36. Президент Никсон и мы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

36. Президент Никсон и мы

Когда поступило сообщение о визите Никсона в Китай, лагерь воспрянул духом. Только и было разговоров:

– Ну, теперь этого зверя зажмут с двух сторон!

– Да, не пикнет! Деваться некуда…

Шовинисты ходили мрачные, о чем-то тревожно шушукались. Потом выяснилось, что Никсон после Пекина приглашен в Москву.

– Отлично! Почувствовали, гады, что жареным пахнет!

– Да, приглашают… Хотят миром уладить…

– Ну, ребята, пора паковать чемоданы!

Менты совсем присмирели. В зоне появлялись редко, ходили как сонные, почти не придирались.

А в это время в психбольницах срочно оформляли документы на освобождение всех внезапно «выздоровевших» диссидентов. Часть уже успели выпустить. От Никсона явно ждали ультиматума и были готовы его принять. Шутка ли, блок Запад – Китай!

При колоссальных пространствах России война на два фронта – это заведомое поражение. А ведь шантаж войной – решающий рычаг московской внешней политики.

Никсон приехал в Москву. Первым делом он заявил, что не собирается вмешиваться во внутренние дела. Дескать, можно прекрасно поладить и без этого, концлагеря тут ни при чем. Большевики поняли с полуслова. Двери психушек моментально захлопнулись перед носом уже подготовленных к освобождению. Менты подняли голову и совсем озверели. Половину политзаключенных отправили на Урал. Следующий приезд Никсона уже заранее ознаменовался разгулом репрессий. Каждый шаг никсоновской разрядки мы жестоко чувствовали на собственной шкуре. Мудрено ли, что вскоре это почувствовали и те, кто хотел сделать на наших шкурах удачный бизнес – почувствовали во Вьетнаме, в Анголе, в собственных нетопленых квартирах. Уотергейт мы восприняли как Божью кару.

В день отъезда Никсона из Москвы меня ни за что ни про что бросили во внутреннюю тюрьму концлагеря с шестимесячным сроком. Этому предшествовало одно удивительное событие.

Загружал я очередной вагон готовыми футлярами для часов. Когда все кончилось, вышел отдохнуть, посидеть немного с друзьями на травке. И вдруг вижу перед собой живого Мартимонова – я даже зажмурил глаза и головой замотал, чтобы призрак рассеялся. Но нет, стоит, в вольной одежде у входа в лакокрасочный цех, с той же шевелюрой, что и всегда (мы-то стриженые наголо ходили). Может, двойник. Но нет, как две капли воды… Где еще найдешь такой сверхкурносый нос… И рост, и фигура, и прическа, каштановая, слегка кудрявая, с боковым пробором: та же манера одеваться, та же походка…

– Это кто такой?

– Новый вольный мастер…

– А как его фамилия?

– Не знаю. Можно выяснить.

Но я-то знаю. В голове неотступно крутится страшная мысль: вот он, прямой виновник стольких лет ада, вот он, наш черный гений, вот он, предатель!

Души сидящих в разных лагерях как будто взывают ко мне: отомсти! Взгляд невольно упирается в лежащий в десяти шагах топор. Одним ударом разрубить глыбу смерзшегося ужаса – а там будь, что будет! Страшным усилием подавляю в себе бешеный порыв. А вдруг не он? А вдруг случайный двойник? И потом… пусть лучше его, как Каина, Бог покарает… Эх, не рожден я убийцей! Лишь много позднее, когда эмоции улеглись, понял я, зачем понадобился им Мартимонов. Они-то ведь не знали, что мне известна его метаморфоза. Они хотели раскопать новые связи, подбить на что-нибудь, накрутить новый срок; возможно, даже и пристрелить при попытке «подготовленного» побега… Мартимонов явно намеревался изобразить себя замаскированным борцом, конспиративно проникшим в лагерь, чтобы спасти меня…

На следующий день я должен был выходить во вторую смену. Утром попросил знакомого парня, работавшего в лакокрасочном цеху, разузнать подробности о новом мастере. При этом я неосторожно поделился своими эмоциями. В тот же день я вместо работы очутился во внутренней тюрьме концлагеря.

Тяжко было идти среди некошеных трав туда, в каменный гроб. Только-только дождался лета и… Об этом и говорил мне в штабе, куда меня предварительно привели объявить о наказании, толстый офицер МВД.

– Ой, какой начальниче-е-ек! – встретили его при первом появлении отрядные уголовники, оглядывая и стараясь даже ненароком пощупать его толстый зад. Теперь настала его очередь проявить извращенное сладострастие.

– Ну что, Вудка, в камеру идем? А? На лето – в камеру! Потом зима, а к следующему лету во Владимир поедете, опять воздуха не понюхаете. Хорошо, а?!

И он, как кот, прижмурил от удовольствия свои и без того узкие глазки на лице, расплывшемся от жира и блаженства.

Последний раз вдыхаю запах колосящихся трав, последний раз подставляю лицо солнцу и среди вездесущих колючих оград направляюсь под усиленным эскортом в сумрачную сень затхлого камня. О чем думал я, лежа на нарах? О чем не думал? Думал о том, как все туже затягивается петля, как всасывает меня бездонный омут.

Когда целыми днями сидишь в камере, мысли, как набегающие волны, неустанно сменяют друг друга. За ними, как за шумом моря, забываешься, отдыхаешь. Но я был уже достаточно «старым» зеком, чтобы и мысли чаще крутились вокруг колючих проволок.

Вспомнился мне пожилой литовец, который по-польски рассказывал о своей встрече со святой Терезой Нойман. Говорить по-русски он совсем не умел. Во время войны каким-то образом попал в Германию и обратился за духовной поддержкой к своей знаменитой сестре по вере. Та приняла его у себя и предсказала ему всю его будущую жизнь. Предсказала его переселение в Польшу и в Советский Союз, предсказала советский концлагерь. До сих пор все сбылось в точности! Теперь он ждет досрочного освобождения в 1974 году, после чего должен вернуться в родную Литву.

– Так сказала Тереза, а она не может ошибиться! – твердил он.

Вспомнилось знаменитое пророчество Иоанна Кронштадского, который предрек победу красных в 1917 году и их крах в 1977. Об этом знает каждый зек.

И опять Тереза… Когда гестаповцы держали ее под домашним арестом, они удивились тому, что она ничего не ест. «Я питаюсь светом», – успокоила их Тереза. Нацистов это настолько испугало, что они ушли и оставили ее в покое.

Лежу и улыбаюсь, восстанавливая в памяти представления матерых антисемитов: живет себе какой-нибудь еврей-печник, на него и плюнуть никто не хочет, а на самом-то деле он… правитель мира, тайный член девяносто девятой ложи, в душе посмеивающийся над заносчивым поведением окружающих… Совсем уж некстати всплыла гротескная сцена в уголовной тюрьме. Баба-уголовница моет лестничную клеть перед нашей камерой. Воспользовавшись отлучкой мента, заглядывает в глазок и горячо шепчет:

– Мальчики, покажите… Мальчики, запускайте!

Я не понял, о чем она. Мне объяснили, что имеется в виду онанизм…

И опять видится барак. Я сижу в коридорчике, куда из-за двери доносится шум «производственного совещания». Звучный баритон полицая-передовика берет очередные повышенные социалистические обязательства.

Совещание окончено, толпа вываливается из двери. В одной из группок тот же полицай со всей искренностью шипит:

– У, коммунисты проклятые… – Лицо его искажено ненавистью.

Слава Богу, сейчас не зима, не приходится дрожать от холода. Дыхание не вмерзает в усы, не превращает их в сосульки… Мой сосед по камере – Николай Федосеев, малограмотный мужик лет сорока. Он большой сказочник и балагур. Рот у него не закрывается целый день. Мне запомнилась одна рассказанная им история. Сошелся он с какой-то бабой, которая работала в военкомате, бывшем некогда церковью. Церковь высоченная была, с очень толстыми стенами. Так они на самой верхотуре развлекались в оконной нише, рискуя вывалиться наружу из своего поднебесья. Им почему-то очень нравилось делать свое дело «со страхом». При этом Федосеев считал себя «душевно верующим» и носил на шее большой самодельный крест из нержавейки. Руки у него золотые, все умеет мастерить. О своей посадке он говорил в то время такими таинственными намеками, будто он по меньшей мере резидент трех разведок. В лагере многие любят создавать себе легенду или напускать туману для красоты. Потом выяснилось, за что посадили Федосеева. Был он детдомовец, отца-матери не ведал, колесил по империи, в основном по Югу. Как-то подобрал бабенку по душе, хотел жениться. Но квартира – где ее взять? В России не выживешь в шалаше… Мытарили его, мытарили, но квартиры так и не дали. Куда ни обращался – дело ни с места. Отчаявшись, написал Моше Даяну: у вас, мол, безработица, зато квартиры дают; так вот, хомут мне не нужен, я его завсегда найду, а вот квартира нужна – возьмите меня к себе. Написал, как всегда, с тремя ошибками на каждые два слова, без точек, расставляя запятые где попало, будто с закрытыми глазами. Говорил Коля складно, хоть и с матерком, но в письме уловить его мысль было очень трудно. Запечатал и бросил в ящик. За это КГБ Таджикистана отвалило ему пять лет концлагерей, плюс сибирская ссылка опосля… Так малограмотный русский рабочий Николай Федосеев свел короткое знакомство с «рабочей» властью. Был Коля парень наблюдательный. Подметил он в щелку кормушки особые шашни дневального с ментами.

Давно у нас брюхо сводило: баланда даже для внутренней тюрьмы была чересчур жидковатой. Оказывается, дневальный сначала приносил бачок в караулку, пропившиеся менты вылавливают и пожирают всю гущу, а нам остается сизая водица… Даже знаменитой каши из отрубей нам доставалось ложечки по две… Жрали зековскую баланду самые бессовестные, наглые и злые молодые менты: Матвеев, черный, длинный, поджарый, походил на гончего пса, Коркаш – прыщавый ублюдок со стрелочными усиками неопределенного цвета и вечной злобной гримаской на отвратительной узкой физиономии и Титушкин – белобрысый, голубоглазый, пухлый, как ребенок, белокожий, с нежным румянцем, был бы даже красив, если бы не отталкивающий садистский блеск в глазах да нахальство сторожевой собаки.

Однажды отрядный Лялин принес во внутреннюю тюрьму бирки с фамилией и номером. В зоне это украшение уже красовалось у всех на куртках. В камеру его принесли только мне одному. Я, ни слова не говоря, при менте бросил номера в парашу. Опять угодил в карцер.

Нас заставили полировать футляры вручную – сначала на «улице». Потом нас увидел «Луноход» – и приказал из колючепроволочного дворика перевести в закрытую рабочую камеру. Было там затхло и сыро. Мельчайшая древесная пыль висела в воздухе, забивалась в нос. Крохотный вентилятор медленно поворачивал лопасти в своей оконной отдушине, но в камере от этого ничего не менялось. Однако видимость была соблюдена: «вентиляция» есть! Требовать врача было бесполезно. Жена начальника лагеря Усова, низкая, грузная дама со слоновыми ногами, вечно мрачная, ненавидела меня лютой ненавистью и готова была сожрать, уж не знаю, за что. Она была фактической хозяйкой санчасти. Мы с Колей забастовали. Предпочитали валяться в карцере и смотреть, как за окном, опаутиненном тонкими проволочками сигнализации, желтеет и выгорает июньская трава… Дождями в 1972 году Бог большевиков не баловал, но Америка, как обычно, выручила, хлебушком наделила. Друзья познаются в беде! Заходил в карцер и «Луноход» Вельмакин, но мы даже не вставали, лежали, повернувшись к нему задом. Вельмакин огорчился и перестал нас посещать. А чтобы мы впредь не могли валяться задом к начальству, «Луноход» наказал рабам своим ломать деревянные нары. И пошел треск и гул великих работ, перекатываясь из одной камеры в другую. Руководил работами мой старый «благодетель» Завгородний. Он из кожи вон лез, старался вовсю, его командирские повеления звенели под низкими потолками маленькой тюрьмы.

Среди зеков считается подлым делать что-нибудь охранного или репрессивного назначения. Но в лагере, где сводный хор полицаев поет со сцены лагерного клуба «Партия – наш рулевой» – понятия о стыде и совести сохранились далеко не у всех. Эта империя отличается стремлением подорвать в человеке именно нравственное начало в первую очередь. Без этого человек не может стать полноценным винтиком. И палач требует, чтобы жертвы даже на дыбе распевали ему хвалебные гимны. К малейшему проблеску откровенности он чувствительнее, чем к пуле. Кроме того, ликующие хороводы верноподданных жертв необходимы сверхциничному палачу для обмана всех вокруг. И находится достаточно публики, которую этот рвотный спектакль завлекает и гипнотизирует. Может быть, дело в размерах трагикомедии, когда на подмостках величайшего в истории балагана скоморошествует сразу триста миллионов актеров? Человек, у которого подорвано понятие о позоре, за выгоду или из страха пойдет на все. Поэтому главная задача – загнать его в театр приторной клоунады, развратить и растлить душу проституцией ежечасного лицемерия. Законченный «новый человек» – это тот, кто уже не способен краснеть.

Увы, в команде Завгороднего были и молодые. Один из них распевал песни, запросто шутил с ментами, предлагал залить на свеженаложенный бетон еще больше воды… И, по иронии судьбы, он же первым «обновил» сработанный им карцер… Правда, и это его не образумило. Он старался за свои сутки сделать как можно больше футляров, чтобы потом подняли норму всем попадающим во внутреннюю тюрьму. За это менты приносили ему, вечно голодному, хлеб…

* * *

Образ мышления советских коммунистов – это нутряная вера в магию. Всмотритесь в торчащие на каждом метре плакаты, вслушайтесь в повторяемые ежеминутно лозунги и обороты: тут нет и капли практицизма, позитивизма, чего-либо осмысленного, это сплошные магические заклинания.

И когда в слаженном хоре беснующихся шаманов раздается диссонанс инакомыслия, – коммунистические бонзы впадают в панику: ведь мироздание держится только на магическом смысле их мантр! Где разрушитель мироздания? Где Герострат?! Сию же секунду заткнуть ему глотку, раздавить, упрятать, куда Макар телят не гонял! И поэтому же всем средствам массовых заклинаний предписывается не изменять в них ни единой запятой: а то вдруг утратится магическая сила!

Только поэтому владыки многомиллионной армии, стратегических ракет, атомных бомб, десятков тысяч самолетов и танков так неправдоподобно боятся простого человеческого слова. Но что за сила загнала их в такие бездны патологии? это сила ими же пролитой крови, которая вопиет… Это комплекс Бориса Годунова, у которого «мальчики кровавые в глазах». А когда таких мальчиков на счету десятки миллионов, – не до трезвости… Так человек, произнесший неугодное слово, превращается в КОСМИЧЕСКОГО ПРЕСТУПНИКА.

* * *

Теперь мы, опальные среди опальных, оказались в новеньких, с иголочки, камерах, с еще насквозь сырым бетоном, нестерпимым запахом краски, откидными нарами, которые открывались только на ночь, скамейками, упертыми в стол так, что сидеть приходилось, перекорежившись набок. Камера была так искусно спланирована, что и для ходьбы места не оставалось. В карцерах же не было и скамеек…

Но недолго дано было нам праздновать новоселье. Вдруг пришла волнующая, тревожная весть: этап! Что? Куда? В караулке появились наши чемоданы, Титушкин рылся в моих носках и белье.

– Собирайся! Живо! Что копаешься? Быстрее, быстрее!

Спасибо Никсону. Выручил. Куда нас теперь? На Север? В Сибирь? Большинство русских хочет избавиться от собачьего образа жизни, но при этом сохранить все колониально-имперские мерзости. Большинство западников хочет умерить внешнеполитические аппетиты Москвы, а за железным занавесом пусть себе все остается по-старому. И мало кто понимает, что одно неотделимо от другого, что это две стороны одной медали. Империя не может сохраниться без звериной жестокости, которая не минует и метрополию. Ведь это единый организм, в котором формируется как бы единая психика. Но идеал деспотии остается неосуществленным, пока не все ею охвачены. Тиран чувствует бешеную ярость при мысли о том, что где-то кто-то может безнаказанно насмехаться над ним. С другой стороны, им же раздуваемая внешняя напряженность – лучшее оправдание для тирании. Враги, мол, война – что поделаешь? Идеократия не может даже в собственных глазах утвердить свою абсолютность, пока целые общества на земле живут совершенно другими идеями. Это тоже «диссонанс», который надлежит любой ценой заглушить. Вера глубокая и подлинная не нуждается во внешней поддержке, в воинственном миссионерстве. Когда же сердце гложет кровавый червь сомнения, самозванцу требуется, чтобы ему поклонились все до единого – только тогда он сам вполне поверит в свое «избранничество». Пока есть хоть один сомневающийся – червь сомнения не покидает и сердце самого самозванца.

И, наконец, неотделимая от империи опричнина поколение за поколением выкашивает среди подданных все мыслящее и волевое, искореняя лучшую часть генофонда. То, что остается, подвергается развращению имперским лицемерием, подлостью, паразитизмом, безответственностью, коррупцией, всем тем, что украинский публицист Сверстюк назвал «отбором по наихудшим признакам». Продукт империи – беспочвенное и ни на что не способное человеческое стадо. Но тем самым империя как бы сама себя кастрирует. Чтобы не сгнить заживо, чтобы выжить, ей требуется постоянный приток свежей, еще не испорченной крови. А потому все новые завоевания – вопрос жизни и смерти. Потом и на новых территориях все втоптано в грязь, превращено в навоз – и саранча движется дальше…

В свое время Рим уперся на Западе в океан, на Севере – в дебри, на Юге – в пустыни и на Востоке – в Парфянское царство.

Поскольку дальше двигаться он не смог, то медленно и страшно, как прокаженный, сгнивал заживо. Умирая, он увлек за собой в могилу почти все народы тогдашней средиземноморской ойкумены…

Сколько еще народов погубит Москва, этот открыто провозглашенный Третий Рим? «Мир во всем мире» должен быть подобен «миру», который устанавливается теперь в Индокитае, а еще раньше в Литве и Кенигсберге.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.