6. Мужья и жены в комсомоле

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6. Мужья и жены в комсомоле

Маруся еще оставалась в Привокзальном районе, когда мы с Рафой уже полностью перешли в газетчики. Она организовала в районе коллектив борьбы за новый быт – Кабэзээнбэ, как это звучало в принятом сокращении. Она ли сама придумала, или где-то вычитала, не помню. По правде, нам не приходило в голову, что физкультура, например, тоже не последний элемент нового быта; физкультурой мы совсем не интересовались тогда.

В Привокзальном Кабэзээнбэ больше напирали на отношения между юношами и девушками – прямое, несколько обновленное продолжение прежнего тезиса: "ты не смотришь на меня, как на товарища". Новое же состояло в том, чтобы, видя в женщине товарища, уважать в ней и собственно женщину – с присущей ей нетерпимостью к грубости, хамству и, в идеальном случае, к нелояльности и обману. Вообще, если вдуматься, женщины, как правило, честнее, правдивее и уж, конечно, добрее мужчин.

В марусином Кабэзээнбэ привлекали к немедленному ответу за матерное ругательство и к особо строгому ответу – за грубое отношение к девушке. Впрочем, ребята ругались редко, даже на работе.

Я более или менее ясно понимаю сегодняшние отношения между мужской и женской молодежью. Не боясь обвинения в стариковском пристрастии к былому, должен сказать: с виду они казались тогда проще, но по существу были строже. Не только в комсомоле, но и вообще среди молодежи. Не стану, подобно многим старикам, приписывать теперешние нравы влиянию моды, Запада, танцев, обеспеченности и т. д. При Сталине ни мод, ни влияния Запада, ни обеспеченности не было, а хулиганство развилось до такой степени, что вскоре после его смерти пришлось издавать строжайшие законы.

За все мои годы в Одессе не слышал я ни об одном происшествии, связанном с хулиганством. А милиции было куда меньше, чем теперь, и образованности меньше, и в литературе еще не было теперешних корифеев, а вот поди ж ты… Наши вечера кончались поздно, но девушка спокойно шла домой до самого глухого переулка в конце Дальницкой, и никто к ней не приставал. Даже если она шла одна или вдвоем с подругой.

… Все это я рассказываю не для того, чтобы учить внуков, как им обращаться с девушками, а только для того, чтобы приучить их думать над окружающим. Я ухаживал за своей любимой – с точки зрения сегодняшнего юноши – странно: не гулял с ней по улицам, не назначал свиданий у памятников, не водил в кино и в театр. Только в ячейку ЦОМ ходил чаще, чем следовало. Там и словом лишним с нею не перемолвишься – зато наглядишься.

Лишь однажды, когда она переселилась ненадолго в девичье общежитие в нашем Доме рабочей молодежи, я зашел к ней в комнату поздно вечером. В комнате жили три девушки. Деревянные топчаны были сдвинуты, девушки готовились ко сну. Я сел рядом с постелью на стул, и мы заговорили шепотом, чтобы не тревожить подруг. Я зарылся лицом в ее разметавшиеся по подушке волосы и осмелился положить ладонь ей под голову, трепетно коснувшись обнаженного плеча. Она не рассердилась.

Но больше я в общежитие не заходил – то мне было некогда, то ей. Мы ведь общественные работники! А потом она пошла в школу; дальнейшее вы знаете: путь в шесть километров, потом – разрыв.

В то время комсомол был довольно однородным по возрасту – семнадцать, восемнадцать лет. Были, конечно, и старше, и моложе, но в комитеты избирались преимущественно наши сверстники. Мишу Югова избрали в ЦК комсомола Украины в девятнадцать лет. Двадцатилетних среди нас было совсем мало. Рафа и Маруся оказались чуть ли не самыми старшими в Привокзальном районе, во всем районе только они и были женаты. Но влюбленных пар я помню много. С кем из старых комсомольцев Привокзалья ни встречусь, непременно вспомним Шуру Холохоленко с Зиночкой. Шура был потомственный железнодорожник, слесарь, перенявший профессию отца. Ребята из Январских железнодорожных мастерских никому бы не отдали своего Шуру. Да и весь район его любил, хотя он никогда особенно не выдвигался вперед, даже ораторствовал редко – а мы все любили ораторствовать тогда. Но чувствовались в нем ясный ум, большие способности и глубокая честность.

Его роман с Зиной Забудкиной, как и все наши тогдашние романы, длился долго. Не могу представить себе клуб на Степовой без Шуры и Зины, вместе появлявшихся на пороге клуба, и, вместе уходивших чуть ли не последними: Шура допоздна сидел на заседании райкома, а Зина ждала его, занимаясь в одном из клубных кружков или распевая в зале хоровые песни. Поздно вечером, перерешив все вопросы, влюбленные шли погулять по улицам.

Сама невинность наших романов, это странное при нашей прямолинейности и подчеркнутой грубоватости комсомольское рыцарство рождали в окружающей среде атмосферу дружелюбного покровительства и сочувствия. И девушки безотчетно старались походить на Зину, а юноши – на Шуру.

В Молдаванском районе таким же заметным романом оказался наш с Евой. Маруся, раньше нас зажившая семейной жизнью, видимо, чувствовала себя чем-то вроде посаженной матери и у нас с Евой, и у Шуры с Зиной. Девушки поверяли свои сердечные тайны чаще всего ей – ей, которая, казалось, умеет дружить только с ребятами, ей, Марусе в солдатских штанах. Но "Маруся в штанах" была человеком большой души и чуткости. Над влюбленными она не подшучивала, хотя красивых слов о любви никто от нее не слышал. Даже само слово "любовь" она не произносила – кроме тех случаев, когда читала мне вслух, с глазу на глаз, стихи Пушкина (а читала она отлично, и Пушкин был ее любимым поэтом). Произносить на людях слово "любовь" считалось дурным тоном, я тоже почти не произносил его в молодости – ни всерьез, ни в "Шпильке". А что касается любви к партии или к ее вождю, то в те времена партию любили, не бия себя кулаком в грудь, молча. Девальвацию от слишком частого употребления это понятие (а вместе с ним и самое чувство) потерпело при Сталине.

Любовь, кажется мне до сих пор, вянет от слов, произнесенных на людях. Стесняться даже таких слов, как "брак", "семья", "жениться", "моя жена", "мой муж", было, конечно, наивно. А в чем-то и мудро, и прекрасно. Нам эти слова казались обидными для наших любимых, намекающими на старое семейное рабство женщины. А вот "мы сошлись" для нее не обидно: оба сошлись, оба сделали одинаковый шаг, а не "я женился на ней"! Наивно? Да. Но тут не простое чудачество, не блажь только ребят из одесского Дома рабочей молодежи; это видно из повсеместного обычая тех лет: комсомолки и коммунистки тех лет не меняли свою фамилию на мужнину. И свадьбы, даже самые гражданские, не устраивались. И регистрироваться в ЗАГС далеко не все ходили…

Конечно, оформление брака необходимо. А для какой цели? Чтобы в случае развода можно было взыскать алименты на детей. А почему нужно взыскивать? Потому что уклоняются. Простая цепь рассуждений показывает, что нерегистрация брака есть признак доверия, а ее обязательность – признак падения, а не повышения морали. Закон подпирает нравственность, как костыль. А вы навешиваете на костыль фату, цветы, корзины вина и водки.

Но мы и в самом деле доходили до ригоризма. Например, те же безобидные "мой муж", "моя жена". За много лет ни разу не слышал я, чтобы наши замужние комсомолки произносили "мой муж". Только по фамилии, как о постороннем, и очень редко – по имени, но без притяжательного "мой": Боря, Рафа, но не "мой Боря, мой Рафа". Если Еве случалось произнести слово "муж", она неизменно придавала ему ироническое звучание: "му-уж, объелся груш…".

Мы, мужчины, тоже не говорили: "моя жена". Нам все чудилось нечто буржуазно-собственническое, подлежащее осмеянию и отмене.

А вместе с тем, наши комсомолки терпеть не могли "мотылькового порхания" – оно их оскорбляло. Маруся прямо не выносила тех, кто чересчур свободно менял свои привязанности. Такой всеми уважаемый парень, как Витя Горелов, не пользовался ее расположением – а все потому, что быстро разженился с одной и женился на другой.

А я? Со мной ведь тоже произошло нечто похожее. Но меня Маруся хорошо понимала, я от нее ничего не таил – и мне, грешному, было даровано высочайшее прощение. Впрочем, ту девушку, из-за которой я охладел к Еве, она невзлюбила сразу, и не она одна. Моя сестра работала тогда ткачихой на джутовой фабрике, знала эту девушку и, кажется, даже дружила с ней. Она мне рассказала:

– После того, как ты с ней разошелся, я как-то разговорилась с Бэлой. Помнишь ее – активистка у нас была? По правде сказать, меня удивило, что ты разошелся с такой симпатичной девушкой. А Ева-то была, не обижайся, совсем некрасивая. Вот это я и высказала Бэле. А она ответила: "Много ты понимаешь! Она мещанка, а Ева – нет. Кто же выше?"

Несмотря на небольшие отклонения вроде моего, наши романы отличались чрезвычайной серьезностью. Вероятно, подспудную, неосознанную роль играл в этом и тот факт, что жили мы на собственные, не на родительские средства. Время было трудное, все мы работали, становясь самостоятельными в очень молодом возрасте. Романы тех, кто надеется только на свои силы, поневоле обычно серьезны. И все-таки, взрослея преждевременно благодаря самостоятельной работе и активным политическим интересам, мы во многом сохраняли простодушие детей, что накладывало свою печать на нашу манеру влюбляться, ухаживать, ссориться и мириться.

Во всяком случае, я почти не помню у нас драматических ситуаций, возникающих обычно в молодых семьях, как расплата за легкомыслие.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.