, странное сближение, особенно если учесть, что на страницах знаменитого парижского журнала, сплотившего лучшие литературные силы поколения «эмигрантских сыновей», не?было напечатано ни строчки из произведений «берлинца» Сирина (его весьма уклончивые и немногословные ответы на анкету о Прусте, помещенные в первом номере «Чисел», в?счет, конечно же, не?идут)29. К?тому же Набоков (Сирин) и «обер-офицеры» «Чисел» (выражение Василия Яновского) Георгий Адамович и Георгий Иванов находились в состоянии необъявленной литературной войны?– затяжной, беспощадной войны «до последней капли чернил», которая, в?отличие от других аналогичных конфликтов русского зарубежья?– например, многолетней критической схватки Адамовича с Владиславом Ходасевичем30 или ожесточенной борьбы за «бедное, потертое кресло первого поэта русской эмиграции» между Георгием Ивановым и все тем же Ходасевичем31,?– мало изучена отечественным литературоведением.

Впрочем, стоит ли, в?самом деле, по прошествии стольких лет воскрешать былые литературные баталии, вновь сталкивая таких самобытных и по-своему значительных художников, как Георгий Иванов и Владимир Набоков, чье творчество вроде бы никак не зависело от перипетий той или иной литературной войны? «Так ли уж нужны,?– как выразился бы Христофор Мортус,?– эти экскурсии в область прошлого с их стилизованными дрязгами?»

Думаю, все-таки нужны. И?дело тут не в бесстыдном исследовательском любопытстве, падком на пряные лакомства литературных войн и скандалов, чьи отсветы приятно оживляют уже покрывшиеся хрестоматийным классическим глянцем фигуры великих писателей, а?в том, что подобные конфликты, как ни бейся,?– неотъемлемая часть живой литературной жизни, неоспоримый и, вероятно, необходимый фактор литературной эволюции. Срывающийся тон погромной рецензии, ядовитые критические стрелы, пущенные в противника во время жаркой журнальной перебранки, не?только красноречиво свидетельствуют о литературных нравах эпохи или эстетических установках какой-нибудь писательской группировки, но?и многое говорят об особенностях творческой индивидуальности и психологии конкретного участника «боевых действий», автора той или иной критической инвективы, причем гораздо более правдиво, чем его же программные заявления или автокомментарии (как правило, являющиеся достоянием «публичной персоны» писателя, точнее?– того постулированного им же самим идеального, предельно эстетизированного авторского образа, который вслед за Юрием Тыняновым мы будем называть «литературной личностью»).

Именно поэтому столь важным мне представляется тщательное изучение малоизвестной у нас литературной войны, в?которой участвовали, с?одной стороны, Владимир Сирин?– «самый одинокий и самый заносчивый из всех писателей, вылупившихся за границей» (ироничная набоковская автохарактеристика из книги «Speak, Memory»), щеголявший подчеркнутым равнодушием к «религиозному проникновению и гражданскому пафосу», неустанно дразнивший эмигрантских литераторов эпатирующими заявлениями типа: «к писанью прозы и стихов не имеют никакого отношения добрые человеческие чувства, или турбины, или религия, или “духовные запросы” и “отзыв на современность”»32, а?с другой?– группировавшиеся вокруг «Чисел» писатели-монпарнасцы, приверженцы совершенно иных взглядов на литературное творчество, утверждавшие, что «любовь к искусству?– пошлость, подобная пошлости поисков красивой жизни» (Б. Поплавский), а?«литература есть прежде всего аспект жалости» к «малым мира сего», «человеческий документ», «психоаналитическая стенограмма», фиксирующая малейшие движения внутренней жизни художника.

* * *

Начало литературной войны между Набоковым и «Числами» обычно относят к 1930?году (хотя лидеры «Чисел» начали антисиринскую кампанию еще до возникновения этого издания), когда в первом же номере новорожденного журнала появилась разносная статья Георгия Иванова, в?которой тот в пух и прах «раздраконил» (любимое словечко одного из набоковских персонажей) «хорошо сработанную, технически отполированную до лоску» прозу В. Сирина, обвинив писателя в эпигонском подражании второстепенным образцам западноевропейской беллетристики: «В “Короле, даме, валете” старательно скопирован средний немецкий образец. В?“Защите Лужина”?– французский. Это очевидно, это бросается в глаза?– едва перелистаешь книги. И?секрет того, что главным образом пленило в Сирине критиков, объясняется проcто: “Так по-русски еще не писали”. Совершенно верно,?– но по-французски и по-немецки так пишут почти все…»33

Вдобавок ко всему этому Иванов без особых церемоний объявил Сирина литературным самозванцем и причислил его к типу «способного, хлесткого пошляка-журналиста, “владеющего пером” на страх и удивление обывателю, которого он презирает и которого он есть плоть от плоти»34. Найдены были и соответствующие русские литературные предки Сирина: князь Касаткин-Ростовский, Дмитрий Цензор, Анатолий Каменский, Борис Лазаревский… Как видим, Георгий Иванов на славу потрудился, выстраивая литературную генеалогию своего недруга (коронный ивановский прием, с?блеском использованный и во время войны с набоковским союзником Владиславом Ходасевичем: уже в следующем номере «Чисел» «Жорж опасный» (так, не?без основания, называл Иванова Дон Аминадо) умело навязал сопернику литературное родство с поэтами «второго ряда модернизма», поставив его «в один ряд с такими величинами, как С. Соловьев, Б. Садовской, Эллис, Тиняков-Одинокий»)35.

Справедливости ради надо заметить: обвинения, предъявленные Ивановым «способному» и «хлесткому пошляку-журналисту», не?отличались особой оригинальностью и новизной: они лишь повторяли упреки Георгия Адамовича, который, будучи присяжным критиком «Последних новостей», с?ревнивым любопытством следил за творчеством «одного из самых интереснейших писателей» эмиграции и, отмечая рассудочную «искусственность», «ремесленность», «назойливую композиционную путаницу» «холодной и опустошенной» прозы Сирина, нередко указывал на его творческую зависимость от иноязычных литературных образцов (при этом, как и Георгий Иванов, не?слишком утруждая себя подбором каких-либо веских аргументов и серьезных доказательств): «“Защита Лужина”?– вещь западная, европейская, скорей всего французская. Если бы напечатать ее в “Нувель Ревю Франсэз”, например, она пришлась бы там вполне ко двору. Думаю только, что во французском журнале она произвела бы значительно меньшее впечатление, чем в “Современных записках”»36.

Едва ли не единственным «новшеством» в ивановской статье был тот разнузданно-грубый, нарочито вызывающий тон, та безапелляционная резкость суждений (уже без всяких адамовических извинений, оговорок и реверансов), доходящая порой до прямых оскорблений?– «самозванец, кухаркин сын, черная кость, смерд»,?– которые покоробили многих в литературных кругах русской эмиграции.

В эмигрантской печати антисиринский демарш, предпринятый «Жоржем опасным», вызвал резко негативную реакцию. Появились негодующие отклики. Многие высказывали мнение, что Георгий Иванов запятнал своей погромной рецензией критико-библиографический отдел «Чисел»37.

«Числа» ответили «литературными размышлениями» Антона Крайнего (псевдоним Зинаиды Гиппиус), выразившего «искреннее» удивление относительно того, что «сравнительно мягкая, только прямая, заметка Г. Иванова, да еще о таком посредственном писателе, как Сирин, вызывает… бурю негодования»38. Защищая позицию Георгия Иванова и его «очень стройно и прямо выраженное мнение», Зинаида Гиппиус апеллировала к свободе слова и вспоминала литературные нравы Серебряного века, когда «свобода мнений признавалась, и?даже если дело шло не о каком-то Сирине, но?о Леониде Андрееве»39. «В “Весах”,?– авторитетно заявляла Гиппиус,?– заметка Иванова показалась бы нежным мармеладом»40.

Стоит ли говорить о том, что выступление Зинаиды Гиппиус было вызвано отнюдь не одним беспокойством за «свободу мнений» в эмигрантской прессе: среди авторов «Чисел» она была самым старым литературным врагом Владимира Набокова, кровно заинтересованным в уничтожении его писательской репутации. Еще в 1916?году, после появления первого стихотворного сборника Набокова?– «исключительно плохого», по признанию автора «Других берегов»,?– Зинаида Гиппиус, встретившись на заседании Литературного фонда с В.Д. Набоковым, отцом начинающего поэта, произнесла «пророческую» фразу, которую потом «лет тридцать не могла забыть»: «Пожалуйста, передайте вашему сыну, что он никогда писателем не будет».

Между тем, несмотря на возмущенные протесты и обвинения в сальеризме, прозвучавшие во многих изданиях эмигрантской прессы, Георгий Иванов не успокоился и?– воспользуемся трогательно-глуповатым жаргоном газетных передовиц эпохи застоя?– продолжал нагнетать напряженность в эскалации конфликта. Так, в?статье «Без читателя», напечатанной в пятом номере «Чисел», он не удержался от того, чтобы, горестно сетуя на упадок эмигрантской литературы, снова не ужалить своего недруга. Указывая на то, что «Сирин “блестящими” романами роняет “Современные записки” (как мы помним, в?этом журнале были опубликованы практически все значительные русскоязычные произведения Набокова) и занимается литературой исключительно с «плоской целью написать “покрепче”», «потрафить» низменным вкусам читательской массы, ищущей в искусстве «развлечения и условности», Георгий Иванов патетически восклицал в конце статьи: «Даже страшно подумать, под какой ослепительный прожектор истории попадем когда-нибудь все мы, и?<…> если нам что и зачтется тогда, то уж, наверное, не?охрана буквы Ъ и не художественное описание шахматных переживаний»41,?– прозрачно намекая на «Защиту Лужина», и?без того так немилосердно разгромленную им в предыдущем критическом опусе.

Чуть позже в игру включились и представители «младшего» поколения эмигрантских писателей: поэт и критик Юрий Терапиано и прозаик Bладимир Варшавский?– будущий автор одной из лучших книг о русском зарубежье «Незамеченное поколение» (Нью-Йорк, 1956), в?которой, кстати, большое место уделено серьезному и вдумчивому разбору набоковского шедевра «Приглашение на казнь». Согласно мемуарам Василия Яновского «Поля Елисейские», Варшавский, «заслуживший репутацию “честного” писателя», написал «ругательную статью о Сирине» с подачи Георгия Иванова. (Если верить тому же Яновскому, спустя двадцать лет, в?частной беседе с ним, Варшавский «наивно сокрушался» по поводу того, что пошел на поводу у Иванова.)42

Разумеется, Владимир Варшавский не позволял себе выходок «Жоржа опасного» и придерживался более сдержанного тона?– в духе Георгия Адамовича, почти всегда сластившего свои горькие критические пилюли медовыми комплиментами,?– однако в целом его отзыв о творчестве В. Сирина не отличался особой дружелюбностью. Как и Георгий Иванов, Варшавский обвинял Набокова в литературной коммерции, причисляя его к «мелкой», но?«гибкой и живучей» рace литераторов, «успешно овладевших искусством» писать легко и ни о чем, к?породе литературных дельцов, которые сменяют «вымирающую, неприспособившуюся расу» подлинных художников вроде И.А. Бунина. Повторяя основной лейтмотив сиринских недоброжелателей?– о бездуховности, холодности, душевной опустошенности писателя, сочетающейся с пристрастием к «литературным упражнениям» и «трюкачеству»,?– Варшавский писал об «утомительном изобилии физиологической жизненности», отличающей произведения Сирина, о?«разлившемся в даль и ширь» половодье ярких красок, выразительных образов и оригинальных стилистических находок, за которым ему виделась лишь «пустота, не?бездна, а?плоская пустота, пустота как мель, страшная именно отсутствием глубины»43. «Это как бы сырой материал непосредственных восприятий жизни,?– развивал свою мысль Варшавский, анализируя роман «Подвиг».?– Эти восприятия описаны очень талантливо, но?не известно, для чего. Все это дает такой же правдивый и такой же ложный, ни?к какому постижению не ведущий образ жизни, как, например, ничего не объясняющее, лишенное реальности графическое изображение движения. Хорошо написано, доставляет удовольствие. Но?дальше ничего. Читателя приглашают полюбоваться, и?это все. Его никуда не зовут. После чтения в его душе ничего не изменилось. Живописец или кинематографический оператор из Сирина вышел бы, вероятно, очень хороший, но?вряд ли ему удастся создать un nouveau frisson44. <…> Темное косноязычие иных поэтов все-таки ближе к настоящему серьезному делу литературы, чем несомненная удача Сирина»45.

В этом же духе была выдержана и рецензия на роман «Камера обскура», появившаяся в последнем номере «Чисел». Автор ее, Юрий Терапиано, авторитетно заявлял следующее: «Чувство внутреннего измерения, внутренний план человека и мира лежат вне восприятия Сирина. Энергия его все время бьет мимо цели, замечательная способность?– тратится лишь на то, чтобы с каким-то упоеньем силой изобразительного дара производить лишь поверхностные и потому произвольные комбинации. <…> Резко обостренное “трехмерное” зрение Сирина раздражающе скользит мимо существа человека»46.

Как реагировал на все эти укусы Владимир Набоков? В десятой главе набоковской автобиографии мы можем прочесть, что история с безграмотным, нуждающимся журналистом Л., возжелавшим отблагодарить В.Д. Набокова за какое-то денежное пособие восторженным панегириком о злополучном стихотворном сборнике его сына («Строк пятьсот, сочившихся приторными похвалами»,?– с ужасом вспоминал автор «Других берегов»), стала «причиной того почти патологического равнодушия к “рецензиям”, дурным и хорошим, умным и глупым», которое якобы навсегда лишило писателя «многих острых переживаний, свойственных <…> авторским натурам».

Соответствовала ли реакция Набокова на атаки «Иванова и К°» этому утверждению? Увы, нет. Видимо, тогда, в?начале тридцатых, «патологическое равнодушие» к «дурным» рецензиям еще не грозило Набокову?– как не грозило и впоследствии, о?чем свидетельствуют и гневные отзывы писателя на книгу его первого «гудмэна» Эндрю Филда47, и?ссора с Зинаидой Шаховской, позволившей себе не слишком лестно отозваться о «Лолите»48, и?язвительные издевки над фрейдистскими заморочками Уильяма В. Роу, автора одной из первых монографий, посвященных набоковскому творчеству (Nabokov’s Deceptive World. N.Y., 1971)49.

По воспоминанию В.Е. Набоковой, уязвленный разнузданным тоном ивановской статьи (содержащей, помимо всего прочего, оскорбительные намеки на недворянское происхождение матери Набокова), писатель вознамерился вызвать обидчика на дуэль. К?счастью для русской литературы, друзья отговорили Набокова от этой затеи и дуэль не состоялась. Это не означало, что Набоков просто-напросто проглотил обиду и отказался от мести. Нет, вызов был принят. Только вот борьбу Набоков перенес в иную, литературную сферу. Отбивая наскоки Георгия Иванова и его союзников, он вел ее чисто художественными, литературными средствами, очень редко опускаясь до журнальной полемики.

Хотя не пренебрегал Набоков и лобовыми критическими атаками на своих противников. Так, в?отзыве о тридцать седьмом номере «Современных записок» (за год до ивановского выпада) он боднул Георгия Адамовича, объявив, что «этот тонкий, подчас блестящий литературный критик пишет стихи совершенно никчемные»50, а?в ядовитой рецензии на сборник молодых парижских писателей «Литературный смотр» больно задел сразу двух своих заклятых врагов: Зинаиду Гиппиус и Георгия Иванова. Всласть поиздевавшись над Гиппиус?– главным редактором сборника, Набоков обрушился на скандальный шедевр Георгия Иванова, «поэму в прозе» «Распад атома»: «…эта брошюрка с ее любительским исканием Бога и банальным описанием писсуаров (могущим смутить только неопытных читателей) просто очень плоха»,?– и в довершение всего заявил: «…и Зинаиде Гиппиус, и?Георгию Иванову <… > никогда не следовало бы баловаться прозой»51.

Гораздо больше, впрочем, от Набокова доставалось молодым «парижанам», даже тем, кто не принимал непосредственного участия в антисиринской кампании. Достаточно было близости к «Числам» и принадлежности к кругу Адамовича и Иванова, чтобы получить от свирепого В. Сирина хорошую трепку. По всей вероятности, именно этими соображениями можно объяснить появление разносной набоковской рецензии на «Флаги», лирический сборник «монпарнасского царевича» Бориса Поплавского, выпущенный издательством «Числа»,?– рецензии, своей тенденциозностью, глумливостью тона и безапелляционностью суждений перещеголявшей все антисиринские опусы, вместе взятые: «Что тут скрывать?– Поплавский дурной поэт, его стихи?– нестерпимая смесь Северянина, Вертинского и Пастернака (худшего Пастернака), и?все это еще приправлено каким-то ужасным провинциализмом. <…> Как стихотворец Поплавский до смешного беспомощен,?– иногда даже кажется <…>, что это четверо не очень образованных людей сыграли в буриме»52.

О том, что эти выпады были вызваны стратегическими соображениями, убедительно говорят горькие признания, сделанные Набоковым по прошествии некоторого времени. В?«Других берегах» он кается в том, что в своих «посредственных критических заметках» «слишком придирался к ученическим недостаткам Поплавского и недооценил его обаятельных достоинств». В?последней англоязычной версии своей автобиографии писатель был еще более эмоционален: «Я не встречал Поплавского, который умер молодым, дальняя скрипка среди близких балалаек. <…> Его гулких тональностей я никогда не забуду, и?никогда я не прощу себе раздражительной рецензии, в?которой нападал на него за тривиальные ошибки в его неоперившемся стихе»53. А?еще раньше, почти сразу после переезда в США, в?письме к одному из своих новых американских знакомых, Джеймсу Лафлину, он назвал Бориса Поплавского выдающимся поэтом и советовал включить его стихи в готовящуюся антологию русской поэзии54.

Но в боевые тридцатые Набоков не церемонился ни с Поплавским, ни?с другими монпарнасцами?– например, с?Василием Яновским, чей роман «Мир»?– «скучный, шаблонный, наивный, с?парадоксами, звучащими как общие места, с?провинциальными погрешностями против русской речи, с?надоевшими реминисценциями из Достоевского…»?– он безжалостно растерзал в очередной рецензии55.

И все-таки гораздо чаще Набоков прибегал к более изощренным методам литературной борьбы. Со своими врагами он расправлялся при помощи многочисленных пародий, мистификаций, издевательских каламбуров, ироничных замечаний и колких намеков. Уже вскоре после появления «сравнительно мягкой, только прямой, заметки» Георгия Иванова в «Руле» было опубликовано стихотворение, выданное Набоковым за перевод из поэмы «Ночное путешествие» некоего Вивиана Калмбруда. В?стихотворении (истинное авторство которого определялось достаточно просто, так как имя мифического поэта?– Vivian Calmbrood?– представляло собой англоязычную анаграмму имени и фамилии Набокова) доставалось и Георгию Владимировичу?– «Дни Ювенала отлетели. / Не воспевать же, в?самом деле, / как за крапленую статью / побили Джонсона шандалом? / Нет воздуха в сем мире малом…»,?– и Георгию Викторовичу, регулярно терзавшему набоковские творения в четверговых подвалах газеты «Последние новости»:

К иному критику в немилость

я попадаю оттого,

что мне смешна его унылость,

чувствительное кумовство,

суждений томность, слог жеманный,

обиды отзвук постоянный,

а главное?– стихи его.

Бедняга! Он скрипит костями,

бренча на лире жестяной,

он клонится к могильной яме

адамовою головой…

Чуть позже неутомимый Набоков изготовил еще одну симпатичную поэтическую бомбочку, предназначенную на этот раз специально для Георгия Иванова:

«Такого нет мошенника второго

во всей семье журнальных шулеров».

Кого ты так?– «Иванова, Петрова.

Не все ль равно…»?– «Постой, а?кто ж Петров?»

Хорошо известна и забавная ловушка, в?которую коварный Набоков заманил потерявшего бдительность Георгия Адамовича: стихотворение «Поэты», опубликованное под псевдонимом Василий Шишков. В?своем отзыве об этом стихотворении56 «почтенный критик» (всегда довольно кисло принимавший лирику В. Сирина) «с таким красноречивым энтузиазмом приветствовал появление «таинственного нового поэта», что Набоков?– цитирую его примечание к «Поэтам» из книги «Poems and Problems»?– «не мог удержаться от того, чтобы не продлить шутку», описав свои встречи с несуществующим поэтом в рассказе «Василий Шишков», «в котором, среди прочего изюма, был критический разбор самого стихотворения и похвал Адамовича».

Но самым излюбленным средством, использовавшимся Набоковым в борьбе против «Жоржей» и их монпарнасских клевретов, было создание сатирических персонажей, за нарочито окарикатуренными образами которых легко угадывались реальные прототипы. Здесь больше всего доставалось многострадальному Георгию Адамовичу, появлявшемуся у Набокова то в роли Христофора Мортуса?– зловредной критикессы, не?оставившей камня на камне от «сказочно остроумного сочинения» Годунова-Чердынцева, то в сатирическом образе влиятельного литературного критика Жоржика Уранского?– продажного писаки из романа «Пнин», в?одном из своих feuilleton воспевшего (за кругленькую сумму, разумеется) вирши бездарной Лизы Пниной, «на чьи каштановые кудряшки он преспокойно возложил поэтическую корону Анны Ахматовой»57,?– то в обличье Адама Антроповича, «незабвенного лидера» «талантливых, необразованных новых критиков-интуитивистов»,?– проходного персонажа из последнего набоковского романа «Look at the Harlequins!». He забудем упомянуть и язвительный пассаж из тринадцатой главы «Других берегов» о «даровитом, но?безответственном» лидере одной из литературных группировок «русского Парижа», совмещавшем «лирику и расчет, интуицию и невежество, бледную немочь искусственных катакомб и роскошную античную томность».

Непосредственное отношение к теме прототипов набоковских персонажей имеет рассказ «Уста к устам», трагикомическая история о коммерсанте Илье Борисовиче, который под старость разродился на редкость бездарным романом, густо начиненным замусоленными литературными штампами и клише сентиментальной бульварной беллетристики.

Возжелав опубликовать свое творение (названное «Уста к устам»?– отсюда и название набоковского рассказа), доверчивый Илья Борисович попадается на удочку двум ловким дельцам от литературы?– критику Евфратскому и писателю Галатову, редактору элитарного парижского журнала «Арион» (сразу же после выхода первого номера оказавшегося на грани закрытия по причинам финансового порядка). Щедро расточая безудержные похвалы автору «подкупающего своей искренностью произведения» (а?за глаза глумливо потешаясь над ним), Евфратский и Галатов предлагают Илье Борисовичу напечатать «Уста к устам» в «Арионе»?– с тем чтобы, коварно мизерными порциями выпуская злополучный роман, вытянуть у своей простодушной жертвы как можно больше денег для дальнейшего издания журнала.

Присланный в «Последние новости» набоковский рассказ уже был набран для печати, но… В?самый последний момент набор был спешно рассыпан?– «Уста к устам» не были напечатаны ни в «Последних новостях», ни?в каком-либо другом эмигрантском издании того времени. Написанный в начале тридцатых годов, рассказ был опубликован лишь четверть века спустя, войдя в сборник «Весна в Фиальте» (Нью-Йорк, 1956).

Причины? Да все в той же необъявленной войне «до последней капли чернил» между Набоковым и «Числами», ибо этот рассказ был одним из самых разительных ударов, нанесенных писателем своим литературным недругам. Изменив несущественные детали, Набоков почти с документальной точностью воспроизвел в нем скандальную историю, прогремевшую в литературном мире русской эмиграции. Главными ее героями были: редактор «Чисел» Николай Оцуп, «обер-офицеры» Георгий Иванов и Георгий Адамович и писатель-дилетант, богатый и удачливый предприниматель Александр Буров (настоящее имя?– Александр Павлович Бурд-Восходов), один из тех «несчастных дойных господ, которые, чтоб печататься, должны платить да платить». Как и набоковский герой, он высидел совершенно несъедобный роман (в?подтверждение этой оценки позвольте предъявить вам несколько особенно мне понравившихся «перлов» авторского стиля: «подполковник легко мог видеть и слышать разорванные трупы, кровь, стоны агонизирующих…»; «спазмы вдруг перекосили горло и несколько жестких слез застлали выцветшие глаза»). Новоиспеченный опус нужно было где-нибудь издать, и?вот тут-то его автор был взят в оборот предприимчивыми «Жоржами», чей журнал, подобно «Ариону» рассчитанный на «требовательного читателя», из-за финансовых трудностей стоял в то время перед угрозой закрытия. За соответствующую денежную помощь буровский роман «Была земля»?– повторяю, явно не блещущий художественными достоинствами?– был напечатан в «журнале авангардистов новой послевоенной формации» (так называл «Числа» Борис Поплавский), причем при тех же комических обстоятельствах, что и опус Ильи Борисовича. Первый отрывочек буровского романа, напечатанный в пятом номере «Чисел», был всего в три странички, точно так же, как и в случае с бессмертным творением набоковского героя. В?шестом номере «Чисел» предыдущий отрывок получил название «пролог к роману»?– точно такой же трюк проделали с убогим детищем Ильи Борисовича и издатели «Ариона», сатирическими образами которых Набоков отомстил своим заклятым литературным врагам, показав их беспринципность и делячество. Получили свое и Георгий Викторович, чья благожелательная рецензия на отдельное издание романа «Была земля» (что самое приятное, помещенная в том же номере, где продолжал печататься буровский «шедевр»)58, вероятно, послужила образцом для лицемерных похвал Галатова роману Ильи Борисовича, и?Георгий Владимирович (судя по воспоминаниям современников, он был одним из самых активных действующих лиц этой трагикомедии)59, чьи коварные повадки и, главное, внешность Набоков подарил неразборчивому в средствах Евфратскому: «тощий, густобровый, с?двумя брезгливыми складками, идущими от рысьих ноздрей к опущенным углам рта, из которого косо торчит еще незажженная папироса». (А теперь возьмите томик ивановского собрания сочинений и взгляните на суперобложку, на?хрестоматийно известный анненковский портрет Георгия Иванова… Сходство-то изумительное, господа!)

Именно из-за своей злободневности, из-за своего?– как это ни странно звучит в применении к Набокову?– обличительного пафоса «Уста к устам» были опубликованы лишь с четвертьвековым опозданием, когда «все, в?ком можно было заподозрить отдаленное сходство с действующими лицами этого рассказа, благополучно и бесследно умерли»60.

* * *

Мы достаточно подробно рассмотрели ход боевых действий одной из самых ожесточенных литературных войн русского зарубежья. Настало время поговорить о причинах, вызвавших этот многолетний конфликт, а?заодно и выяснить истинные мотивы, которыми руководствовались его участники.

«Войти в литературу?– это как протиснуться в переполненный трамвай. А?заняв место, вы в свою очередь норовите спихнуть вновь прицепившегося»,?– может быть, любимое изречение Георгия Иванова (его приписывают Гумилеву) и раскрывает суть той многолетней свары, в?которую были втянуты Набоков и «парижане», сплотившиеся вокруг «Чисел»? Не объясняется ли все это?– бесконечные взаимные нападки и обвинения, колкости, язвительные шутки, переходящие порой все рамки приличия,?– с одной стороны, элементарной завистью Иванова и его союзников-монпарнасцев к более удачливому и плодовитому?– неприлично плодовитому!?– современнику, одним своим существованием опровергавшему все разговоры о «конце литературы» и исчерпанности искусства, а?с другой?– агрессивным нарциссизмом и чудовищным высокомерием Владимира Набокова, принадлежавшего, по мнению Василия Яновского, «к тому весьма распространенному типу художников, которые чувствуют потребность растоптать вокруг все живое, чтобы осознать себя гениями»61? Впрочем, сам Яновский (а?его-то уж вряд ли можно заподозрить в набокофильстве) объяснял причины «безобразной травли Сирина в “Числах”» именно завистью62. Этой же точки зрения придерживалась и Нина Берберова, ехидно отмечавшая «печальную неподготовленность» писателей «младшего поколения» «к самой возможности возникновения в их среде чего-то крупного, столь отличного от других, благородного, своеобразного, в?мировом масштабе?– значительного, в?среде все-европейских Башмачкиных»63.

Многие склонны видеть источник конфликта исключительно в интригах «Жоржа опасного», разозленного издевательской рецензией Набокова на роман Ирины Одоевцевой «Изольда». Во всяком случае, сам Набоков в одном из интервью, а?также в письмах к Эдмунду Уилсону и Глебу Струве объяснял ивановские выпады именно этим: «Единственным поводом к этой атаке было следующее. Мадам Одоевцева послала мне свою книгу (не помню, как называлась?– “Крылатая любовь”? “Крыло любви”? “Любовь крыла”?) с надписью: “Спасибо за «Король, дама, валет»” (то есть спасибо, дескать, за то, что я написал “Короля, даму, валета”?– ничего ей, конечно, я?не присылал). Этот роман я разбранил в “Руле”. Этот разнос повлек за собой месть Иванова. Voila tout»64.

Набоковскую версию безоговорочно, как им и положено, поддержали практически все набокоеды65, априори исключившие возможность того, что язвительный набоковский отзыв об «Изольде» был только поводом для развертывания Георгием Ивановым крупномасштабной антисиринской кампании. К?тому же сторонники данной версии не учли одного важного факта: первая критическая атака на Набокова была предпринята Ивановым за два года до инцидента с романом Одоевцевой?– в отзыве на тридцать третий номер «Современных записок»; разбирая стихотворный отдел журнала, он жестоко раскритиковал «Университетскую поэму» В. Сирина, уничижительно назвав ее «гимназической»: «Такими вялыми ямбами, лишенными всякого чувства стиха, на?потеху одноклассников, описываются в гимназиях экзамены и учителя. Делается это, нормально, не?позже пятого класса. Сирин несколько опоздал?– он написал свою поэму в Оксфорде»66.

Как бы ни была сильна обида Георгия Иванова за высмеянный роман Одоевцевой, каким бы он ни был «зловредным интриганом», как бы ни был оскорблен Набоков «очень стройно и прямо выраженным мнением» Иванова, какие бы эмоции и чувства ни были здесь примешаны, безусловно, помимо соображений о мести, борьбы уязвленных самолюбий и хищного стремления столкнуть потенциального соперника с подножки переполненного литературного трамвая, помимо зависти (хотя какая там может быть зависть у поэта к прозаику? ведь, как ни крути, тогда, в?1930-е, Набоков всерьез воспринимался только как прозаик), помимо личной неприязни (настолько сильной, что во время одного из своих приездов в Париж Набоков, случайно встретив Иванова на квартире у И.И. Фондаминского, демонстративно не подал ему руки)67,?– помимо всего этого существовали иные, куда более веские основания и для непримиримой вражды Иванова и Набокова, и?для возникновения многолетней литературной войны, втянувшей ведущих авторов «Чисел».

Как справедливо замечал Борис Поплавский: «Журнал не есть механическое соединение людей и талантов, людей даже самых крупных, талантливых, даже первоклассных. Журнал есть идеология или инициатива идеологии»68. Исходя из подобного понимания феномена «Чисел» (а?именно этот журнал имел в виду Поплавский), едва ли мы сможем согласиться с теми, кто в качестве главной причины исследуемого нами конфликта будет выставлять козни Георгия Иванова, обиду Набокова или личные свойства соперников. Многие особенности войны «до последней капли чернил» позволяют говорить не только о столкновении двух не слишком симпатизирующих друг другу творческих личностей, не?только об интригах и зависти, но?и о противоборстве антагонистичных эстетико-философских мировоззрений, если хотите?– литературных идеологий.

Безусловно, эстетические взгляды Набокова и «парижан» в чем-то совпадали. И?Набоков, и?авторы «Чисел» неизменно отстаивали принцип свободного творчества и ратовали за искусство, не?зависящее ни от «политического террора эмигрантщины» и «невыносимого лицемерия общественников» (Б. Поплавский), ни?от «тяжеловесных проповедей» профессиональных моралистов и патентованных пророков. «Навязывать искусству воспитательные задачи?– значит ошибаться в его природе, именно в свободе искусства, и?только в ней, есть что-то высоко моральное»,?– нет, это не Набоков, но, думаю, под этой фразой, взятой из статьи Николая Оцупа69, писатель охотно бы поставил свою подпись (если бы ему не сказали, что ее автор?– главный редактор «Чисел»).

Живя в двух сосуществовавших мирах?– русском прошлом и эмигрантском настоящем,?– и Набоков, и?его «идеологические противники» из «Чисел» в равной степени вбирали в себя культурные и философские традиции России и Запада. Открещиваясь от литературных староверов, с?их «бесконечными описаниями березок» (Б. Поплавский), они живо откликались на новые веяния европейской литературы, поклонялись одним и тем же «литературным богам»: Прусту, Джойсу, Кафке… Наконец, их объединяла?– должна была объединять!?– общая судьба никому не нужных, полунищих эмигрантских литераторов, отвергнутых родиной. Общими были многие темы и сквозные мотивы их произведений: тема герметичного одиночества современного человека, «не могущего приспособиться не только к какой-либо социальной среде, но?и ни к какому вообще общению с людьми» (В. Варшавский), мучительное чувство любви-ненависти к России, «бремя памяти» (М. Кантор), позволяющей вызвать из небытия драгоценные подробности прошлого и преодолеть безличное течение повседневной действительности, и?т.д.

И в то же время слишком многое?– как в плане эстетических взглядов и мировоззренческих принципов, так и в плане творчества?– разделяло Набокова и его парижских собратьев по перу непреодолимой стеной враждебного отчуждения.

Не секрет, что Набоков резко отрицательно относился к основным эстетическим положениям «парижской ноты»?– поэтического и философского мироощущения, которое, при всей своей зыбкости и неопределенности, претендовало на роль литературной идеологии и в целом разделялось большинством литераторов, определявших творческое лицо «Чисел». Формальный аскетизм «парижан», их стремление «откровенно покончить с фетишизмом “художественной цельности”», с?гипнозом «совершенства» (Г. Адамович), отказ от всякой «красивости», «кукольной безмятежности», «музейного благополучия» «хорошо сделанных» по классическим рецептам произведений, равно как и от безоглядного новаторства?– во имя исповедальности и беспредельного самораскрытия внутреннего «я» писателя, апология безыскусности «человеческого документа»,?– все это было глубоко чуждо Набокову, разделявшему, вслед за Владиславом Ходасевичем, мысль о необходимости бесстрастной холодности и разумной уравновешенности художника.

«Нет ничего более убогого, чем вкладывать в искусство свои личные переживания»; «поэзия не должна быть пеной сердца»?– в соответствии с этими флоберовскими аксиомами Набоков старался избегать в своих книгах исповедальности и интимных излияний, всегда тщательно маскировал неизбежно прорывавшиеся откровения с помощью всепроникающей иронии, отстраненности авторского образа от эмоционально-оценочной позиции персонажей, сложной игры с «ненадежными повествователями», вроде Смурова и Германа Карловича, и?т.п. Поэтому все призывы к «простоте» и дневниковой исповедальности, звучавшие со страниц «Чисел» в программных статьях Адамовича или Поплавского (и?находившие затем воплощение в произведениях поэтов «парижской ноты» и писателей-монпарнасцев), вызывали у Набокова ироничную усмешку. Не?случайно в статье, посвященной Владиславу Ходасевичу, он горько сетовал на господство в эмигрантской литературе «того особого задушевного отношения к поэзии, при котором от нее самой, в?конце концов, остается лишь мокрое от слез место»70.

«Искусство, подлинное искусство, цель которого лежит напротив его источника, то есть в местах возвышенных и необитаемых, а?отнюдь не в густо населенной области душевных излияний, выродилось у нас, увы, в?лечебную лирику,?– утверждал в той же статье Набоков.?– И хоть понятно, что личное отчаяние невольно ищет общего пути для своего облегчения, поэзия тут ни при чем, схима или Сена компетентнее»71.

Болезненное переживание разлада между творческой личностью и миром, «чуткость к омертвению, охватывающему все большие слои культурных тканей»72, «коллективное уныние» монпарнасцев?– для Набокова, как и для его литературного союзника Владислава Ходасевича, все это было лишь мазохистской демонстрацией собственной творческой неполноценности, опасной?– и порядком поднадоевшей?– игрой в декаданс, «сладострастным смакованием безнадежной обреченности», «сознательным, хоть надрывным и истерическим растрачиванием какой бы то ни было веры во что бы то ни было?– прежде всего веры в <…> поэзию»73. Вспомним, какую уничижительную оценку дал Набоков русскому Монпарнасу в «Других берегах»: «В этом мирке, где царили грусть и гнильца, от поэзии требовалось, чтобы она была чем-то соборным, круговым, каким-то коллективом тлеющих лириков, общим местом с наружным видом плеяды…»

Весьма скептически Набоков относился и к мистико-религиозным исканиям монпарнасцев, с?их «метафизическим беспокойством» и «религиозной напряженностью духа». Несмотря на то что тема «потусторонности», тайного знания «какой-то абсолютной правды, разящей величием и при этом почти абсолютной в силу высшей своей простоты» проходила через все творчество Набокова и напряженное чувство сверхреального одухотворяло лучшие его произведения (прежде всего «Приглашение на казнь» и «Ultima Thule»), писатель с нескрываемым сарказмом отзывался о «чересчур стройных» мистических видениях, отличавших творчество многих монпарнасцев (особенно, конечно, Бориса Поплавского).

Подчинение художественных произведений прямолинейным решениям сложнейших метафизических проблем, самоуверенно-фамильярные рассуждения о «горних делах» или сомнительные откровения о мистическом сопереживании «мировому Абсолюту» неизменно вызывали у Набокова глухое раздражение, которому он давал выход в язвительных литературных пародиях на оккультную литературу, на?туманные пророчества счастливцев, находящихся в коротких отношениях с влиятельными потусторонними деятелями (рассказы «Занятой человек» и «Сестры Вейн», отчасти?– повесть «Соглядатай»), или в своих задиристых рецензиях довоенного периода, например, в?уже упоминавшемся отзыве на «свободный сборник» монпарнасцев «Литературный смотр»: «Попытки Терапиано, Кельберина и Мамченко разрешить побольше метафизических задач с наименьшей затратой мысленной энергии литературными достоинствами не богаты; зато в этих горних облаках ютится самая дрянная злободневность, вроде того, как альпинист находит на казавшейся неприступной скале рекламу автомобильных шин»74.

Стоит привести и характерный ответ, данный Набоковым в одном из интервью на лобовой вопрос: «Верители вы в Бога?»: «Я знаю больше того, что могу выразить словами, и?то немногое, что я могу выразить, не?было бы выражено, не?знай я большего».

Со своей стороны Набоков («чудовище»?– по известному бунинскому определению) не мог не отталкивать «парижан» намеренно вызывающим поведением своей «литературной личности», старательно выстраивавшимся в соответствии с типом литературного поведения, выработанным в европейской литературе к концу XIX?века. Экстравагантный?– и несколько архаичный для двадцатых–тридцатых годов нашего столетия?– имидж «чистого художника», отрешенного от «мерзкой гражданской суеты» (выражение Германа Карловича, главного героя и одновременно набоковской автопародии из романа «Отчаяние»), стоящего «выше мира и страстей» и глубоко равнодушного к «радостям и бедствиям человеческим», не?мог не раздражать монпарнасцев, воспитанных Адамовичем в духе неприятия малейшей искусственности и «игры» как в творчестве, так и в литературном поведении. Мечтая о полном слиянии жизни и творчества, стремясь «расправиться <…> с отвратительным удвоением жизни реальной и описанной» (Б. Поплавский), монпарнасцы (да и не только одни они) никак не могли разглядеть за малоприятным набоковским имиджем капризного эстета и сноба, с?неизменным презрением отзывающегося о своих литературных предшественниках и писателях-современниках, истинное творческое «я» писателя, которое реализовывалось в конкретных литературных произведениях, причем зачастую вопреки его же броским эстетическим декларациям и мировоззренческим принципам (особенно явно?– в повести «Соглядатай» и романе «Отчаяние», где «безыдейный формалист» и «бездушный эстет» обратился к нравственно-философской проблематике русских классиков XIX?века, в?том числе и ненавистного ему Ф.М. Достоевского).

Эстетизм Набокова, с?его пониманием искусства и литературы только как забавной, ни?к чему не обязывающей игры, та роль, которую Набоков?– в оглядке на Оскара Уайльда и Нормана Дугласа?– прилежно исполнял на протяжении всей писательской карьеры (с?особым рвением и целеустремленностью?– в поздний период своего творчества, в?эпоху «Ады» и «Твердых суждений»), взгляд на художественное творчество как на сочинение «причудливых загадок с изящными решениями»,?– всё это не могло не раздражать и главного застрельщика разбираемого нами конфликта, Георгия Иванова. Отдав в свое время?– в эпоху «директориата» эгофутуризма и гумилевского «Цеха поэтов», «Бродячей собаки» и «Привала комедиантов», «Отплытья на о. Цитеру» и «Горницы»?– немалую дань идеям «чистого искусства», в?эмиграции, во время своего «судорожного перерождения» из искусного мастера, автора игриво-декоративной лирики, воспевающего «мечтательные закаты Клода Лоррена» или «легкие созданья Генсборо», в?певца эмигрантской трагедии, «поэта Великого Русского Распутья» (К. Померанцев)75, обладающего «гениальным даром интимности» и «талантом двойного зрения», умеющего «тихим шепотом, почти на ухо сказанным, прорезать человека как бритвой» (Р. Гуль)76, Георгий Иванов преодолел, перерос свой юношеский эстетизм, более того, язвительно высмеял былые идеалы в гениальном «Распаде атома» (о котором, как мы помним, с?таким пренебрежением отзывался Набоков). Выступив в «Распаде атома» с «рискованным манифестом на тему умирания современного искусства»77, вдоволь поиздевавшись?– при поддержке комичных зверьков-размахайчиков?– над «массовым петербургским эстетизмом», Иванов открыто полемизировал в своей поэме с Владимиром Набоковым: «Я завидую отделывающему свой слог писателю, смешивающему краски художнику, погруженному в звуки музыканту, всем этим, еще не переведшимся на земле людям чувствительно-бессердечной, дальнозорко-близорукой, общеизвестной, ни?на что уже не нужной породы, которые верят, что пластическое отражение жизни есть победа над ней. Был бы только талант, особый творческий живчик в уме, в?пальцах, в?ухе, стоит только взять кое-что от выдумки, кое-что от действительности, кое-что от грусти, кое-что от грязи, сравнять все это, как дети лопаткой выравнивают песок, украсить стилистикой, как глазурью кондитерский торт, и?дело сделано, все спасено, бессмыслица жизни, тщета страданья, одиночество, мука, липкий тошнотворный страх?– преображены гармонией искусства».

«Отделывающий свой слог писатель», твердо верящий в то, что «пластическое отражение жизни есть победа над ней»78,?– это, конечно, собирательный образ. Однако многое в нем напоминает Набокова, его «литературную личность». По крайней мере?– набоковский (сиринский) тип литератора, к?которому автор «Распада атома» относится с горько-ироничной насмешкой: «Блаженны спящие, блаженны мертвые. Блажен знаток перед картиной Рембрандта, свято убежденный, что игра теней и света на лице старухи?– мировое торжество, перед которым сама старуха ничтожество, пылинка, ноль. Блаженны эстеты. Блаженны балетоманы. Блаженны слушатели Стравинского. Блаженны тени уходящего мира, досыпающие его последние, сладкие, лживые, так долго баюкавшие человечество сны».

Я не случайно дал такую большую цитату: этот отрывок лишний раз подтверждает нашу догадку о том, что одним из главных прообразов представителя «чувствительно-бессердечной» породы был Владимир Набоков (Сирин). Дело в том, что в этом фрагменте иронично обыгрывается концовка одного из ранних набоковских рассказов «Драка» (1925), риторический вопрос, обращенный героем-повествователем, случайным свидетелем кровавой потасовки в берлинской пивной к самому себе и к нам, читателям,?– всего одна фраза, которая тем не менее является ключом ко всему эстетическому мировоззрению писателя, наиболее полным и открытым выражением (в?русскоязычном творчестве) его «литературной личности»: «А может быть, дело вовсе не в страданиях и радостях человеческих, а?в игре теней и света на живом теле, в?гармонии мелочей, собранных вот сегодня, вот сейчас единственным и неповторимым образом».

К счастью, Набоков был слишком большим и оригинальным художником, чтобы подчинять все свое творчество какому-либо философско-эстетическому принципу?– пусть даже и очень ему близкому. Хотя рецидивы подобного эстетического догматизма, а?порой и дидактизма можно найти как в русскоязычном, так и в англоязычном творчестве Набокова (особенно в конце писательского пути, когда выбранная маска окончательно приросла к лицу, волшебство иссякло, выродившись в безвкусное фокусничество, в?«тяжеловесные ужимки сумасбродного шута», и?набоковская «персона» неуклюже погубила его дивный творческий дар).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.