Свобода

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Свобода

1

Некоторых пепеляевцев отправили в Соловецкий лагерь особого назначения, о чем Пепеляев случайно узнал из выходившего там и распространявшегося по всем тюрьмам страны журнала «СЛОН», кого-то – в губернские домзаки, а наиболее важных держали в Александровском изоляторе, до революции – каторжном централе с особенно мрачной славой. Среди них сразу составились две партии – «правые» и «левые», как называла их тюремная администрация. Одни остались непримиримы к советской власти, другие, пусть с оговорками, готовы были ее признать. У первых вождем был Михайловский, во многом испортивший отношения Пепеляева с якутами, вторые общепризнанного лидера не имели. Вражда партий дошла до того, что пришлось рассадить их членов по разным камерам, но скоро всем стало не до дискуссий. Выжить здесь оказалось труднее, чем на якутском морозе.

В 1926 году Кронье де Поль подал ходатайство о досрочном освобождении. Ему отказали, поскольку, как указывалось в аттестации, он «имеет характер скрытно-замкнутый, признаков исправления нет и таковому не поддается».

А в конце – корявая по форме, но верная по сути характеристика его мироощущения: «Твердо верит в свое прошлое».

К тому времени Кронье де Поль провел под арестом сорок три месяца (срок заключения исчисляли с 18 июня 1923 года, дня капитуляции Сибирской дружины в Аяне). Об условиях, в которых он содержался, свидетельствует приложенная к делу медицинская справка с перечнем его недугов: «Одержим незаживающим свищом бедренного сустава левой ноги, перфорацией барабанных перепонок обоих ушей, общей неврастенией и катаром желудка».

Зато сидевшему вместе с ним Малышеву посчастливилось выйти на свободу. Правда, ценой потери рассудка – врачи признали его психически больным.

В Перми, вскоре после взятия ее Средне-Сибирским корпусом Пепеляева, газета «Освобождение России» напечатала стихотворение Малышева «Цыганка»:

Сквозь лохмотья светит солнце,

Говор весел, быстр и дик,

Словно звонкие червонцы

Без конца кует язык…

Теперь его язык ковал бесконечные жалобы: он «высказывал бредовые идеи преследования», сутками отказывался от пищи, заявляя, что она отравлена, в больнице обвинял врачей, будто ему «впрыснули яд прогрессивного паралича и заразу бешенства».

Тюремной администрации надоело с ним возиться, и его передали на поруки приехавшей из Харбина жене, Алле Александровне. В те годы такое еще случалось.

Может быть, именно к ней Малышев обращался в другом своем пермском стихотворении: «Целуй меня, ты – женщина, я – воин. Я шел к тебе…» Если так, то через девять лет роли поменялись: она пришла к нему.

С Аллы Александровны взяли расписку, что предупреждена о болезни мужа и принимает всю ответственность за него, и она увезла его с собой. Куда – неизвестно.

Не известно также, что с ними случилось потом и действительно ли Малышев страдал психической болезнью или чрезвычайно искусно ее симулировал. К сожалению, первое вероятнее.

О женщине, которой Кронье де Поль «дал имя Мимка», в его деле сведений нет. О дальнейшей судьбе его самого – тоже[44].

Общий для шестидесяти шести пепеляевцев десятилетний срок заключения истек в июне 1933 года. Кого-то выпустили с поражением в правах, некоторым повезло выйти на свободу раньше, кто-то не дожил до освобождения, а многих оставили в тюрьме по другим обвинениям или как лиц, признанных «социально опасными». Пепеляев принадлежал к последним. По ходатайству коллегии ОГПУ президиум ВЦИК добавил ему еще три года.

Кажется, все, о чем он постоянно писал в дневнике – о «тоске небывалой», о тяге к самоубийству, о том, что «страсть, мечты, желания отошли куда-то» и предстоящая жизнь лежит перед ним как «унылая, длинная-длинная зимняя дорога», рождено было предчувствием его теперешнего существования. Пепеляев не мог надеяться, что эти три года – последние, но когда новый срок начал подходить к концу, его судьбой внезапно озаботился нарком внутренних дел Генрих Ягода.

В начале своего письма к Сталину он напомнил ему, кто такой генерал Пепеляев, хотя это было совершенно излишне. Сталин не мог его забыть – в 1919 году, после разгрома 3-й армии и падения Перми, он выезжал на Восточный фронт во главе комиссии ЦК по расследованию обстоятельств «Пермской катастрофы». В те дни имя Пепеляева звучало громче имени Колчака.

Далее Ягода писал: «Пепеляев к настоящему моменту пробыл в заключении 12 лет и 7 месяцев, содержась все время в условиях строгой изоляции (это преувеличение. – Л. Ю.) в Ярославской тюрьме особого назначения. Считал бы необходимым освободить и запретить ему проживать в столичных центрах, Западной и Восточной Сибири, а также в ДВК»[45].

О своих связанных с Пепеляевым планах Ягода не обмолвился даже намеком. Можно только предполагать, знал ли о них Сталин, но на письме осталась помета, сделанная его секретарем Поскребышевым: «Тов. Сталин – за».

2

В январе 1936 года до окончания срока Пепеляеву оставалось еще пять месяцев. Неожиданно, ничего ему не объясняя, его из Ярославля доставили в Москву, сутки продержали в одиночной камере Бутырской тюрьмы, а наутро перевели во внутреннюю тюрьму НКВД на Лубянке.

«Я считал себя погибшим», – признавался он. Ему известно было, что сюда привозят на расстрел.

Об этом эпизоде Пепеляев рассказал через два года, в другой тюрьме. Все, о чем сообщается в многостраничном протоколе его позднейшего допроса – бредовое, но по-своему логичное сплетение самооговора и правды, которая толковалась им в нужном следователям ключе, поэтому на первый взгляд кажется ложью. Он был сломлен и говорил то, что от него требовали, но даже самые, казалось бы, фантастические узоры расшивал все-таки по канве реальных событий. Эту реальность можно попытаться восстановить, если следовать за рассказом Пепеляева, опуская внесенные туда задним числом трактовки разговоров и встреч, а также ряд деталей, сочиненных в угоду следствию или добавленных теми, кто его вел, с целью угодить вышестоящему начальству.

Итак, в тот же день Пепеляева из внутренней тюрьмы НКВД привели в кабинет начальника Особого отдела, комиссара госбезопасности 2-го ранга Марка Гая (Штоклянда).

«Гай в кабинете был один, – рассказывал Пепеляев. – При моем входе в кабинет он встал со стула, крепко пожал мне руку, пригласил сесть в стоявшее у стола кресло, а затем, обращаясь ко мне, заговорил: “Вот вы сидите у нас уже тринадцатый год, а мы вас, собственно, не знаем. Я вызвал вас к себе узнать ваши взгляды и определить вашу дальнейшую судьбу”. Я не понимал, чего он от меня хочет, и сдержанно ответил ему, что мои взгляды излагались мной в заявлениях в ЦИК и прокурору[46]. Гай, улыбнувшись, сказал, что в личной беседе лучше рассмотрит и узнает меня».

Он стал расспрашивать об участии Пепеляева в Первой мировой войне, о наградах, после чего «доброжелательно» заметил: «Мы ценим боевых военных людей. Вас можно было бы использовать в армии, но вы, вероятно, технически отстали, многое забыли».

Гай поинтересовался, может ли Пепеляев вести занятия, скажем, по тактике. Тактика, наверное, первой пришла ему на ум в связи с давно мертвым Слащевым и курсами «Выстрел»[47].

Узнав, что Пепеляев «преподавал этот предмет» в 1916 году, в прифронтовой школе прапорщиков, Гай спросил, не хотелось бы ему повторить свой опыт в каком-нибудь военном училище.

«Меня это смутило», – вспоминал Пепеляев. Он не мог понять, насколько серьезно предложение Гая.

«Ну, а сами-то вы, – продолжал тот, – что собираетесь делать, выйдя на волю?»

Пепеляев ответил, что пошел бы на военную службу, если его примут, а «если нет – поступил бы в столярную мастерскую».

«Ну хорошо, – завершил Гай разговор, – мы посмотрим, что можно сделать с вами».

Пепеляева вернули в тюрьму НКВД. Гай обещал, что завтра они снова встретятся, но вызвали его только через месяц. На этот раз с ним беседовал помощник Гая, капитан Кононович, сказавший, что он будет освобожден точно в срок, 18 июня. Затем его отправили обратно в Ярославль, но ни в названный день, ни в последующие две недели ничего не произошло. Он уже начал терять надежду, как вдруг 4 июля начальник изолятора объявил ему об освобождении и на случай проверки документов выдал удостоверение личности сроком всего на один день. С полуночи оно становилось недействительным. До этого часа Пепеляев обязан был прибыть в Москву, явиться к агенту транспортного отдела НКВД на вокзале и заявить о себе.

Так он и сделал. Агент по телефону доложил о нем начальству, за ним прислали автомобиль, привезли на Лубянку и доставили в кабинет Гая. Сидевший там старый знакомый, Кононович, предложил ему выбрать для жительства какой-нибудь из областных центров за вычетом Москвы, Ленинграда и тех территорий, о которых Ягода писал Сталину.

Пепеляев выбрал Воронеж.

Почему именно его, он не объяснял, но, видимо, сыграло роль то обстоятельство, что в годы Гражданской войны это была зона действий не колчаковских, а деникинских войск, здесь имя Пепеляева мало кто знал. По той же причине отпадали Пермь и Свердловск, хотя они лежали за пределами запретной для него Сибири. Может быть, в Воронеже жили родственники кого-то из его тюремных друзей, он рассчитывал на их помощь при поисках жилья и устройстве на работу; сочетание этих двух факторов могло заставить его отмести такие варианты, как более близкая к столице Тула или более теплые Ростов и Краснодар. Впрочем, нельзя исключить, что Кононович и Гай по своим соображениям рекомендовали ему относительно недальний Воронеж, и это был не тот совет, который можно игнорировать.

Когда место жительства было определено, происходит событие, самое, казалось бы, невероятное в этой и без того странной истории, но, если вдуматься, не только возможное, а почти наверняка реальное. Люди оставались людьми даже на высших постах в НКВД, и ничто человеческое не было им чуждо.

В разговоре Пепеляева с Кононовичем и подошедшим чуть позже Гаем случайно выяснилось, что белый генерал, в 1919 году ближе всех других колчаковских военачальников подошедший к Москве, сам ни разу в ней не бывал. Юнкером Павловского училища он лишь проезжал через нее по дороге из Петербурга в Томск и обратно, как и по пути из Сибири на фронт в 1914 году, а после Брестского мира – с фронта.

Вне зависимости от конкретной цели, которую преследовало НКВД, выпуская Пепеляева на свободу, Гаю захотелось поразить его обликом современной социалистической Москвы в блеске солнечного июльского дня. Это было тщеславное, не без примеси злорадства и все же естественное желание похвалиться своими сокровищами перед тем, кто тоже имел шанс ими обладать, но упустил его из-за собственной глупости. Гай вызвал машину с шофером, приставил к Пепеляеву какого-то «сержанта», крымского татарина по национальности (такие детали убеждают в правдивости рассказа), и тот прокатил его по центральным улицам, показал Кремль и метро.

Вечером, в сопровождении того же сержанта, с тысячей рублей в кармане, выданных ему по распоряжению Ягоды, Пепеляев отбыл на поезде в Воронеж. Смутные подозрения, что все с ним случившееся слишком уж фантастично, чтобы за этим совсем ничего не стояло, его, наверное, тревожили, он был все-таки не настолько наивен, но не могло не быть и радости, что прошлое забыто, ему верят, его готовность служить России в лице СССР наконец-то оценена. Он, в общем-то, не кривил душой, когда писал об этом во ВЦИК, Калинину, добиваясь смягчения приговора. По словам Всеволода Анатольевича, в письмах отца к матери имелись приписки для него и для брата Лавра – в них Пепеляев просил сыновей не вступать ни в какие эмигрантские организации. Писалось это не только в расчете на тех, кто будет читать его письма, прежде чем они попадут в Харбин.

Выданные Ягодой подъемные и то, что в Воронеже его поселили в лучшей городской гостинице «Бристоль», в шикарном номере, постоянно резервируемом для НКВД, Пепеляев, конечно, воспринимал как знаки особого к нему отношения. Не известно, какие мысли были у него на этот счет, но после тринадцатилетнего заключения он не мог не наслаждаться тем, что спит в чистой постели, волен гулять по городу, с деньгами в кармане заходить в магазины. Огромную радость должно было приносить ему посещение единственной действовавшей тогда в Воронеже церкви Николая Чудотворца, если только он не избегал там бывать из желания солидаризироваться с властью во всем вплоть до ее антирелигиозной политики.

В то время в Воронеже жил ссыльный Мандельштам, но вряд ли они что-то слышали друг о друге. Между тем судьба вела их по схожему маршруту, только с разных концов: у одного Вторая Речка была позади, у второго – впереди.

Пепеляева выпустили не просто так, виды на него у Ягоды были вполне определенные, но исполнить задуманное он не успел – через два месяца Сталин снял его с должности, заменив Ежовым. В наступившей кадровой чехарде органам стало не до Пепеляева, из «Бристоля» его выселили, и он оказался предоставлен самому себе. Произошло чудо: ему выпало немыслимое для человека с его прошлым счастье пусть весьма условной, но все же свободы и даже такая роскошь, как возможность строить планы на будущее.

Столяров в Воронеже хватало, да и квалификация у него была, видимо, скромная. На первых порах он работал грузчиком, как в Харбине после ссоры с Семеновым и отъезда из Забайкалья, а осенью с помощью НКВД устроился помощником начальника конного парка в «Воронежторг», принимал заявки на товары и выписывал наряды возчикам.

Подыскав квартиру, он написал жене, что ждет ее и сыновей к себе в Воронеж. Нина Ивановна жила одна, надежда когда-нибудь снова быть вместе при всей ее эфемерности не могла не присутствовать в их переписке, и Пепеляев, считая приезд семьи делом решенным, начал копить деньги на предстоящие расходы.

Часть полученной от Ягоды тысячи рублей он потратил, пока искал работу, потом пришлось платить за съемное жилье, покупать зимнюю одежду. К следующему лету в его копилке наберется немного больше той суммы, которую ему за год перед тем выдали на Лубянке, но в тогдашнем СССР это средняя зарплата за три-четыре месяца, немалые для него деньги.

«Отец не допускал и мысли, что мы не приедем», – вспоминал Всеволод Анатольевич, но все оказалось не так просто.

По соглашению, заключенному между СССР и Китаем в 1926 году, на КВЖД могли служить или советские, или китайские подданные. Нину Ивановну уволили вместе с другими эмигрантами. Ее поддерживали сестры Пепеляева, потом, окончив Коммерческое училище, кормильцем семьи стал старший сын. К двадцати трем годам, когда отец позвал их к себе, он успел поработать матросом в городском яхт-клубе на Сунгари, бухгалтером, инкассатором в страховой компании, сельскохояйственным рабочим и вольным ловцом форели, которую они с братом сбывали в магазины и рестораны.

Жили трудно. Маньчжурия недавно была оккупирована японцами, перспектив – никаких. Главный кормилец решил, что нужно ехать. Так, во всяком случае, утверждал он сам.

Для разрешения на въезд таким, как они, требовалось получить советское гражданство. Следовало явиться в консульство и подать заявление, но тут от добрых людей узнали, что японцы берут на учет, а нередко и арестовывают всякого, кто туда заходит. «Здравый смысл подсказал: ехать нельзя, опасно», – объяснял Всеволод Анатольевич, почему его желание не исполнилось, но сам же говорил, что как раз тогда, осенью 1936 года, впервые нашел хорошую работу в «магазине автозапчастей» в Цицикаре. Удача могла охладить его решимость ехать к отцу, а японская опасность стала последней гирькой на колеблющихся чашах весов. Не исключено, что после этого Нина Ивановна вздохнула с облегчением.

По сравнению с их разлуками до приезда Пепеляева в Харбин эта тянулась куда дольше, и если даже тогда после расставаний ей нелегко было находить с мужем общий язык, то сейчас у нее не могло не быть сомнений, что такое вообще возможно. Нина Ивановна была не в том возрасте, чтобы уповать на любовь, которая воссоединит их поверх всех барьеров. За четырнадцать лет она не стала красивее, молодость ушла, взаимное разочарование грозило оказаться сильнее былой привязанности, а груз раздельно прожитой жизни должен был тянуть каждого в свою сторону. Выросшие без отца дети – не самый прочный цементирующий материал для возобновленного брака.

К тому же из эмигрантской печати Нина Ивановна знала о жизни в СССР много такого, о чем не подозревал ее недавно еще оторванный от внешнего мира муж, и побаивалась к нему ехать. В Воронеже у нее не было никого, а в Харбине жили свекровь, золовки с мужьями и какая-то ее собственная верхнеудинская родня.

В любом случае, написала ли она мужу о принятом решении или тянула время в надежде, что он догадается сам, Нина Ивановна могла бы повторить те слова, которые когда-то, в Нелькане, Пепеляев прочел в ее привезенном Вишневским письме и процитировал в своем, ответном: «Прости меня за все».

Он прожил на свободе больше года. За ним велась слежка, в НКВД все о нем знали, но никаких известий о том, что за эти тринадцать с половиной месяцев у него появилась какая-то женщина, в его втором следственном деле нет.

Пепеляев не терял надежды, что Нина Ивановна передумает и приедет, поэтому продолжал экономить. Накопленные им за год 1195 рублей конфискуют при аресте.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.