2
2
Есть у комментария еще одно свойство, которое постоянно отпугивает читателя. Это, если можно так выразиться, особый комментаторский стиль.
Кроме обыкновенного русского языка, существует специфический язык перевода и специфический язык комментария. Они мало похожи друг на друга, но есть у них одна общая черта: оба эти языка непохожи на русский. Некоторые комментаторы усвоили какой-то особый жаргон. «Патетический – здесь в смысле возвышенный»[549]. Разве только здесь в смысле возвышенный? Разве где-нибудь бывает в смысле низменный? «Меланхолически – здесь в смысле уныло»[550]. А где в смысле весело? «Фурия – в древнеримской мифологии одна из богинь мщения; расширительно – злая женщина»[551]. Этого расширительно нигде, кроме комментария, не встретишь; и ни в какой прозе, кроме плоской прозы комментария, не встретишь такого обилия неуклюжих отглагольных существительных, такого количества рифм, не увидишь такого упорного стремления во что бы то ни стало втиснуть всё в одну фразу, хотя бы для этого пришлось нарушить все законы русского синтаксиса.
В самом деле, вглядитесь хотя бы в такой образчик:
«Крепление – сооружение (главным образом из дерева), которое устраивают в шахте при добывании ископаемых в целях предохранения от обрушения и оползания горных пород»[552].
Разве это русская речь? Это какая-то канцелярская писанина. Во-первых, что от чего предохраняется – шахты от породы или породы от шахт? Во-вторых, почему такое обилие рифм: «крепление», «сооружение», «предохранение», «обрушение», «оползание» и «добывание». Не слишком ли звучно для прозы, да еще столь корявой?
Но страсть к рифмоплетству – болезненная страсть комментаторов.
«Антисептика – средство предупреждения или предохранения тел от заражения и гниения. Широкое применение антисептики вызвало громадные усовершенствования в хирургии»[553].
Удивительно еще, что сказано: «усовершенствование». Для рифмы следовало бы сказать: «улучшение».
Или вот другой пример. Дело тут обошлось без рифм, но зато путаницы и неразберихи вдоволь. Проследите за ходом мысли:
«Вотчимом Роланд называет Гвенелона потому, что по эпической традиции его мать Берта по смерти мужа вышла вторично замуж за Гвенелона, хотя последний не является исторической личностью, а введен в поэму, вероятно, под влиянием события более позднего времени – именно факта измены в 856 году некого Гвенело императору Карлу III Лысому во время Аквитанского восстания»[554].
Подумать только, что получилось: во-первых, мать Роланда вышла замуж не по любви и не по расчету, а исключительно по эпической традиции; во-вторых, она ухитрилась выйти замуж раньше, чем произошло событие, которое повлекло за собой этот брак; в-третьих, брак был заключен, хотя жених и не являлся исторической личностью. Да почему же хотя? Комментатор, разумеется, должен отличать историю от вымысла, но в поэтическом произведении вымышленность героя браку не препятствует.
Дорого же стоило комментатору пренебрежение к синтаксису! Он во что бы то ни стало хотел втиснуть все собранные им сведения в одну фразу. Фраза действительно, получилась одна, но зато смысла в ней нет.
А вот и еще пример единоборства комментатора с синтаксисом: «Менады – в греческой мифологии жрицы вина и веселия бога Диониса, во время священного хоровода (оргии), который они вели вокруг Диониса, пришедшие в такое возбуждение, что они разорвали бога на части»[555].
Можно подумать, что писал это не литератор-профессионал, а девятилетний ребенок, еще не вполне овладевший сложными законами соподчинения в русском языке.
Грустно видеть, что этими беспомощными строчками сопровождается стихотворение, которое Брюсов озаглавил «По поводу chef-doeuvrea». Жаль, что комментатор, высказываясь по поводу шедевра, не позаботился хотя бы о грамотности.
Разумеется, от комментатора нельзя требовать, чтобы он был Пушкиным или Гоголем, Гончаровым или Маяковским. Но ведь комментарий печатается на тех же страницах, что и текст классических произведений; одно это уже обязывает комментатора с уважением относиться к слову. Казалось бы, всякого должно дисциплинировать высокое соседство. Но нет! Не стесняясь присутствием Чехова или Гюго и не боясь осрамиться, комментатор простодушно сообщает: «Дирижировать – движением руки руководить оркестром или хором»[556], «Английский клуб в Москве, членом которого состояла верхушка дворянства и знати, славился своей кухней»[557].
Но не только мелкие примечания, а и крупные вступительные статьи грешат нередко неряшливостью.
«Представление о свободе личности в коммунизме, – пишет Кирпотин, – много шире, богаче и конкретнее, чем идеал Пушкина, но превосходство коммунизма над Пушкиным не отделяет нас от него, а, наоборот, сближает и связывает…»[558].
Да разве можно устанавливать превосходство строя над человеком? Только в одном случае: если совершенно пренебречь смыслом.
Пренебрежение к мысли и к языку разительно сказалось на историческом комментарии А. Рындзюнского к роману «Война и мир», выпущенному Гослитиздатом в 1939 г. Задача всякого комментария – облегчить читателю понимание книги, но комментарий Рындзюнского так сбивчив, так неуклюж, что ничего, кроме новых трудностей, создать не может:
«Образование ополчений по манифесту 30 ноября 1806 года, – пишет Рындзюнский, – было некоторым новым моментом, заимствованным из практики национально-освободительных войн. Но так как, по заданию правительства, ополчение организовывалось для укрепления помещичьего строя, то указанная преемственность в организации ополчения порывалась, и оно обращалось в свою полную противоположность» (т. II, с. 504).
Но что такое «полная противоположность ополчению»?
Что имел в виду автор, говоря о «двух моментах международных отношений», которые «связывали или, скорее, отталкивали друг от друга участников разбитой Наполеоном коалиции 1805 года»? (т. II, с. 191). Как же, в конце концов, – связывали или отталкивали? Вот тут-то действительно полная противоположность: если связывает, значит, не отталкивает, а если отталкивает, то, значит, не связывает.
Я. Назаренко в статье о Салтыкове[559] на каждой странице восхваляет силу и меткость щедринского стиля – «яркость и красочность языка с редким блеском проявляется в щедринских сказках» (стр. 14), «исключительное своеобразие», «поразительный пафос» (стр. 17), «замечательный художник», «замечательная красочность и неповторимость щедринского языка», «редкая красочность и образность… стиля» (стр. 16) – но, упиваясь стилем Щедрина, Я. Назаренко мало заботится о своем собственном. Он пишет: «Щедрин обладал удивительной способностью говорить намеками, полуфразами прозрачными шутками, иносказаниями, параллелями, сближениями, подмигиваниями, паузами, кажущимся равнодушным тоном, добродушным отношением к предмету»[560].
Невозможно проверить, обладал ли Щедрин поистине «удивительной способностью» «говорить подмигиванием и добродушным отношением к предмету», но можно с уверенностью сказать, что Я. Назаренко не обладает элементарной способностью объясняться на русском языке.
Люди, занимающиеся историей литературы, по самой сути своей профессии должны обладать обостренным чувством стиля. Но можно ли поверить, что комментатор тонко чувствует стиль, скажем, «Слова о полку Игореве», если в статье предпосланной «Слову», он пишет:
«Тогда, в 1103 году, на предложение Владимира Мономаха организовать поход против половцев, бывший на съезде русских князей у Долобского Озера Киевский князь Святослав Изяславович высказался против – то он аргументировал свой отказ указанием на то, что весна, как начало полевых работ, для похода неудобное время»[561].
Только при совершенной утрате чувства времени, при совершенном отсутствии исторического и литературного такта можно рассказывать о походах русских князей XII века теми же словами, какими наши современные газеты рассказывают о посевной кампании. Терминология нашего времени, внесенная в описание далекой старины, создает комический эффект. Но комментаторы, по-видимому, не предполагают, что комментарии, статьи и примечания подлежат литературному суду. Иначе у них хватило бы умения правильно писать по-русски и хватило бы юмора, чтобы не говорить о князьях XII века как о районных советских работниках, а об архангелах – как о курьерах: «Так называемые архангелы, – пишет комментатор "Песни о Роланде"[562], – считались ближайшими помощниками бога по исполнению всякого рода поручений».
Как это ни странно, у многих существует глубокое убеждение, что если комментарий есть часть научного аппарата, значит литературных требований к нему предъявлять не следует. Важно сообщить некие сведения, важно, чтобы, сведения эти были на уровне современной науки, а уж как они там выражены – это несущественно.
Странная ошибка. Ведь изучение литературы каждому должно было бы наглядно показать, сколь тесно связана мысль с ее выражением. Князья, которые «аргументируют» и «высказываются против», – это уже не князья XII века; и архангелы, которые «исполняют разного рода поручения», – это уже не архангелы. Сатир, трактуемый как «похотливое лесное божество»[563] – это уже не сатир, не персонаж древнегреческого мифа, а скорее герой гривуазного французского романа.
Так ошибка стилистическая превращается в ошибку историческую.
Подлинная научность не только не исключает заботы о слове, о стиле; наоборот, точность и тонкость мысли требуют точности и тонкости ее выражения.
Пора уже превратить дело комментирования из ремесла в искусство. Образцы этого искусства в нашей литературе существуют давно. Вспомним хотя бы Пушкина, его примечания к «Истории Пугачева». Ведь не пренебрег же он меткостью, живостью, точностью языка только потому, что это были примечания, а не поэма, не роман, не сонет. Читаешь эти примечания с не меньшим интересом, чем тот текст, который они сопровождают. В них есть и настоящая история, и подлинное искусство.
Историей, а не бюрократической справкой, искусством, а не ремеслом, и должен стать комментарий к произведениям наших классиков.