В круге третьем
В круге третьем
До сих пор я рассматривала силовое поле собственно антитоталитарного анекдота. Разумеется, картина мира в разноязычных его версиях была лишь отчасти тождественна, чаще – подобна, а то и вовсе различна. История становления, как и наличная инфраструктура режимов, была неодинакова. Она порождала еще и асимметричные скопления анекдотов, характерных для каждой из диктатур.
Взгляд «охранника» различал – даже в годы энтузиазма – несоответствие лозунга, провозглашенного Советами («От каждого… каждому…»), их же практике, далеко отстающей даже от «проклятого капитализма». В одном из анекдотов советская делегация посещает автозавод в США:
«Кому принадлежит завод?» – «Форду». – «А чьи машины на стоянке?» – «Рабочих».
Ответная делегация на советском автозаводе: «Кому принадлежит завод?» – «Рабочим». – «А чья машина на стоянке?» – «Директорская» (Ш, 23).
Другой типологический порок социалистической экономики – вечная некачественность. Директор спичечной фабрики получает награду:
«За что, интересно?» – «Диверсанты пытались поджечь цистерну с бензином на военном аэродроме, пользуясь его спичками. И не смогли» (Ш, 57)[129].
В более вегетарианские постсталинские времена подобная нигилистическая насмешка над экономической несостоятельностью займет едва ли не наибольшую площадь общего поля советского антисоветского анекдота.
Немецкий анекдот тоже не упускает из виду, что «капитаны промышленности – те же партайгеноссен», не говоря об упоминавшихся выше аллюрах нацистских министров. Но есть у немецкого «охранника» своя заветная тема для насмешки.
На дверях забегаловки штурмовиков в Берлине нацарапано: «Компартия жива. Хайль Москау!» На следующее утро под этим стоит: «Какая трусливая собака накропала это? Пусть-ка объявится!» На следующий день: «Некогда! Дежурство в штурмовом отряде!» (G, 126)
Это анекдот, но отнюдь не курьез, как может показаться. При громко артикулированном антикоммунизме подобное обращение коми-Савлов в наци-Павлов входило как в практику, так и в теорию гитлеровской стратегии. В одном из «Застольных разговоров Гитлера» (08.04.42) находим:
Уже в начале политической деятельности он заявил, что главное не в том, чтобы привлечь на свою сторону… бюргерство… но в том… чтобы привлечь рабочих на сторону НСДАП[130].
Далее в девяти пунктах фюрер подробно перечисляет методы привлечения. Пункты пунктами, но сходные поведенческие модели оказывались весомее идеологических противостояний; классовый принцип был взаимозаменяем с расовым.
«Что общего между штурмовиком и бифштексом?» – «Оба они коричневые снаружи и красные внутри» (H, 137).
Бытовало даже расхожее выражение «бифшекс-наци».
Увы, эти неактуальные для русских анекдоты не были приняты во внимание в СССР. Миф о том, что в случае войны немецкие пролетарии перейдут «на нашу сторону», оказался одним из самых живучих, притом не только на официозном, но и на бытовом уровне. Он продержался до самой войны (правда, в сознании Гитлера жил зеркальный и столь же коварный миф, что русские повально восстанут против коммунистов и перейдут на его сторону). В этом пункте обе стороны (вполне симметрично) стали жертвами собственного мифологизированного сознания.
Зато самым асимметричным в корпусе анекдотов странным образом оказался еврейский.
Анекдоты о евреях в Третьем рейхе – отдельная и горькая история, – пишет Гамм. – Разумеется, они наследовали богатый опыт «еврейского анекдота». Ни один народ не умел так посмеяться над собой, как еврейский[131].
Но традиция столкнулась с реальностью, беспрецедентной даже в видавшей виды истории евреев. При этом надо помнить, что до нацистской революции немецкие евреи (в отличие от царской России) составляли равноправную часть населения. Поэтому считать, что Сталин уничтожал своих, а Гитлер – чужих, не вполне корректно, тем более что местная еврейская буржуазия, будучи конфессиональным меньшинством, честно полагала себя немцами иудейского вероисповедания. Она была самой ассимилированной в Европе. Так, девочка-блондинка на вопрос школьного инспектора, за что ее отсадили от прочих, всхлипывает: «Из-за бабушки!» (G, 142) «Реформированная немецкая сказка» рассказывает о Красной Шапочке, которая, повстречав, как известно, Волка в лесу, сообщает ему, что она ищет бабушку. «Ну, да, – задумался Волк, – подходящую бабушку ищут нынче многие» (G, 117). Осознание, что дискриминация имеет отношение не к личности, а к врожденному признаку, приходило лишь постепенно.
В цирке во время номера дрессуры лев прыгнул в публику. Храбрый молодой человек дал ему тростью по черепу так, что он свалился без чувств и позволил себя увезти. Репортер спрашивает у юнца его имя – «Мориц Леви». На следующее утро в «Фелькишер Беобахтер» стояло: «Наглый еврейский проходимец истязает благородных животных» (G, 142).
Спектр еврейских анекдотов был широк – от горьких шуток насчет штурмовиков, хорошо пограбивших в «хрустальную ночь», до достаточно богохульных в адрес Моисея и прочих «основоположников». Были «детские» анекдоты, были каламбурные, построенные на фамилиях и проч. (кстати, типичные фамилии немецких евреев и восточноевропейских различались так существенно, что это часто делает еврейские анекдоты взаимно непонятными). Но я выберу для экспозиции, поневоле беглой, вечно актуальную для евреев тему эмиграции.
В одном из рассказов «о вымышленном событии» некто Хирш и некто Леви встречаются в дебрях Судана, где один занялся самоличной добычей слоновой кости (предмета своего бизнеса), другой, соответственно, – крокодиловой кожи. Заходит речь об общем друге обоих охотников поневоле, Симоне: «Ах, он заделался таким авантюристом! Он остался в Берлине!» (G, 139) Это гротескный сюжет. А вот версия вполне классического анекдота об оптимисте и пессимисте: «Евреи-пессимисты находятся в изгнании, оптимисты же, наоборот, – в немецком концлагере» (G, 143). Другой анекдот на тему «осквернения расы», впрочем, вносит в эти дихотомии свою саркастическую поправку: в эмиграции – богатые, а бедные «сраму не имут» (см.: G, 138). У пессимиста, которому повезло добраться аж до Нью-Йорка, на стене висит портрет фюрера. На изумленный вопрос визитера он отвечает, что это средство «против ностальгии» (G, 147)[132]. Бывшему оптимисту эсэсовец дает перед расстрелом шанс уцелеть, если он угадает, какой глаз у него стеклянный. Узник не ошибается и на удивленный вопрос штурмфюрера отвечает: «У него такое человечное выражение!» (G, 147) И так далее, и тому подобное.
Любая идеология (и даже просто повседневная жизнь) нуждается в образе врага. Гитлер сам рассказал, как из «расслабленного гражданина мира» он стал «фанатиком антисемитизма»[133]. Иными словами, он нащупал для себя тот рычаг, с которым можно было вступать в политику. Его хватило на все двенадцать лет «тысячелетнего рейха».
Сталинский образ врага в ходе истории постоянно менялся: «кулак», «вредитель», «шпион», он же «троцкист», он же впоследствии «враг народа». После окончания войны, когда из Европы вернулось молодое и недостаточно пуганое «поколение победителей», понадобился очередной враг, и вождь подобрал старое, но грозное оружие, оброненное Гитлером. Был ли Сталин бытовым антисемитом или нет – сюжет отдельный, но вождям нужен рычаг власти. За антисемитизмом была стойкая традиция, мифология, привычка, наконец. Прямой плагиат был, однако, невозможен – война была еще на памяти. Зато в обстоятельствах «холодной войны» подошел малопонятный эвфемизм: «кампания против космополитов». Невинное и даже гордое слово «космополит», означающее гражданина мира, опять-таки поменяло коннотацию, приобрело (тем более с эпитетом «безродный») специфически советский смысл. Поэтому эпиграфом к советскому еврейскому анекдоту может служить стишок:
Чтоб не прослыть антисемитом,
зови жида космополитом.
(Ш, 488)
Так в зеркале еврейского анекдота отразилась одна из фундаментальных черт советской идеологии – ее лицемерие. Эзопов язык, которым в постсоветское время охотно попрекают антисоветскую советскую культуру, был в том числе эхом или рефлексией «эзопа» официального: говорим одно, подразумеваем другое, третье держим в уме.
Постепенно само слово «еврей» стало вообще исчезать из обиходного языка, заменяясь разными эвфемизмами – сначала «космополит», потом «пятый пункт»[134], что само по себе можно считать абсурдистским лингвистическим анекдотом.
Именно в пространстве разрыва между стыдливым «означающим» и утаенным «означаемым», между текстом и подтекстом, между «на языке» и «в уме» возникает феномен советского еврейского анекдота. Он пользуется все тем же арсеналом средств, которые каталогизированы Купиной. Например, преобразованием еврейских фамилий:
«Рабинович, где вы работаете?» – «На железной дороге». – «И много там наших?» – «Двое осталось: я и шлагбаум» (Ш, 494).
Или наоборот: физик защищает диссертацию, ссылаясь то и дело на некоего Однокамушкина. После защиты один из профессоров справляется: кто это? «Это Эйнштейн, – тихо ответил диссертант» (Ш, 394). Упорные слухи о возможной депортации евреев (чтобы спасти их от гнева коренного населения, разумеется) до сих пор не подтверждены, хотя и не опровергнуты историками, но анекдот не обошел их своим каламбурным свидетельством:
«Рабинович, нам, видно, скоро придется поехать туда, куда Макар телят не гонял». – «Никуда я не поеду». – «Как так?» – «А с меня уже взяли подписку о невыезде» (Ш, 494).
Наконец, не подвела и пародия на «прецедентный текст»:
Товарищу Сталину от врага народа Рабиновича, проживающего на Лубянке. Заявление. Прошу расстрелять меня по собственному желанию (Б, 130).
«Прецедентным текстом» для этого horror-анекдота был, впрочем, тогдашний вариант гуманизма, предоставляющий инвалиду «пятого пункта» возможность быть уволенным с работы «по собственному желанию». В этом случае ему могли даже написать хорошую характеристику. Для тех, кто сидел по делу врачей, расстрел «по собственному желанию» мог подчас видеться лучшим выходом… Таким образом, казалось бы, симметричная проблема породила самые асимметричные скопления анекдотов.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.