Глава 21 В бою, девушки, совсем не страшно. Март
Глава 21
В бою, девушки, совсем не страшно. Март
Ранней весной 1943 года двух девушек-техников из 586-го полка отправили чинить и выручать самолет, посаженный летчицей при аварийной посадке «на брюхо». Отыскивая это место, в какой-то деревне под Воронежем, они то ехали на полуторке, в которой везли новый винт, баллон с воздухом и инструменты, то толкали грузовик, который то и дело застревал. Ехать было неплохо, толкать — страшно: дорога шла по местам недавних боев, по полям и обочинам лежали трупы русских и немцев. Наконец добрались до места: на окраине деревни увидели свой самолет под охраной деревенских женщин. Эти часовые сами удивились, что чинить и забирать самолет приехали девушки. Самолет починили, и шофер уехал, а техники смогли пуститься в обратный путь только тогда, когда приехала летчица и улетела на самолете. Прислать за ними машину не сочли нужным, пришлось добираться в полк своим ходом, то на попутках, то пешком — неведомая и страшная дорога. Продукты кончились, ночевать негде, никому до них не было дела. Только иногда, встретив на пути воинскую часть, они получали обед и сухарей в дорогу. Было уже тепло, только по ночам подмораживало, а они были одеты еще по-зимнему, в теплых куртках и валенках. Подметки размокших валенок отваливались, пришлось подвязать веревками.
Самым страшным в этом походе стало поле мертвецов, не успевшее остыть после боя. Земля почти сплошь была покрыта искореженными пушками, убитыми лошадьми и трупами, трупами солдат и офицеров, русских и немецких. Это страшное поле на всю жизнь осталось с ними — кошмар, которому «казалось, не было конца». Другой дороги на Воронеж они не знали, ничего не оставалось, как преодолеть страх и идти. «Старались не смотреть на убитых, но потом стали поднимать документы, чтоб отдать в комендатуру адреса погибших», — вспоминала одна из них.
У берега реки им пришлось переждать ночь. Дед и бабка, к которым они пришли на огонек и постучались, сначала перепугались: девушки были оборванные и грязные. Бабка нагрела воды, организовала мытье и накормила. У стариков погибли на фронте сыновья, и каждого военного они принимали как родного.[442]
Шла весна сорок третьего, таяли снега, открывая все новые и новые пространства, полные незахороненных солдат, несметное количество разбитой искореженной военной техники, бесконечные русские поля, превратившиеся после таяния снега в непролазную грязь. Движение армий остановилось, они увязли.
«Сейчас бы бомбить и бомбить»,[443] — писала в дневнике Женя Руднева: распутица, а проще — страшная, непролазная грязь, обозначившая приход весны, поймала на дорогах целые колонны машин отступавших с Кавказа немцев. Но на старт они по грязи не могли вырулить, да и бензина не было: застряли и машины БАО.
В работе полка появились новые моменты: выходить нужно было задолго до наступления темноты, чтобы выволочь самолеты со стоянок на старт. Глубоко вязли в грязи шасси, вязли и ноги в кирзовых сапогах. В мирное время «никому бы и в голову не пришло летать с такой грязищи», но как далеко теперь было это мирное время. Катя Пискарева могла запросто остановить на дороге местного мужичка: «Дядя, ну-ка помоги!»[444]
Передышка дала возможность отправить кого-то из личного состава в санаторий: лучший кавказский курорт и лечебница Ессентуки находился отсюда всего в двухстах километрах, его только что отбили у немцев.
«…Дали путевки в санаторий в Ессентуки», — записала Галя Докутович 24 февраля. На нее это было непохоже — согласиться на санаторий, когда все только и ждали, когда подсохнет аэродром и смогут проехать по дорогам бензовозы. Но Гале было плохо. «Чувствую себя очень скверно. Стараюсь держаться, но, кажется, выдержка скоро лопнет»,[445] — признавалась она дневнику, но только ему: подругам, даже Полине, — никогда. Они все видели, как ни старалась Галя скрыть свои страдания, но в тот единственный раз, когда Полина попыталась заговорить с ней об этом, Галя, рассердившись, запретила ей поднимать эту тему.
В санатории Галя встретила свою первую и единственную любовь. По записям в дневнике легко проследить эволюцию ее отношения к синеглазому летчику Мише. Сначала — запись о том, что какие-то офицеры, зайдя к девушкам в комнату, «слишком свободно себя вели» и завели такой разговор, что Гале пришлось выйти. Потом она с удивлением признается дневнику, что один из них — Миша — оказался на самом деле «человеком настоящим и глубоким». Миша уехал, и Галя пишет, как кто-то из персонала сказал: «Оставил он вам, Галочка, сердце свое», а она подумала: «И не знает, что мое тоже увез!» «Славный, синеглазый Ефимыч с косматым чубом» летал на «Бостоне» — американском тяжелом бомбардировщике — в полку, размещенном недалеко от «ночных ведьм», так что у них был шанс скоро увидеться. Время после отъезда Ефимыча тянулось «необыкновенно медленно», хотелось «скорее в полк, скорее за работу» и еще скорее туда, где она сможет «хоть мельком»[446] увидеть его.
И смертельная опасность, каждую ночь в полетах угрожавшая ей, казалась Гале ничтожной по сравнению с той, что угрожала летавшему на «Бостоне» Мише. Галя полюбила.
В Джерелиевской они простояли совсем мало: фронт катился вперед, приходилось догонять. Перелетели в большую кубанскую станицу Пашковская, где командир полка Бершанская жила до войны. Как-то утром, когда командир полка возвращалась после полетов вместе с летчиками, какая-то пожилая женщина, поравнявшись с ними, поздоровалась: «Здравствуйте, Евдокия Давыдовна! С благополучным возвращением вас». В ее голосе было глубокое уважение: Бершанскую в станице хорошо знали, до войны она работала здесь в ГВФ и была местным депутатом.
«Слышали, слышали мы о вас, — сказала женщина, внимательно рассматривая девушек-летчиц, и прибавила тихо, с легким поклоном: — Спасибо, родные!»
Скоро и Пашковская оказалась слишком далеко от линии фронта: немцы отходили к «Голубой линии». Отходили организованно, с небольшими потерями, к хорошо укрепленному рубежу, на котором должны были организовать оборону.
Новым местом работы для «ночных ведьм» стал аэродром подскока к западу от Краснодара, где девушки впервые попробовали коньяк — не понравился.
После вылетов им всегда давали «фронтовые сто грамм», только не водкой, а вином. Большинство пили, чтобы сбросить напряжение после ночных вылетов и уснуть. Однажды утром в стаканах оказалась какая-то «бурая жидкость» с сильным запахом. «Фу, какая гадость!» — сказала, попробовав, одна летчица. Остальные тоже попробовали, осторожно поднеся стаканы к губам, и убедились в том, что «действительно гадость». Официантка объяснила: коньяк. Пришел с извинениями повар, сказавший, что на складе ничего больше нет. Коньяк остался на столах нетронутым, к радости пришедших через полчаса на завтрак ребят-истребителей. После этого парни стали приходить на завтрак пораньше. Девушки думали, что познакомиться хотят, но дело было в коньяке.[447]
Весной 1943 года перед Южным и Юго-Западным фронтом стояла непростая задача. Юго-Западный пытался прорвать сильно укрепленный Миус-фронт, Южный фронт, на соседнем участке того же направления — «Голубую линию», как значилось в советских документах, или «Готенкопф» — в немецких.
Немцы ни за что не хотели уходить с Таманского полуострова — считали необходимым сохранить его как исходную позицию для последующего наступления. Укрепления, используя рабский труд местных жителей, немцы построили очень серьезные: две полосы обороны с общей глубиной двадцать — двадцать пять километров, с опорными пунктами, насыщенными дотами, дзотами, пулеметными площадками, орудийными окопами, связанными между собой системой траншей и ходов сообщения. Главная полоса обороны была покрыта минными полями и несколькими рядами проволочных заграждений. Да и природные укрепления там почти неприступные: болота, лиманы и плавни на северном участке, покрытые лесом горы — на юге.
Удачное и быстрое, без больших потерь, отступление немецких войск до «Голубой линии» было еще одним результатом военного таланта и опыта Манштейна. Вопреки советским источникам, которые пишут об упорных боях во время немецкого отступления, таких боев практически не было, ни одна из сторон не понесла больших потерь. Бои начались тогда, когда немцы закрепились на «Голубой линии», а советские войска пытались ее прорвать. Сил не хватало, и первые попытки потерпели неудачу.
На Миус-фронте успехов не наблюдалось. Фронт остановился у поселка Матвеев Курган, который до этого несколько раз переходил из рук в руки. И сейчас, в 1943 году, этот многострадальный поселок остался прифронтовым на несколько месяцев, постоянно находясь под бомбежками и обстрелами: фронт от него никуда не двигался. В марте люди, которым некуда было отсюда уйти, видели, как, когда темнело, приезжали машины с убитыми советскими солдатами — покрытые брезентом грузовики. «Всю ночь штабные работали, что-то писали, а рано утром их хоронили». Деревенские женщины, у которых сыновья и мужья тоже были на войне, приходили смотреть на мертвых, чтобы поискать своих, но сколько же было этих убитых! Огромные, как силосные, ямы копал экскаватор, и в каждую клали штабелями, один ряд на другой, по тысяче трупов.
Советские части, которые бросили здесь в бой, страшно поредели, пополнений почти не было. Константин Симонов провел здесь день в бывшем кавалерийском полку, где осталось из тысячи всего сорок «сабель», как по привычке говорил командир. Все понимали, что попытки прорвать фронт с такими силами скоро сойдут на нет.
«Ястребки» Баранова сопровождали «петляковых» и «горбатых», под сильным зенитным огнем помогавших наземным частям у Миуса. Литвяк и Буданова летали здесь наравне с мужчинами: при хорошей погоде часто делали по нескольку вылетов в день и, приземлившись, иногда не могли сразу вылезти из самолета — не оставалось сил, когда отпускало страшное напряжение боя. Валя Краснощекова запомнила, как иногда, после третьего или четвертого вылета им с Плешивцевой приходилось буквально вытаскивать обессилевших летчиц из самолетов.[448] Немцы в воздухе дрались уже не так, как год назад, но все еще были очень сильны.
У летчиков Баранова не осталось ни капли первоначального недоверия к девушкам, особенно к Литвяк, которую считали «хорошим средним летчиком».[449] В марте ее имя часто мелькает в документах полка — теперь уже 73-го гвардейского, так стал называться 296-й полк, получив гвардейское звание.
7 марта Литвяк «произвела вынужденную посадку на аэродром Сельмаш (на самом деле — Ростсельмаш), причина, как написал замполит, «выяснялась». До того как причина выяснилась (действительно имела место поломка), парни успели отпустить немало шуток: считалось, а может быть, так оно и было, что Лиля не сильна в технике. Еще помнили выговор, полученный ею от инженера полка, когда она пришла на аэродром на последних каплях бензина, не сделав поправок на скорость и направление ветра. «Эх ты, девка, — ругался инженер, — у тебя палка крутится, и ладно!»[450] Но очень скоро Лиля в который раз доказала, что смеяться можно над кем угодно, только не над ней. В конце марта статьи о ней вышли сразу в нескольких газетах.
«В течение 22, 23 и 24 марта полк производил вылеты по прикрытию города Ростова, — писал в очередном отчете политотделу армии майор Крайнов. — В момент налета неприятельских бомбардировщиков на гор. Ростов вели воздушный бой, в результате сбито 2 самолета противника типа Ю–87 и 1 Ю–88, подбит один Ме–109. В воздушном бою отличились: член ВКП(б) лейтенант Каминский (сбил 1 Ю–88, который упал в районе Городище), старший сержант Борисенко сбил 1 самолет противника Ю–87, комсомолец мл. лейтенант Литвяк сбила 1 Ю–87, член ВКП(б) герой Советского Союза капитан Мартынов подбил 1 самолет типа Ме–109». Дальше — снова о Литвяк. «Проявляя мужество, младший лейтенант Литвяк раненая произвела благополучную посадку на своем аэродроме, самолет ее подбит в воздушном бою и подлежит ремонту».
В более полном месячном докладе Крайнов отмечал, что «22-го марта комсомолка мл. лейтенант Литвяк смело вступила в бой с группой бомбардировщиков противника Ю–88, в воздушном бою была ранена, но, несмотря на боль, продолжала героически сражаться с противником и с короткой дистанции сбила Ю–88, вышла из боя только тогда, когда была пробита воздушная система. Так могут сражаться только дочери русского народа», — пафосно заканчивал Крайнов свой доклад о Лиле Литвяк.
Лиля становилась знаменитостью. О ней писала «Комсомольская правда». О ней написали в «Сталинском соколе» братья Тур — известные авторы пьес, в войну ушедшие на фронт корреспондентами. Конечно, они не могли в статье, озаглавленной «Девушка-мститель», не описать Лилю. «Лиле Литвяк — двадцать лет. Прекрасная весна девической жизни! Хрупкая фигура, золотые волосы, нежные, как самое ее имя Лиля». В статье рассказано и о том, как Лиля в третьем боевом вылете под Сталинградом сбила немецкого пилота, «награжденного тремя немецкими крестами», и о том, что она сейчас «слывет одним из отличных летчиков фронта», и о том, как, раненная, она спасла свой подбитый самолет. Отметив, что эта девушка чужда аффектации, авторы процитировали ее слова: «Когда я вижу самолет с крестами и свастикой на руле поворота, я испытываю только одно чувство — чувство ненависти. И мне кажется, что это чувство делает тверже мои руки, лежащие на гашетках пулеметов».
Статья сразу пошла в номер, и через день или два после того, как раненую Лилю привезли в ростовскую больницу, весь город уже знал о ней и ее подвиге. Лилю Литвяк навестили не только Катя, девушки-техники и ребята-летчики; в больницу приходили жители Ростова. О ней написала и городская, и областная газеты. Люди шли потоком, несли подарки и конфеты — несмотря на то, что у большинства после оккупации ничего не осталось.[451] Лиля, впрочем, в больнице не задержалась, через несколько дней уже вернулась в полк — с кучей подарков, счастливая, гордая, сильно прихрамывая: рана была несерьезная, в мягкие ткани бедра, но все равно давала о себе знать.
Ей бы нужно было остаться в больнице подольше, но она не захотела, и тогда «Батя» — а может быть, и сам Сиднев — предложил ей что-то, от чего она отказаться не могла никак: отпуск в Москве. Да еще с Катей Будановой, которой поручили сопровождать подругу.
Устроили проводы: «выпили и закусили мочеными яблоками, которые откуда-то привез Баранов», пели песни.[452]
Брату Лили Юре было пятнадцать лет, и приезд любимой сестры с фронта он очень хорошо запомнил. На следующий день после приезда Лиля, наговорившись с мамой, уже куда-то убежала, вернулась с двумя подружками. Потом «прибежала Катя Буданова», тоже успев побыть с сестрой и племянницей и накормить их привезенными продуктами. В комнате, где жила лилина семья, в тот день было шумно и весело, девушки крутили патефон, громко звучала «Риорита». Анна Васильевна штопала лилино белье и чинила форму.[453]
Лиля появилась дома в военном, но с собой, как вспоминал брат Юра, у нее было в рюкзаке «платье с чем-то зеленым». Из чего это платье было сшито, Юра не знал, а мы знаем. «…А ведь правда, что наши девчата были самые красивые в Восьмой армии!» — вспоминали летчики 73-го гвардейского полка. «Помнишь, как в Ростове мы доставали им немецкие паутинки-чулки? Они у нас сами обшивались, чтоб вам было понятно: из немецких парашютов шили замечательно красивые платья — шелк под рогожку! А отделку делали так: брали немецкие эрлиховские снаряды от зениток, а порох в них был в зеленых мешочках, сделанных из вискозы… Вот они порох к чертовой матери высыпали, а вискозой отделывали платья — глаз не оторвешь!»[454] Такое платье вспоминала и официантка из БАО, хорошо запомнившая Лилю. В Ростове, как известно, было захвачено такое количество немецких авиационных боеприпасов, что в такие платья можно было одеть всех девушек 8-й воздушной. А шила Лиля лучше всех.
Но в холодной Москве конца марта, где и в квартирах было не теплее, чем на улице, в таком платье не очень-то уютно. Пока сохла постиранная форма, Лиля с матерью в четыре руки быстро-быстро сшили костюм из отреза, который то ли сохранился дома, то ли был привезен Лилей с собой. Костюм этот Анна Васильевна сберегла, и теперь, выцветший, он лежит под стеклом в школьном музее в Красном Луче, недалеко от места лилиной гибели.[455]
«Комсомольская правда», давно следившая за девушками-летчицами, устроила в их честь вечер. После этого Лиля пробыла дома совсем недолго, торопилась в свой полк, к товарищам, к Алеше. Маме про свои близкие отношения с Соломатиным она ничего не сказала, стеснялась. Даже в своих письмах домой она называла эти отношения «дружбой».[456]
Катя Буданова в Москве задержалась, скорее всего из-за комсомольской работы. «Где же Катька?» — недоумевала Лиля в письмах:[457] подруги не хватало. Но Катя вернулась только в конце июня. В Москве у нее было много встреч, в том числе с поэтом Самуилом Маршаком, которого она знала и раньше (после катиной гибели Маршак написал «Песню о Кате Будановой», которую положили на музыку). В июне Катя выступила на авиационном заводе, где работала до войны. В ее речи были такие слова: «Стать опытным бойцом или командиром под силу каждой женщине, в ком бьется сердце патриотки, кто любит свою Родину, свой народ, свою родную Советскую власть больше и крепче всего на свете». Речь — такая же, как сотни тысяч других речей того времени, как будто написанная частично не самой Катей либо отредактированная кем-то еще, но были в этой речи и слова, пришедшие прямо от катиного сердца — ответ на вопрос о том, страшно ли в бою. «В бою, девушки, совсем не страшно. А вот после боя, когда сядешь на землю, закроешь глаза и представишь себе, что было, тогда вот и охватит страх, и в дрожь, и в жар бросает».[458]
Пока Литвяк и Буданова были в отъезде, Валя Краснощекова и Фаина Плешивцева сживались с новым для себя женским коллективом: в 296-м полку было еще несколько девушек-вооруженцев. Как-то ночью в домик, в котором их поселили в Ростове, нагрянул пьяный «Батя» Баранов, которому захотелось пошутить. Он подходил к постели каждой девушки, сдергивал с нее одеяло и поливал водой из принесенного с собой чайника. Девушки подняли визг. Не растерялась только Фаина Плешивцева. Она встала с постели, где спала рядом с Валей, босыми ногами прошлепала к ведру с водой, зачерпнула кружкой воды и вылила ее «Бате» на голову. «Батя», тут же протрезвев, удалился и после этого относился к Фаине и Вале весьма сдержанно — других, когда был выпивши, мог и за задницу ущипнуть. Но Валя уже разобралась, какой он на самом деле хороший человек и какой летчик, а слабости есть у всех. И выпить человеку, который постоянно живет в таком напряжении, тоже иногда надо.[459]
Литвяк снова была в своем полку уже через неделю. Заезжала ли она куда-то по пути назад? Командир 586-го полка Гриднев в своих написанных в конце жизни воспоминаниях заявил, что Литвяк внезапно появилась в женском полку. Как пишет Гриднев, ее откомандировали обратно в 586-й полк, и она приехала требовать, чтобы Гриднев отпустил ее назад к Баранову, где летал ее жених. Держалась она очень смело, разговаривала с Гридневым фамильярно, однако и он понимал, что имеет дело не с рядовым летчиком: Литвяк уже стала знаменитостью. Гриднев сказал, что ничем помочь не может, отменить приказ может только командование ПВО, и Литвяк, которой море было по колено, отправилась в Москву добиваться отмены приказа у командования ПВО. И добилась, потому что в женском полку ее больше не видели.[460]
Утверждение Гриднева ветераны полка не подтверждают; его воспоминания вообще им не понравились, они требовали сжечь рукопись.[461] К сожалению, видимо, уже никогда не будет известно точно, насколько правдивы эти, часто сенсационные, воспоминания. Ветеранов 586-го полка почти не осталось, и говорить о своем пребывании на фронте они не хотят — как будто скрывают что-то. Однако, если помнить о том, какое количество мифов и откровенной лжи развелось вокруг имени Лили Литвяк, может оказаться и так, что версия Гриднева единственно правдивая и в Москву Лиля приезжала вовсе не в отпуск, а обивать пороги и просить командование вернуть ее к Леше. Возможно, что по той же причине, добиваясь разрешения остаться у Баранова, так долго пробыла в Москве и Катя. Но почему тогда в полк к Гридневу Литвяк приехала одна?
Других летчиц, улетевших из 586-го полка под Сталинград и отказавшихся вернуться, — Клаву Блинову и Тоню Лебедеву, а затем еще Машу Кузнецову и Аню Демченко, которая неизвестно как оказалась с Кузнецовой вместе, — действительно пытались вернуть к Гридневу. Блиновой и Лебедевой помогло знакомство с Василием Сталиным, а Кузнецова и Демченко самовольно остались в каком-то мужском полку: уговорили летчики, среди них будущий муж Маши Жукоцкий, которые уверяли, что ничего за ослушание не будет. Авиационный генерал Иван Пунтус как-то подзадорил их, заметив, что они правы в своем желании быть ближе к передовой. Наслушавшись уговоров, Маша и Аня тянули до тех пор, пока генерал Осипенко не приказал их наказать. В землянку даже начал ходить следователь — скорее всего, особист, которого они в конце концов выкурили, докрасна раскалив печь и устроив страшную духоту. Вскоре их вызвали в Москву. Когда они, обливаясь потом в своей еще зимней летной форме — сменить было негде, так как они ни к какому полку не были приписаны, — нашли штаб ПВО, генерал Осипенко осыпал их таким градом ругательств, что даже Аня Демченко, которая никогда не лезла за словом в карман, притихла.[462] Помог сам командующий войсками ПВО генерал Громадин. «Дай им самолеты, и пусть летят», — велел он Осипенко. Девушек переодели в шинели и отправили в дом отдыха под Москвой. Маше удалось выпросить день в Москве, познакомить Аню со своими родными. На следующий день их вызвали и сказали, что они должны быть на приеме в монгольском посольстве: монгольские женщины собрали деньги на самолеты, и эти самолеты решили передать им. Еще вчера Осипенко ругал их на чем свет стоит и грозил арестовать. Теперь они стали главными гостями дипломатического банкета, в их честь устроили митинг на аэродроме, когда передавали новые, только что с завода, Яки с надписью на борту: «От женщин Монголии — фронту!» На этих самолетах они улетели — все-таки обратно в женский полк, в Воронеж.
Маша Кузнецова успешно летала до конца войны, но воздушных побед больше не имела: полк остался в системе ПВО, в тылу, и сбитые были большой редкостью. Обладая большим чувством юмора, Маша, рассказывая впоследствии о своем пребывании в женском полку, любила вспоминать один смешной эпизод в Киеве, который, однако, мог плохо закончиться.
Как-то зайдя на аэродроме в туалет — деревянный домик с двумя отделениями, стоявший недалеко от командного пункта полка, — Маша повесила на гвоздик ремень с кобурой. В соседнем отсеке была Ольга Ямщикова, после войны ставшая самой знаменитой летчицей-испытателем в СССР. Машин тяжелый меховой комбинезон зацепился за гвоздь-вешалку, пистолет упал, прогремел выстрел. Ямщикова застонала за перегородкой. Маша бросилась к ней и нашла ее на полу. Еле слышным голосом Ольга шептала: «Мы подорвались на мине».
Прибежали люди с командного пункта, в первых рядах — полковая особист капитан Кац. Машу она долго допрашивала, пыталась обвинить в том, что она преднамеренно стреляла в командира эскадрильи Ямщикову. Рана, правда, оказалась пустяковая, в ягодицу. Машу наказали нестрого: пять суток домашнего ареста с денежным вычетом, но вычли по ошибке с другой Маши Кузнецовой — их было в полку две — Мария Михайловна и Мария Сергеевна, «Эм Эм» и «Эм Эс». Весь полк над Машей потешался. Ямщикова просила командира корпуса отменить приказ, но он остался в силе.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.