Глава 8 Вот замечательно! Вот где скорость!
Глава 8
Вот замечательно! Вот где скорость!
«Вот замечательно! Вот где скорость!» — писала своей маме Лиля.[133] Истребители освоили машины и получили разрешение летать самостоятельно, тренируясь в «зоне» — воздушном пространстве установленного размера, в котором пилоты обычно ожидают своей очереди захода на посадку или подхода в район аэродрома. Лиля хвастала, что летала на высоте пять тысяч метров «без кислорода» — опасный эксперимент, который она, скорее всего, делала без разрешения. Это было в ее характере (на большой высоте воздух такой разреженный, что при отсутствии дополнительного источника кислорода летчику трудно вести себя адекватно). С восторгом писала она о том, что «впервые почувствовала машину без шасси». Как всегда не щадя маму, писала, что несколько раз сорвалась в штопор, но в конце концов «виражить научилась». Тренировки теперь были серьезные: не только стрельба, но и высший пилотаж, и, конечно, тренировочные воздушные бои.
С топливом в этот момент проблем не было, и истребители тренировались с утра до вечера, чувствуя себя все увереннее в скоростных самолетах. «А как летают наши девушки! — писала в это время Нина Ивакина. — Даже мужчины, те, которые когда-то поговаривали: «Наломаете дров», и то теперь смотрят на наших пилотов с молчаливым восхищением».
Теперь на Дом Красной армии совершенно не осталось времени. «Знакомых летчиков» девушки встречали только в столовой. И все же, как признавалась в письме Лиля, «откровенно говоря, когда идем туда, то девки пудрятся по полчаса».[134]
Пудрились, правда, только некоторые, ведь большинство из этих девушек вообще не пользовались косметикой. В магазинах больших городов, конечно, продавали и пудру, и помаду, и тени, но стоили они дорого, так что мало кто покупал. А женщинам в маленьких городках и в деревне и купить-то все это было негде. Нехитрую косметику делали сами: могли, собираясь на танцы, навести себе брови жженой пробкой, могли сделать сами помаду, настрогав грифель красного карандаша и смешав с чем-нибудь жирным. До войны в СССР было два главных вида духов: женские «Красная Москва» и мужские «Шипр». Их делали на той же, что и до революции, фабрике — «Брокар», переименовав ее сначала в Замоскворецкий мыловаренный комбинат № 5, потом — в фабрику «Новая Заря». Духи «Красная Москва» изначально назывались «Букет Императрикс» (парфюмер Брокар создал их в качестве подарка на день рождения императрице Марии Федоровне), а загадочное «Шипр» — на самом деле всего лишь французское название Кипра — так и оставили.
Тушь для ресниц, если кому-то посчастливилось ее иметь, была в виде твердой пасты в прямоугольной коробочке. Прежде чем краситься, требовалось плюнуть в коробочку и хорошо повозить в ней щеточкой. Да что там тушь и помада! Не было в сороковых годах в СССР ни зубной пасты, ни туалетной бумаги, а о шампуне, разумеется, даже понятия не имели. Все это в советских магазинах появилось лишь в шестидесятые годы.
С косметикой или без, девушкам всегда хотелось быть красивыми, даже на войне. Снайпер Катя Передера, стоявшая в 1943 году со своей частью на позициях в Аджимушкайских каменоломнях под Керчью, вспоминала, как тратила драгоценные капли воды, которую с радостью бы выпила, на то, чтобы умыть лицо. «Зачем ты умываешься, здесь же все равно темно», — смеялась над ней подруга, черноглазая Женя Макеева — подземные помещения еле-еле освещали самодельными лампами, сделанными из гильз от снарядов. Но и Катя, и Женя, и другие девушки из их взвода делали все, чтобы в нечеловеческих условиях, не имея возможности помыться и постирать, все равно остаться привлекательными, и волновались, что, когда в просторном пещерном зале при свете самодельной лампы будут танцы под гармошку, их не пригласят танцевать. Косметического крема они до войны в глаза не видели и были в восторге, когда нашли в брошенном немецком окопе помятую железную баночку крема «Нивея». Какой у него был запах! Мазались все по чуть-чуть, и хватило надолго.[135]
Лиля Литвяк, москвичка и модница, знала о косметике больше своих неискушенных подруг, но не злоупотребляла ею: например, она гордилась тем, что пудриться еще не начала. Зато все были уверены, что она ухитряется высветлять себе волосы: у нее были светло-русые, но Лиля считала, что ей гораздо больше идет быть блондинкой.[136] Светлые волосы в то время более, чем темные, соответствовали идеалу красоты, в том числе в СССР. Блондинками были главная советская кинозвезда Любовь Орлова и знаменитая киноактриса Валентина Серова, гражданская жена поэта Симонова, на которую, как считали, Лиля была похожа. На соответствие идеалу красоты советские женщины тратили тонны перекиси, делавшей волосы сухими и непослушными. В войну, когда перекиси не стало — теперь она была нужна раненым, — прически потемнели.
У Расковой находились и девушки, которые, получив увольнительную в город, делали «химию». Химическая завивка стала источником ожесточенных споров: многие считали, что в военное время она, как и кокетство с мужчинами, неуместна. Конечно, полгода, проведенные в армии, изменили взгляды на многие вещи. Ира Ракобольская, ставшая начальником штаба у ночных бомбардировщиков, теперь смотрела на это не так, как в первые дни после приезда в Энгельс. Тогда, только начав обучаться военному делу, девушки строем ходили в столовую в сопровождении черной собачки Бобика, который облаивал всех встречных мужчин. Девчонки из МГУ как-то встретили своих бывших однокурсников и после обеда шли с ними вместе, а не в строю со всеми, и болтали. По мнению Ракобольской и других товарищей, такое поведение было неприемлемо. Нарушительницам сказали, что они позорят университет. Девушки плакали и обещали больше никогда так не поступать.
Тогда, как вспоминала Ира Ракобольская, им «казалось, что война скоро кончится и это время надо прожить, отрешившись от всего личного». Но прошли месяцы, и они поняли, что «война — это и есть их жизнь и что разговаривать с мужчинами не грешно».[137] Тем не менее находились и непримиримые — разумеется, среди них был Галя Докутович. Поводом для возмущения стало то, что девушки из ее полка сделали химическую завивку. В своем дневнике Галя гневно писала: «Все трое сделали шестимесячную завивку. Я не брала бы таких в армию. Это — не советские девчата, место которых действительно на фронте… Да-да, пусть обижаются. Еще не хватало, чтобы они накрасили губы, начернили брови, налепили мушки — и тогда их надо будет отправить… я даже сама не знаю, куда их отправить. В институт иностранных языков, на ярмарку невест…»[138]
Многие считали Галю Докутович чрезмерно строгой и к самой себе, и к другим. Даже лучшая подруга Полина Гельман в трудные для нее моменты вызывала у Гали сначала неодобрение, а уже потом жалость. По мнению Гали, Гельман пошла на фронт зря. Когда Полина в сердцах обвиняла Галю в недоброте и грубости, та признавала, что во многом ее лучшая подруга права. Но ведь время какое, и разве она к самой себе не требовательна точно так же или даже более, чем к другим? На фронте, по мнению Гали, было место только таким, как она сама: например, командиру Галиной эскадрильи Любе Ольховской, которую Галя очень уважала. «Никакой ветер ей не страшен. Смеется себе, и все! Молодчина, настоящий командир!»
Лиля Литвяк всегда была независима, и осуждение товарищей ее не волновало: друзей у нее тоже было много. Собственный внешний вид всегда был для нее так же важен, как и профессия летчика. Лиля переживала, что не взяла с собой из дома красивую синюю гимнастерку (скорее всего, речь идет об аэроклубовской форме). Она жаловалась маме и на сапоги: они были велики, да еще и разные: один короче другого. Узнав, что инженер полка и комиссары иногда летают в Москву, Лиля просила маму приготовить ей посылку: белый шлем из плотной материи, чтобы хорошо стирался, носки, перчатки и батистовые или шелковые носовые платочки. Одним словом, она всем походила на тех девушек, которым, по мнению Гали, место было только «на ярмарке невест». Тем не менее каждой своей тренировкой она опровергала мнение Докутович, что тем, кого так заботит внешность, не место на войне. В ответ брату Юре, писавшему, что он гордится сестрой, Лиля писала, что гордиться рано, она еще не закончила тренировку и не стала «победителем над врагом». Однако уже хорошо представляла себе работу летчика-истребителя и была уверена, что справится «на отлично». Настроение было прекрасное, тренировки интересные, даже «питание нормальное», только вот беспокоили родные.
В своих письмах, которые она, наивно нарушая военную тайну, адресовала «Летчику Литвяк», Лилина мама мало писала об их с Юрой жизни. Лиля требовала писать чаше и подробнее: подозревала, что маме, которой и до войны жилось нелегко, сейчас совсем туго. Москва уже не была в опасности: немцев отбросило от нее начавшееся 5 декабря контрнаступление (первая, и пока единственная, победа советской стороны) и сейчас, в начале марта, бои шли в двухстах километрах от главного города СССР, у Вязьмы. Но первоначальная эйфория по поводу отражения угрожавшей Москве опасности, которая в декабре охватила всю страну, теперь сменялась усталостью и подавленностью: уж очень тяжело жилось людям.[139]
Английский корреспондент Александр Верт, проехав зимой 1941/42 года по северу России на поезде, отмечал, что, «хотя немцы все еще оккупировали огромные районы СССР, тот факт, что им не удалось овладеть ни Москвой, ни Ленинградом, вселял в людей известное чувство уверенности в собственных силах». Правда, как отмечал он, моральное состояние их отнюдь не было одинаковым, отчасти оно зависело от того, как люди питались. Гражданское население «жестоко страдало от недоедания, у многих была цинга». Верт, наполовину русский, прекрасно владевший языком, за долгие часы в поезде смог хорошо разобраться в настроениях: он всю дорогу разговаривал с людьми. По его наблюдениям, особенно склонны к слезам и пессимизму были старухи: они считали, что немцы страшно сильны, и говорили, что «одному Богу известно, что ждет Россию летом». Пусть ситуация на фронте уже не была такой безнадежной, как год назад, «страшную силу» немцев признавали и ехавшие с англичанином в поезде военные: офицеры, играя в домино, называли шестерку-дубль «Гитлером», «потому, что она самая страшная из всех», а пятерку-дубль — «Геббельсом».[140]
Из Лилиного двора на Новослободской улице уходили достигшие призывного возраста ребята. Во многих семьях уже побывал страшный гость — почтальон с похоронкой на мужа или сына. С едой было плохо.
Солдатам нечем было помочь родным, но офицеры старались отсылать домой свою зарплату — вернее, то, что от нее оставалось после всевозможных вычетов на взносы и государственный заем. Это были небольшие деньги, быстро терявшие ценность по мере того, как дорожали продукты, но все-таки подспорье. Деньги отправляли, сами экономя на всем. Лера Хомякова признавалась родным в письмах, что ей голодно. Однако она прекрасно понимала, насколько хуже приходится им. Ее семья еще была во Владимировке около Сталинграда, уже не в таком глубоком тылу, как полгода назад. Видя, как трудно живут местные в Энгельсе, «едят лепешки из очисток картошки», Лера старалась отправить родным все, что только могла. Как командир эскадрильи она получала 1500 рублей, но 350 вычитали на налог и комсомольские взносы, 330 — на государственный заем, были еще и другие вычеты, так что оставалось «совсем мало, чтобы как-то помочь» семье. Картошка стоила 70 рублей за килограмм, молоко — почти столько же, мясо достать было практически невозможно. Чтобы не отдавать тридцать рублей в месяц за стирку, Лера стирала сама. Она послала родным и свою запасную пару портянок, и пару сапог, которые ей дали как командиру эскадрильи, и мыло. Отправив пару кусков мыла свекрови, когда к ней прилетал муж («неудобно было делить»), она очень волновалась, поделится ли свекровь с ее родными. Лере, рано столкнувшейся с трудностями и лишениями и теперь несущей ответственность за большую семью, война была в тягость: «Не хочу! Не хочу!» Не складывались у нее, да и других, отношения с новым командиром полка. «Начальство противное», — писала Лера.[141]
Майор Тамара Казаринова прибыла в полк истребителей в конце февраля. Она, как и ее сестра Милица, начальник штаба в полку Расковой, была кадровой военной летчицей, которую Раскова знала с предвоенных лет. О ее приезде никого не предупредили, и личный состав, не желавший для себя лучшего командира, чем Женя Прохорова, был неприятно удивлен. Что касается командования, оно никогда и не планировало назначить на должность командира полка Прохорову. Женя была великолепной летчицей, но не военной, а спортсменкой и, самое главное, беспартийной, поэтому могла рассчитывать самое большее на должность командира эскадрильи. Командир полка ночных бомбардировщиков Бершанская пришла из Гражданского воздушного флота и, в отличие от Жени, окончила летную школу. В Батайской летной школе она командовала особым женским отрядом, к тому же была членом партии с большим стажем. Раскова, командовавшая другим бомбардировочным полком, была обязана своей карьерой в армии службе в НКВД и знаменитым перелетам. Что касается майора Казариновой, у нее на груди был приколот орден Ленина, вторая по значению советская награда после «Звезды Героя». Этот орден она получила в 1937 году, когда никакой войны СССР не вел, кроме войны против своих собственных людей, которых сотнями тысяч отправляли в ГУЛАГ.
Тем не менее Казаринова, появившись в полку, произвела благоприятное впечатление. «Симпатичная и умная женщина, видно, волевой командир, который по-настоящему научит работать, а не играть в солдатики» (Ивакина).[142] Говорила Казаринова грамотно и хорошо поставленным голосом. У нее было красивое бесстрастное лицо, военная форма сидела на ней безупречно. Вот какое впечатление она произвела при первой встрече на Александра Гриднева, который тогда и представить себе не мог, что через несколько месяцев сменит Казаринову на посту командира женского истребительного полка: «…Стройная, ниже среднего роста, в меру полная, еще молодая женщина с открытым лицом, воспаленными с грустинкой глазами… В ее взгляде и манере чувствовалась независимость и самоуверенность. И когда кто-то не без иронии спросил, могут ли летчицы летать на истребителе без посторонней помощи, она отнеслась к этому с подчеркнутым пренебрежением. Отвечать не стала».[143]
Казаринова появилась в полку с палочкой, прихрамывая: у нее была сломана нога. Раньше никому не приходило в голову, что человек в таком состоянии может быть допущен к командованию военной частью, которая должна скоро отбыть на фронт. Единственное возможное объяснение заключалось в том, что травма могла быть быстро долечена и не должна была помешать Казариновой выполнять обязанности командира полка. Все ждали, когда она начнет летать, чтобы увидеть ее воздушный почерк, и совершенствовать свое мастерство, вылетая в качестве ведомой с кадровым офицером истребительной авиации. Только в таких полетах, стрельбе по цели, учебных воздушных боях с другими летчиками и может утвердить свой авторитет командир истребительного авиационного полка. Шли недели, а Казаринова не спешила садиться в самолет.
В ожидании отправки на фронт полк в конце февраля включился в работу противовоздушной обороны Саратова. На первое дежурство кого-то из летчиков полка должен был повести инструктор Энгельсской школы, и Женя Прохорова доверила этот вылет Ане Демченко, высокой и крепкой, мужеподобной украинке со жгучими черными глазами и неуправляемым характером. Женя любила Демченко, прощая ей неукротимый характер и страшную невоздержанность в языке. В армии эти качества уместны разве что у командного состава, но главным для Прохоровой было то, что Демченко отлично летала. Отношения Демченко с Тамарой Казариновой сложились совсем не так, как с Женей.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.