Глава 4 Разве можно снимать такое горе?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Разве можно снимать такое горе?

В Энгельс «Авиагруппа № 122» прибыла ночью. На платформе — ни души. Дождь, туман, ни одного огонька. «Да Энгельс ли это?» — сомневалась Раскова.[45] Но когда, поблуждав в темноте, она нашла дежурного по военному гарнизону, оказалось, что в Энгельсе их ждали. Дежурный показал общежитие: спортивный зал Дома офицеров, где, как и в вагоне, девушкам предстояло спать на двухэтажных нарах. Расковой приготовили уютную комнатку с широкой кроватью и ковром, которую она обозвала «будуаром», ковер приказала убрать, а кровать заменить двумя узкими койками — для себя и начальника штаба.

С огромным удовольствием поев после бесконечного сухого пайка в поезде в гарнизонной столовой горячую «блондинку» — так прозвали пшенную кашу, девушки начали устраиваться на новом месте. Мужчины из других авиационных частей, расквартированных в авиагарнизоне, конечно, «очень развлекались на их счет».[46] Полностью женская часть, да еще и авиационная, была явлением невиданным, и люди реагировали на нее самым непредсказуемым образом. Между собой мужчины сразу же прозвали девушек из части Расковой «Дуньками». Когда комсорг, серьезная круглолицая Нина Ивакина, сообщила старшему лейтенанту-преподавателю, что является политработником части, тот «сделал удивленные большие глаза и воскликнул: “Как? У вас есть даже и политработники? Совсем как в настоящем полку?..”» Вера Ломако, услышав, как ребята из Энгельсской военной авиационной школы пилотов, глядя на девушек с усмешкой и состраданием, называют их «батальоном смерти», говорила: «Девушки, да вы смотрите на них свысока».[47] Раскова, когда слышала о таком отношении к своим подопечным, только улыбалась. Ее девушки еще успеют всем показать, что они не хуже мужчин.

В сентябре Энгельс был еще в глубоком тылу: немцы уже подошли близко к Волге выше по ее течению, но оттуда до Энгельса больше тысячи километров. В «городишке», как его сразу с пренебрежением стали называть летчицы, шла обычная жизнь военного времени: с проводами на фронт мужчин, с ежедневной борьбой за существование. Становилось голодно: матери маленьких детей готовили и стирали для военных, поставленных к ним на квартиру, если те отдавали им очень небольшое количество манной крупы, которое получали в пайке.[48] Носивший имя одного из основателей коммунистической идеологии городок был, по общему мнению летчиц, «дрянь». «Домишки слеплены из глины, набок головы склонив от старины», — писала в своем дневнике Нина Ивакина. Стены большинства домов и правда были сделаны из глины, перемешанной с соломой и хворостом. В центре было четыре каменных здания: НКВД, горком партии, Дворец пионеров и кинотеатр «Родина». В городе было полно на редкость трусливых бродячих собак. В «плохоньких одноэтажных каменных хибарках» расположились городские магазины с сельским барахлом, весьма однообразным, так что навряд ли даже самая заурядная провинциальная кокетка смогла бы удовлетворить свои прихоти.[49]

Зато Энгельсский авиационный гарнизон был идеальным местом учебы для летчиков: плоские, как стол, сухие степи, среди которых он лежал, были как один огромный аэродром: приземлиться можно было где угодно (а зимой — и на лед, покрывающий необозримую Волгу). В году было намного больше дней с летной погодой, чем в Центральной России. И фронт был пока что далеко.

Новым домом для девушек стала казарма, где у каждой из них было свое место на нарах, свое серое байковое одеяло, свой соломенный тюфяк. Всех поселили в одном большом зале. Среди них были, конечно, такие, кому условия показались почти невыносимыми, но большинство не привыкли к роскоши. Девушки из крестьянских семей выросли в избах, где мебели никакой не было — только деревянный стол и лавки. Разумеется, ни у кого не было собственной комнаты, разве что родители жили за занавеской или в отдельной, «чистой», половине избы. Остальные спали на печке, на лавках или на полу — стоит ли говорить, что у них не было ни простыней, ни наволочек. Ели все вместе деревянными ложками из одной большой чашки, хлебая суп все по очереди, а мясо, если оно было, делил глава семьи.

Уезжая в город работать на заводах, крестьяне находили себе новое жилье в рабочих бараках, где жили по многу человек в одной комнате безо всяких удобств. Даже те, кому удалось хорошо устроиться в городских квартирах, как правило, жили всей семьей в одной комнате. На кухне у каждой семьи был свой стол и шкафчик, готовили на большой плите, туалет на всех был один, как и раковина с водой, а мыться ходили в баню, так как ванной в квартирах, конечно, не было. До войны многие успели узнать голод.

Знакомство с военным бытом солдаты Расковой начали с того, что из девушек превратились в мальчиков. Первое, что сделала Раскова, привезя своих подопечных в Энгельс, — отправила их в баню и в парикмахерскую. Составленный начальником штаба приказ о стрижке, «впереди на пол-уха», зачитали сразу по прибытии, чуть ли не на платформе. Пожилой парикмахер щелкал ножницами, и на полу постепенно образовался ковер из длинных женских волос — светлых и темных, прямых и вьющихся.

Будущий штурман Наташа Меклин, когда парикмахер, последний раз щелкнув ножницами, отступил от зеркала, увидела мальчишку, смотревшего прямо на нее. «И все же — нет, не я. Кто-то совсем другой, ухватившись за ручки кресла, испуганно и удивленно таращил на меня глаза…» У мальчишки на самой макушке смешно торчал хохолок. Девушка попробовала пригладить волосы, но они не поддавались. Она оглянулась на мастера, и тот сказал: «Ничего-ничего, это с непривычки. Потом улягутся. Следующий!»

В кресло села Женя Руднева и стала неторопливо расплетать тугую светлую косу. Наконец она тряхнула головой, и по плечам рассыпались длинные золотые волосы. Все кругом застыли: неужели они сейчас упадут на пол? Пожилой парикмахер, поглядывая на Женю, стал молча выдвигать и задвигать ящики. Потом спросил: «Стричь?» Женя удивленно подняла глаза и утвердительно кивнула.[50]

Большинство девушек расстались с косами так же спокойно, как Женя, но кое-кто всплакнул, по своим волосам или по чужим. Чтобы не отрезать косу, требовалось личное разрешение Расковой, но беспокоить ее по таким пустякам осмелились лишь несколько человек. Большинство, жалея об утраченной красоте, понимали после десяти дней в теплушке, что на войне косы не нужны.

В ту осень, забыв русскую пословицу «Коса — девичья краса» и вспоминая другую — «Снявши голову, по волосам не плачут», остригали косы сотни тысяч советских девушек. Стриглись отправляющиеся на фронт санинструкторы, связистки, радисты, зенитчицы, телефонистки и писари. Шура Виноградова, растившая косу все свои восемнадцать с небольшим лет, никогда не думала, что будет умолять окружающих найти ножницы, чтобы избавиться от нее. Она только успела начать работать учительницей в сельской школе, как пришла повестка. На войну не хотелось: жалко было бросать школу, в которой другого учителя не было, жалко было оставлять без помощи семью. Но с военкоматом не поспоришь. А в документах, как она потом увидела, написали, что она пошла на фронт добровольно. К месту службы на Ленинградском фронте Виноградова добиралась бесконечно. Через десять дней появились вши, а еще через пару недель их кишело в косе столько, что она в отчаянии пошла вдоль колонны машин искать ножницы. Косу в конце концов отрезал ей водитель грузовика. Отрезал и бросил поскорее под куст. «Отращу еще, как война кончится», — утешала себя Шура, но, конечно, уже никогда не отрастила. Длинная русая коса, оставшаяся навсегда под кустом в Малой Вишере, вспоминалась ей потом всю жизнь.[51]

Разместив свое войско в Доме Красной армии, Раскова незамедлительно начала занятия: самолеты, моторы, вооружение, аэронавигационные дисциплины, строевая подготовка. Еще при первой встрече начальник авиагарнизона полковник Бадаев сказал, что уже пришел приказ, определяющий номера и наименования полков: 586-й истребительный, 587-й бомбардировочный и 588-й полк ночных бомбардировщиков. Полки эти пока существовали только на бумаге, людей по ним нужно было распределить. Необходимо было также решить, кто из людей с летным опытом будет летчиком, кто — штурманом, а также кто из не умеющих летать будет учиться на штурмана, кто — на техника. Решения принимали Раскова и Вера Ломако. Обид было много, но авторитет Расковой был настолько высок, а она сама так умно общалась с людьми, что могла убедить любого.

Все ее новые солдаты хотели летать — если не летчиками, то штурманами. Все штурманы хотели быть летчиками. Все летчики хотели стать истребителями. Раскова выслушивала каждого недовольного, который отваживался прийти к ней с просьбой о переводе. С каждым она говорила серьезно и уважительно. Галя Докутович хотела стать летчицей, однако Раскова объяснила ей, как нужны в полку бомбардировщиков штурманы с летным опытом. Напористую круглолицую Фаину Плешивцеву убедили, что, хотя та окончила аэроклуб, для страны сейчас гораздо важнее ее прекрасное знание механической части самолетов: Фаина ушла к Расковой с четвертого курса авиационного института. Плешивцева согласилась, хотя все равно надеялась, что будет летать. Надежду Раскова не убивала, даже подогревала ее. И многие вооруженцы и техники, мечтавшие подняться в небо, не обманулись в своих ожиданиях: шла война, в полку ночных бомбардировщиков техников и вооруженцев переучивали на штурманов, а штурманов — на летчиков, и они занимали места выбывших по болезни, ранению или убитых.

Почти всех профессиональных летчиц с большим налетом, пришедших к Расковой из гражданской авиации или из аэроклубов, где они работали инструкторами, определили в полк тяжелых бомбардировщиков. Тех, у кого налет был поменьше, записывали в полк легких бомбардировщиков или в штурманы. И только самые лучшие — летчицы-спортсменки с хорошим налетом — могли попасть в истребительный полк. Но все решали контрольные полеты. Не имевшая сама достаточного летного опыта, но обладавшая прекрасной интуицией и отлично разбиравшаяся в людях, Раскова считала, что настоящего истребителя сразу видно по смелости воздушного почерка, по искусству маневра, по блестящему управлению скоростью. Помогала в принятии решений профессиональная летчица-истребитель Вера Ломако, товарищ Расковой по ее первому беспосадочному перелету от Черного до Белого моря. Хотя она пробыла в полку мало из-за испорченного недавней авиакатастрофой здоровья, все отлично запомнили ее колоритную фигуру. Ломако была высокая и коренастая, носила кожаное пальто реглан и сапоги, на голове — шапку-ушанку с серым каракулем. Но главным было, конечно, ее лицо, которое казалось девушкам лицом настоящего воина: твердый взгляд карих глаз, на брови и на носу марлевые накладки. Перед Ломако так робели, что как-то Валя Краснощекова, рапортуя ей о вручении пакета мужу Ломако майору Башмакову (он был военный летчик и в этот момент тоже находился в Энгельсе), назвала его по ошибке «майор Сапогов», разозлив Ломако.[52] С мнением Веры Ломако мало кто отваживался спорить. В истребительный полк отобрали тех, в ком она и Раскова угадали мгновенную реакцию, умение нестандартно мыслить, которое сможет спасти летчика в непредвиденной ситуации, и очень большую смелость. Летчик-истребитель по характеру своему — всегда лидер. Ему не на кого рассчитывать, не за кем идти. В кабине он один и рассчитывать может только на себя. Решения в воздушном бою принимаются и выполняются за доли секунды, и, если они оказываются неверными, за них платят очень высокой ценой.

Решения Расковой и Ломако были порой неожиданными: в истребители не взяли опытного инструктора Любу Губину, сказав, что с ее налетом она может водить «самый сложный самолет — тяжелый бомбардировщик». Летчица была разочарована назначением в 587-й полк: разве можно сравнить полеты даже на самом современном бомбардировщике с работой истребителя, с пилотажем, необходимым для воздушного боя на нем? Валю Кравченко, у которой были тысячи часов налета, — тоже в бомбардировщики. Опытную летчицу-инструктора Ларису Розанову и вовсе отправили в полк ночных бомбардировщиков. Недовольным Раскова объясняла: в других полках тоже нужны опытные летчики. Родина в опасности, так что нужно, забыв личные предпочтения, делать то, что необходимо.

К 27 ноября истребительный полк был почти сформирован, летчики распределены по эскадрильям. Но многие летчицы, отправленные в полк бомбардировщиков, все не могли смириться. Если верить комсоргу Нине Ивакиной, летчицы Макарова, Тармосина и Гвоздикова были возмущены тем, что их технику пилотирования не сочли подходящей для истребителей.[53] Валя Гвоздикова, летчик-инструктор из московского аэроклуба, «яркая, статная, веселая», одной из первых получила назначение к Расковой. Вместе с Аней Демченко и Ларисой Розановой ей нужно было добраться до Москвы из поселка в Рязанской области, куда был эвакуирован аэроклуб. Когда пришел вызов и они кинулись за деньгами на проезд в кассу аэроклуба, там оказалось всего 60 рублей 80 копеек, которых не хватало на то, чтобы нанять телегу с лошадью и добраться до станции. Что за беда: они тут же отправились в путь, пройдя двадцать пять километров до станции пешком, и прибыли в «Авиагруппу № 122» раньше всех. Разве не говорила Раскова своему начальнику штаба Милице Казариновой, что прибывшие к ней Катя Буданова, Валя Гвоздикова и Тамара Памятных будут отличными истребителями? А теперь Гвоздикову хотят пересадить на бомбардировщик! Валя «расстроилась до того, что не хотела летать ни на каких машинах». Она отказалась перебраться из отведенного истребителям помещения и была «готова таранить старшину бомбардировщиков при первом напоминании о переселении». Страсти подогревало и то, что Раскова без колебаний взяла в истребители подругу Гвоздиковой по Херсонской школе пилотов Лилю Литвяк, хотя к тому времени уже выяснилось, что та как-то ухитрилась приписать себе сто часов налета, чтобы попасть к Расковой, и ее реального налета едва хватало для легкого бомбардировочного полка. История с Валей Гвоздиковой дошла до Расковой, которая уважала таких же упорных, какой была сама. Посмеявшись, она разрешила Гвоздиковой остаться — и на «жилой площади» истребителей, и в их полку.[54]

Ждали девушек из знаменитой пятерки Жени Прохоровой, которые должны были составить ядро истребительного полка. Они сильно опоздали к началу контрольных полетов. Ученица Прохоровой Лера Хомякова с другими инструкторами из Центрального московского аэроклуба ехали в Энгельс своим ходом и очень долго: аэроклуб эвакуировали в поселок Владимировка, находившийся недалеко от Сталинграда. Инструкторам было разрешено взять с собой семьи, и Лера настояла на том, что возьмет всех ближайших родственников: больного отца, мать и сестру с тремя маленькими детьми. Перегнав самолеты и эвакуировав семьи, несколько инструкторов аэроклуба, включая Леру, получили повестки: их призывали на фронт. Родные остались во Владимировке, и Лера до своей гибели успела написать им пятьдесят писем, каждое из которых начиналось словами: «Мои дорогие горячо любимые».[55]

Пополнения прибывали весь ноябрь, но кроме них к Расковой постоянно шел незваный поток девушек-комсомолок, закончивших аэроклубы или вообще не имеющих никакой подготовки, надеявшихся, что Раскова найдет для них место в рядах своей маленькой армии. Шли в первую очередь из большого города Саратова, отделенного от Энгельса лишь двухкилометровой полосой Волги.

Студентка Саратовского сельскохозяйственного института Лена Лукина вернулась в город с уборки урожая и узнала, что ее институт закрыт: в его здание переехал эвакуированный оборонный завод. Мама сказала, что за ней уже приходили: всю молодежь отправляли копать окопы. Но как копать окопы, когда люди вокруг заняты интересными и героическими вещами? Знакомые мальчишки уходили на фронт солдатами, девчонки — медсестрами. Самым верным средством обо всем разузнать было сходить к подружке Ире Дрягиной: та была секретарем партийного бюро факультета, умела и стрелять, и повязки накладывать, даже училась в аэроклубе и всегда была в центре событий. Мама Иры Дрягиной, эмоциональная украинка, сказала, что Иры дома нет. «А где она?» — спросила Лена. «Да к Расковой пошла!» — Ирина мама только рукой махнула.

Выяснилось следующее: Ира Дрягина узнала о том, что Раскова формирует в Энгельсе авиационные полки, из письма товарищей по аэроклубу. Не раздумывая, она пошла в Энгельс. Моста через Волгу не было, но люди уже ходили на другой берег по ноябрьскому, еще довольно тонкому, льду. Дежурный на проходной ответил Ире, что ее документов недостаточно, и ей пришлось еще раз сходить по льду в Саратов и обратно. Как и других студентов, Раскова и комиссар Елисеева пытались Иру отговорить и вернуть на учебу, но Ира не сдавалась, просила взять ее если не летчиком, то хотя бы вооруженцем — о такой возможности она узнала от девчонок в очереди. Елисеева сказала, что Дрягина, как партийный кадр, как раз может быть комиссаром авиаэскадрильи в полку ночных бомбардировщиков. Ира не растерялась и сказала: «А комиссар должен летать!» Раскова засмеялась и сказала, что летать она будет.

Узнав обо всем этом, Лена Лукина тоже пошла к Расковой. Мама, если бы знала правду, не отпустила бы ее: отец и брат уже ушли на фронт, дома были маленькие братья и сестры, помочь матери, кроме Лены, некому. Лена сказала маме, что поработает в подсобном хозяйстве авиационного гарнизона и заработает там овощи, которые и до войны были для их бедной семьи большим подспорьем. Мама отпустила. Летную школу в Энгельсе Лена хорошо знала: ходила туда с подругами на танцы. Когда она нашла в школе Ирку Дрягину, та, к Лениной зависти, была уже в военной шинели. Ира отвела подружку к Расковой, но та не хотела брать: «У тебя отец и брат на фронте, мама одна с детьми». Как и Дрягину, Лену Лукину выручила Елисеева, сказавшая, что нужен комсорг в полк тяжелых бомбардировщиков. Нужны были документы, и Лена сходила по льду домой и, уходя, снова сказала маме, что пойдет на недельку. Но прошло десять дней, а ее все не было, и мама, догадавшись, откуда дует ветер, пошла к маме Иры Дрягиной. «Да они ж летают!» — объяснила мама Иры. Мама Лены только руками всплеснула: ее дочь еще неделю назад никакого отношения к авиации не имела. «Где летают?» — только и смогла спросить она. «Да у Расковой!» — ответила Ирина мать.[56]

В Энгельсе в полку появилась и Оля Голубева, семнадцатилетняя, талантливая, бесшабашная. Она мечтала о карьере актрисы, не смущаясь тем, что не была красавицей: сила и живость характера вполне компенсировали заурядную внешность. Сейчас нужно было приближать мирную жизнь, защищая родину, и Оля хотела это делать в небе.

На войну она попала еще летом: закончила курсы медицинских сестер и попросилась работать на санитарный поезд, отправлявшийся в сторону фронта. Мама плакала и кричала на отца: «Почему ты молчишь? Совсем распустил девчонку, своевольничает!» Но отец, убежденный коммунист, воевавший в Красной армии еще в Гражданскую войну, сказал своей семнадцатилетней дочери: «Как знаешь». Он был членом мобилизационной комиссии и мог без больших усилий сделать так, чтобы ни Ольга, ни ее братья на фронт не попали. Но, как казалось Оле, такая мысль даже не пришла ему в голову.[57]

Юной медсестре понравилось в санитарном вагоне. В нем присутствовал тот неуловимый, неизвестный запах, который присущ вагонам и вокзалам и не уничтожается ничем. Поезд, идущий к фронту, был с красными крестами на крышах вагонов, и старый доктор сказал ей, что по крестам немцы бомбить не станут. Доктор ошибся, их бомбили постоянно.

В день первой бомбежки Оля встретила сержанта Сашу, с которым когда-то вместе училась в школе в Сибири. Саша хотел ей что-то рассказать, но поезд резко затормозил и остановился, и Олечка, спрыгивая, крикнула ему: «Саша, потом расскажешь!» Она хотела посмотреть на плывущие над головой самолеты и пожелать им удачи, уверенная, что самолеты свои. Но самолеты развернулись и зашли на бомбежку. Красные кресты на крыше не помогли.

Сколько все длилось, Оля не знала. Сквозь какую-то пелену, приглушавшую все звуки, она отчетливо слышала, как раскалывается под ней земля. На десять, на сто, на великое множество крохотных частиц. Раздавались крики: «Сестра-а-а!» Олины товарищи уже бегали кругом, оказывая помощь раненым, но она все стояла как в столбняке. Кто-то дотронулся до ее плеча: «Помоги…» — и она подняла голову. Пожилой боец звал ее помочь корчившемуся в муках человеку. Раненый визжал и плакал так жутко, что Ольга покрылась холодным потом. Наклонившись над ним, она начала перевязывать, но он никак не давался. У Ольги дрожали руки, мучало отчаяние и стыд оттого, что она все делает «так неловко и плохо». Но тут у раненого что-то булькнуло в горле, и он затих, лежал спокойно, как будто ему и правда помогла перевязка. У Ольги немного отлегло от сердца. Позвавший ее к этому раненому пожилой солдат поднялся и снял шапку. Ольга только тут поняла, что случилось, и громко зарыдала. «Молоденькая еще, смертей не видела», — сказал кто-то, а другой грубо закричал: «Будет выть!» Налет продолжался еще какое-то время, и, когда немецкие самолеты наконец ушли, Оля, оглядевшись вокруг, не узнала станцию: горели вагоны, рушились здания, из-под завалов вытаскивали убитых и раненых. Школьный товарищ Ольги Саша лежал около поезда. Его лицо не пострадало, и Ольга на какой-то момент подумала, что он жив. Но, подбежав, увидела — у Саши нет ног, он мертв. Вытирая мокрыми от крови ладонями непрерывно бегущие слезы, Оля без конца повторяла в голове свою фразу, сказанную Саше совсем недавно, но будто уже в другой жизни: «Потом расскажешь, Саша…»

Поезд продолжил путь. Его начальник, толстый, с большим, как у Бабы-яги, носом, оглядев Олю еще в первый день каким-то неприятным взглядом, сказал, что возьмет ее на поезд диетсестрой. Потом он как-то вызвал Олечку к себе в купе и «бил на жалость», рассказывая, что у него есть такая же дочка, а где она осталась, неизвестно, вся семья растерялась. Рассказывая об этом, он гладил Ольгу по руке, а потом положил руку ей на ногу. Тут Ольга сбежала и была за такое поведение понижена до санитарки, но это было не страшно. Поезд делал один рейс за другим, она работала в вагоне с легкоранеными — потом оказалось, что это потруднее, чем работать в вагоне, который вез тяжелораненых. Те лежали, «бедняги, на своих подвесных койках и чаще всего молчали».[58] Никто не ходил по вагонам и не вылезал в кальсонах на станции покупать картошку и самогон. Легкораненые, пока было больно, кряхтели или стонали, а когда чуть легчало, начинали рассказывать байки, ухаживать за санитарками, петь песни. Им уже море было по колено: ужасы фронта, пусть хотя бы на время, остались позади, впереди ждал тыл, а заплачено за это было всего лишь легким ранением. Время показало, что радоваться им было рано, шанс выжить был как раз у тяжелораненых, тех, кто после лечения был признан негодным к военной службе и больше не попал на фронт. Они составили значительную часть тех нескольких процентов молодых советских мужчин, которые пережили войну. Согласно некоторым источникам,[59] из мужчин, рожденных в 1923 году, выжило всего три процента.

Легкораненые поднимали такой хохот и такой шум, что вагон дрожал. «Товарищи, неприлично в одном белье на перрон!» — кричала им Олечка, а они только смеялись ей в ответ. Про то, что самогон вреден, можно было даже не заикаться. Утихомиривались они только тогда, когда Ольга читала им стихи, которые она обожала.

Шло время. Бежала за окнами поезда огромная Россия, поля, леса, серые деревни. Ольга привыкла к тяжелой работе, к запахам немытых тел, мочи и лекарств, к стонам раненых, к бессонным ночам. Она осталась бы на этой работе до конца войны, если бы не услышала от раненого летчика о том, что Марина Раскова набирает женские полки. Конечно, она должна быть там! К Расковой отправили медсестру Лиду, у которой был летный опыт, и Оля, взяв увольнительную, чтобы проводить ее, в поезд уже не вернулась, сбежала.

На момент приезда в Энгельс увольнительная была просрочена, и Раскова, увидев это, нахмурилась. Олечке пришлось сослаться на то, что начальник поезда хватался за коленки, из-за чего она и сбежала. Рассказ подействовал: Раскова, велев никому не говорить ни слова о том, что Ольга сбежала, взяла ее в полк электриком. Это было лучше, чем ничего, а для настойчивой Оли это был, конечно, только шаг на пути в небо.

В полку тяжелых бомбардировщиков, которым Раскова решила командовать сама, оказались две «обстрелянные» летчицы, успевшие побывать на фронте в составе мужских полков: Маша Долина и Надя Федутенко — обе с бесстрашным мужским характером, обе неунывающие и веселые. Федутенко выбыла из своего полка после ранения. По выздоровлении ее направили к Расковой. Переводом она была недовольна, но, как человек дисциплинированный, держала недовольство при себе. А вот Маша Долина, горячая и вспыльчивая украинка, переводу в женский полк отчаянно сопротивлялась.

Пробив себе путь в небо из такой нищеты и безысходности, какую нам сегодня и представить себе невозможно, маленькая черноглазая Маша с длинными косами к началу войны была инструктором аэроклуба. Наверное, она так и продолжала бы воспитывать одно поколение «учлетов» за другим, если бы не война, превратившая в хаос ее «с таким трудом налаженную жизнь».

19 июля сорок первого года Маша довольно необычным образом стала военным летчиком.[60] Немецкие части, осуществляя план «Барбаросса», уже в начале июля, преодолев последний советский рубеж обороны в Белоруссии по реке Березина, устремились к линии рек Западная Двина и Днепр — на Украину. Здесь им оказали неожиданное сопротивление войска восстановленного Западного фронта, однако долго они продержаться не смогли. Выше по течению Днепра немецкие армии, в начале июля захватив на территории Западной Украины Бердичев и Житомир, вскоре подошли вплотную к Днепру, окружив под Уманью две советские армии, взятые ими в плен вместе с командармами. За Днепром был Киев, столица Украины, который, как Сталин совсем недавно заверил союзников, никогда не будет сдан врагу.

В июле 1941 года, перед тем как Киев взяли немцы, Константин Симонов, молодой и уже очень известный советский поэт, писатель и драматург, а теперь военный корреспондент, видел чудовищный хаос отступления на днепровских переправах, беженцев, которым ничем не мог помочь и перед которыми, как большинство военных, испытывал мучительный стыд. Фотограф газеты «Красная звезда» Яков Халип, который тогда был с ним вместе, через много лет сказал ему: «А ты помнишь у переправы через Днепр того старика?» И Симонов вдруг вспомнил старика, который, впрягшись вместо лошади, тащил телегу, на которой сидели дети. Халип начал снимать беженцев, а Симонов, вырвав у него фотоаппарат, затолкал его в машину и орал на него: «Разве можно снимать такое горе?» Вспоминая это, Симонов думал, что оба они были правы. Он был прав в том, что невозможно, чтобы вылезший из машины военный человек снимал «этот страшный исход беженцев», снимал «старика, волокущего на себе телегу с детьми». Ему «показалось стыдным, безнравственным, невозможным снимать все это», он не знал, как можно объяснить идущим мимо несчастным людям, зачем их фотографируют, но теперь, когда война осталась в прошлом, он понял, что, точно так же как он мог об этом написать, фотокорреспондент «мог запечатлеть это горе, только сняв его», и он был прав.[61]

В Никополе, где работала в аэроклубе Маша Долина, в те дни царила неразбериха: немцы были у Днепра, уже шли бои за предместья Киева. Никополь наспех эвакуировали, совершенно забыв про аэроклуб. Маша, которая осталась в аэроклубе за старшую, так как большинство инструкторов забрали на фронт, не знала, что делать. Когда немецкие танки были уже километрах в восьмидесяти, она в отчаянии кинулась к командиру отступающей из Никополя истребительной дивизии: «Товарищ полковник! Возьмите нас добровольцами в летную часть с нашими самолетами!» Но полковнику было не до нее. Он только раздраженно отмахнулся, сказав, что даже не знает, сможет ли спасти свои самолеты.

Долина снова прибежала к нему на следующий день, когда немцы подошли совсем близко. В дивизии была «беготня и суматоха». Полковник Долину сначала даже не заметил, обратив на нее внимание только после того, как она со слезами крикнула ему в спину, что бросить здесь аэроклубовцев и оставить врагу их три самолета У–2 будет настоящим предательством. Посмотрев на нее в упор, полковник приказал уничтожить ангары и бензоцистерны аэроклуба, чтобы не достались немцам, а самолеты перегнать ночью через Днепр. Если летчики справятся, они будут зачислены в его часть. Собственными руками, отворачиваясь друг от друга, чтобы не дать отчаянию прорваться наружу, Маша и ее товарищи уничтожили родной аэроклуб. Ночью, совершенно не имея опыта ночных полетов, Маша Долина и два ее товарища произвели свой первый и самый страшный боевой вылет.

Днепр сорок первого года она помнила потом всю свою жизнь. Казалось, что даже сама вода Днепра, которую они видели под собой в разрывах дымовой завесы, была охвачена огнем. Каким-то чудом им удалось провести через этот «кромешный ад» все три самолета и благополучно посадить их на аэродроме, который из-за бомбежки нельзя было даже обозначить огнями. Командир дивизии не забыл своего обещания и зачислил их в 296-й истребительный авиаполк.

Многие летчики этого полка успели уже повоевать на Финской войне и получить награды. Многие, как командир полка Николай Баранов, воевали с первого дня войны. И первое время, когда Маша оказывалась рядом с закаленными в боях летчиками-истребителями 296-го полка, у нее «горло пересыхало от волнения». У Маши Долиной зародилась сумасшедшая мечта, и день ото дня в ней крепла решимость эту мечту осуществить: летать на истребителе. Еще в ранней юности она поняла, что «человек без цели — это бессмысленное существо».[62]

Маша Долина была в семье старшей из целой кучи детишек. Неграмотная мама зарабатывала на жизнь стиркой, отец с парализованными ногами передвигался на коляске. «Горюшко-горе», голодная, тяжелейшая жизнь. Маша не могла принести из дома еду, чтобы перекусить на перемене в школе, и иногда ее подкармливали добрые одноклассники. Одежда была латаная-перелатаная, а первые настоящие валенки ей купили в складчину учителя после того, как она отморозила ноги. Семья долгое время ютилась в углу сельской гончарни, потом они вырыли себе землянку, построив для нее верхнюю часть из кирпичей, которые мать вместе со всеми детьми — мал мала меньше — лепили из глины, смешанной с конским навозом. Гордости не было предела — ведь теперь у них был свой дом, поднимавшийся над землей на семьдесят сантиметров и глядевший крохотным окошком. В моменты отчаяния Маше не верилось, что когда-нибудь удастся вырваться из этой страшной бедности. После седьмого класса из школы пришлось уйти, чтобы работать и кормить семью. Интуиция подсказывала, что единственный ее шанс — авиация, такая модная в те дни профессия, открывающая невероятные возможности. Теперь, став в свои двадцать лет бывалым летчиком, обучая других, решив навсегда связать свою жизнь с авиацией, Маша хотела освоить и высшее летное мастерство, быть истребителем.

Но сейчас было не до нее: полк постоянно отступал, оставляя позади один аэродром за другим. Оставляли немцам Украину, Машину родину. «Не дай бог кому-то пережить отступление, видеть глаза земляков, в которых… растерянность, детская беспомощность и надежда…»[63] Когда они оказались совсем рядом с Михайловкой — Машиным селом, где осталась ее семья, Маша набралась смелости и попросила, чтобы командир полка Николай Баранов отпустил ее попрощаться с родными: те оставались под оккупацией. Она уверяла командира, что обернется мигом, только передаст родным продукты, обнимет их — и вернется. Баранов, среднего роста, лет тридцати, плечистый, с вьющимися рыжеватыми волосами и большой круглой головой, внимательно смотрел на Машу серыми глазами, «как будто проверяя на прочность». Он рисковал не только летчицей, но и самолетом У–2 и все-таки не разрешить не мог.

«Только учти, прилетишь в свою деревню, сгрузи подарки, обними родителей, но ни в коем случае не выключай мотор», — сказал он. Если верить утреннему докладу разведки, немцы уже подошли к станции Пришиб в семи километрах от Михайловки.

Баранов, смелый летчик и очень хороший командир, заслужил у летчиков прозвище «Батя». Так называли тех командиров, которых не только уважали, но еще и любили. После разговора с Машей «Батя» собрал летчиков и что-то сказал им. Тут же один за другим они потянулись к Машиному самолету. Чего только не несли. Почти все притащили из своих самолетов НЗ, хранившийся на случай вынужденной посадки: шоколадки, галеты, консервы, все продукты, какие у них были, шинели и гимнастерки, мыло, медицинские пакеты. Завалили подарками всю машину. Курс на Михайловку Маша взяла на перегруженном У–2 уже после полудня.

Людей на улицах села не было. Маша заметила аэродром, с которого когда-то летала на планере, потом школу, потом землянку, в которой ютилась ее семья. Сделала круг и увидела, что из домов стали выходить люди. Самолет она посадила прямо на улице у сельсовета. Со всех сторон сбегались люди. Привезли отца на инвалидной коляске, а рядом с ним, снова беременная, с огромным животом, бежала Машина мама. Обняв со слезами родных и выгрузив подарки, Маша побежала к самолету: «Мне пора!» Но люди облепили самолет как мухи, и ей удалось улететь только вечером…

На следующий день в Михайловке были немцы, и с тех пор Маша жила в постоянной тревоге за семью. Но у нее теперь была и фронтовая семья, верные товарищи, среди которых она уже чувствовала себя своей. И приказ, который, вызвав ее осенним днем, объявил Баранов, был для нее как гром среди ясного неба: «Товарищ младший лейтенант! Вас откомандировывают в распоряжение Героя Советского Союза Расковой!»

Маша начала реветь. Даже имя ее кумира не подействовало, даже Расковой Маша не могла простить, что ее, без пяти минут истребителя, забирают с фронта и хотят «заставить вышагивать ать-два по учебному плацу». Баранов, которому нужен был пилот для связного У–2 и который уже убедился, что Маша хороший и бесстрашный летчик, тоже не хотел ее отпускать, однако сказал, что не может пойти против приказа.

В ужасном настроении Маша Долина приехала в Энгельсскую военную школу. «Как будто в прямом смысле слова с небес на землю опустили и по рукам связали». На ней была красивая форма истребителя: темно-синяя шинель с голубыми петлицами и голубая пилотка, которая ей очень шла. А девушки, маршировавшие перед ней по плацу, были в огромных кирзовых сапогах и огромных серых шинелях. Маше стало ужасно обидно. Ее, опытного фронтового летчика, выдернули из гущи событий и посадили на школьную скамью с этими «желторотиками»? Ну уж нет. Надо бежать. Она понимала, что по военным законам ее поступок могут классифицировать как дезертирство, но надеялась, когда доберется обратно в полк Баранова, упросить его замять эту историю. Вряд ли в хаосе, который сейчас везде царил, кто-то станет сильно переживать на ее счет.

Убежать не вышло: только она оказалась на станции Энгельс, как ее взял патруль. Политотдел, куда передала ее рассерженная Раскова, как следует «промыл» Маше мозги, пригрозив отправить под трибунал как дезертира. Ничего не оставалось, как надеть не подогнанную для ее маленького роста серую шинель и начать учиться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.