Павел Нерлер “Я к величаньям еще не привык…”: Н. Я. Мандельштам на вечере памяти О. Э. Мандельштама (МЕХМАТ МГУ, 1965)
Павел Нерлер
“Я к величаньям еще не привык…”: Н. Я. Мандельштам на вечере памяти О. Э. Мандельштама (МЕХМАТ МГУ, 1965)
Источники и загадки
Вечер памяти Осипа Мандельштама в МГУ – яркое событие в посмертной судьбе великого русского поэта.
Первоначально намечавшаяся дата вечера – 24 апреля 1965 года, четверг. Именно она была проставлена на типографских, на серой бумаге напечатанных пригласительных билетах[598].
Вот этот бесхитростный текст:
24 апреля 1965 г.
Аудитория 16–24
Уважаемый товарищ!
Приглашаем на вечер поэзии, посвященный творчеству О. Э. Мандельштама
Начало в 19 часов
Штамп: “Механико-математический факультет
МГУ им. М. В. Ломоносова”.
Москва, В-234, Ленинские горы, телефон АВ 9-29-90
В результате дату вечера перенесли с 24 апреля, четверга, на три недели, на время после майских праздников, – на 15 мая, субботу. Но и это еще не всё.
А 9 мая – новый обзвон: выяснилось, что Эренбург в субботу не может, – так что вечер переносится на 13 мая, четверг. И вот в четверг “приезжает Эренбург, и ровно в семь вечер начинается кратким и теплым словом”[599].
Вечер начинается: Илья Эренбург………………….
Эренбург, приехавший с женой, явно взволнован – не столько историей подготовки вечера, сколько знаменательностью факта “воскрешения” Мандельштама.
Он сказал:
“Мне выпала большая честь председательствовать на первом вечере, посвященном большому русскому поэту, моему другу Осипу Эмильевичу Мандельштаму. Этот первый вечер устроен не в Доме литераторов, не писателями, а в университете молодыми почитателями поэта. Это меня глубоко радует. Я верю в вашу любовь к поэзии, верю в ваши чувства и радуюсь тому, что вы молоды.
Мандельштам только сейчас возвращается к читателям. Правда, в журнале “Москва” была напечатана подборка стихов и статья Н. К. Чуковского. Вчера я получил журнал “Простор”, где опубликован цикл замечательных стихов. Алма-Ата опередила Москву. В жизни много странностей. Начинает Алма-Ата, а не Москва, начинают студенты, а не поэты. Это и странно и не странно.
Что сказать вам о поэзии Мандельштама? Прочувствованных речей я произносить не умею, кое-что о нем как о человеке уже написал.
Хочу сказать, что русская поэзия 20–30<-х>годов непонятна без Мандельштама. Он начал раньше. В книге “Камень” много прекрасных стихов. Но эта поэзия еще скована гранитом. Уже в “Tristia” начинается раскрепощение, создание своего стиха, ни на что не похожего. Вершина – тридцатые годы. Здесь он зрелый мастер и свободный человек. Как ни странно, именно тридцатые годы, которые часто в нашем сознании связаны с другим, годы, которые привели к гибели поэта, – определили и высшие взлеты его поэзии.
Три Воронежские тетради потрясают не только необычной поэтичностью, но и мудростью. В жизни он казался шутливым, легкомысленным, а был мудрым.
В 1931 году – прошу не забывать о дате – он написал:
За высокую доблесть грядущих веков… (читает 16 строк полностью)
Всё в этом стихотворении – правда. Вплоть до фразы: “И меня только равный убьет”. Его, человека, убили неравные. Но поэзия пережила человека. Она оказалась недоступной для волкодавов. Сейчас она возвращается. Здесь внизу студенты спрашивали, нет ли лишнего билета, как люди просят стакан воды. Это жажда настоящей поэзии.
Книга стихов давно составлена и ждет. Она прождет еще, быть может, пять лет (меня ничто не удивит), но она выйдет. Теперь это понимают уже все.
День, когда она выйдет, будет праздником. Ведь нельзя вместить не только в эту аудиторию, но и в Лужники всех тех, кто любит стихи Мандельштама.
Я ничего не хочу внести от той горечи, которая в каждом из нас, тех, кто знал его, видел, кто знал, как трагично он умирал.
Пусть стихотворение 1931 года будет в моих устах единственным напоминанием о судьбе большого поэта, который был виноват только в том, что жил во время, созданное для пера бессмертных – как казалось Тютчеву, – в котором были волкодавы, убившие Мандельштама.
Мне радостно, что я председатель, но это, конечно, (нрзб.): председатель может говорить лишь то, что входит в сознание собравшихся людей”[600].
А вот то же самое – в сжатой передаче В. Шаламова: “– Мне выпала большая честь открыть первый вечер Осипа Эмильевича Мандельштама. Весьма примечательно, что вечер проводят студенты механико-математического факультета в университете, а не в Центральном доме литераторов. Впрочем, так даже лучше. Вот у меня в руках журнал «Простор», где напечатаны стихи Осипа Эмильевича. В Москве этого еще нет, но я надеюсь, что я еще доживу до дня, когда буду держать в руках сборник стихов Мандельштама. Я твердо в это верю.
Эренбург читает несколько стихотворений Мандельштама.
О веке-волкодаве. Проклиная глухоту, прислушиваюсь”[601].
Открыв вечер, Эренбург передал слово Николаю Чуковскому. Тот не придумал ничего лучшего, как зачитать свою статью, напечатанную в журнале “Москва” и ценную лишь вкрапленными в нее стихами Мандельштама[602]. Говорил он долго и нудно:
“Мандельштам был великим русским поэтом для узкого круга интеллигенции. Он станет народным, это неизбежно, когда весь народ станет интеллигентным (смех, аплодисменты). Он находился в тревожном, нервном состоянии духа, испытывал душевную угнетенность, помню его с горкой пепла на левом плече. Последний раз видел его у Стенича, там была и Ахматова. Мандельштам был в сером пиджаке, рукава были длинные. Этот пиджак накануне подарил ему Ю. П. Герман. (Надежда Яковлевна – «Это были брюки, а не пиджак».) Ахматова читала тогда «Мне от бабушки татарки…». С тех пор я на всю жизнь запомнил стихотворение: «Жил Александр Герцевич…»”[603].
Своей репликой о брюках Надежда Яковлевна невольно напомнила ведущему о себе. После чего Эренбургу стало уже неудобно делать вид, что ее нет в зале:
“Когда я открывал вечер, я не сказал и не знаю, одобрит ли мои слова Надежда Яковлевна, которая в этом зале. Она прожила с Мандельштамом все трудные годы, поехала с ним в ссылку, она сберегла все его стихи. Его жизни я не представляю без нее. Я колебался, должен ли я сказать, что на первом вечере присутствует вдова поэта. Я не прошу ее выйти сюда… (слова заглушает гром аплодисментов, они долго не смолкают, все встают). Надежда Яковлевна, наконец, тоже встает и, обернувшись к залу, говорит: «Мандельштам писал: “Я к величаньям еще не привык…”. Забудьте, что я здесь. Спасибо вам» (все еще долго хлопают)”[604].
И на это есть полустенограмма-полукомментарий Шаламова:
“– Я забыл сказать, что в зале присутствует жена Осипа Эмильевича Мандельштама, его подруга и товарищ, сохранивший для нас стихи и мысли Осипа Эмильевича. Надежда Яковлевна Мандельштам хотела остаться неузнанной здесь, но я считаю, что вам приятно знать, что она присутствует на нашем вечере.
Начинается овация, и Надежда Яковлевна встает.
– Я не привыкла к овациям, садитесь на места и забудьте обо мне”[605].
Комментарий В. Гефтера (главного мехматовского организатора вечера):
“Честно говоря, я плохо помню и многих выступавших, и, тем более, их слова.
Видно, общее волнение за ход вечера и оргмоменты, с ним связанные, перевесили во мне возможность, и так не очень большую, запечатлеть на «внутренней» пленке памяти содержание происходившего. Вспоминаются только несколько моментов, которые и перескажу.
Первый был связан со вступительными словами ведущего, который упомянул про присутствие в зале Надежды Яковлевны Мандельштам, которую практически никто (и я в том числе) тогда не знал в лицо и не был предупрежден о ее приходе. Аудитория в едином порыве, как пишут в плохих романах или в газетах, встала и долго аплодировала самому этому факту”[606].
Еще одно свидетельство – в дневнике у Гладкова: “И. Г. объявляет о присутствии Н. Я. Ей устраивают овацию, и все встают”[607]. Ему вторит и Юрий Фрейдин: “Все встали и зааплодировали”[608].
Кульминация первая: Дима Борисов……………….
На программке вечера, служившей Эренбургу шпаргалкой для его ведения, имя Борисова вписано от руки[609]. Возможно, студент-историк был введен в программу вечера в самую последнюю минуту.
“Студент МГУ Борисов – читает подряд:
«Бессонница, Гомер, тугие паруса…»;
«Я не слыхал рассказов Оссиана…»;
«На страшной высоте блуждающий огонь…»;
«Я вернулся в мой город, знакомый до слез…»;
«Ламарк»”[610].
Услышав то, как стихи Мандельштама прочел Вадим Борисов, Н. Я. Мандельштам из зала послала Эренбургу записку: “Эренбургу (лично). Илья Григорьевич! По-моему, такой уровень и такое чтение, как читал этот черный мальчик, в тысячу раз выше, чем могло бы быть в Союзах всех писателей. Скажи мальчику, как он чудно читал. Надя”[611].
В унисон и оценка Гладкова: “Читают стихи О. Э. Лучше всех студент-историк Борисов”[612].
Устроители прежде всего хотели, чтобы на вечере звучали стихи Мандельштама – как можно больше и как можно лучше. Тем удачнее, что чтение Вадима Борисова стало одной из кульминаций вечера. Как писал Валентин Гефтер: “Затем состоялось несколько выступлений друзей и знатоков (самого Николая Харджиева среди них не было, хотя мы с ним несколько раз обсуждали список выступающих[613] – как мне и рекомендовал Эренбург), а потом настала очередь чтения стихов О. Э. Хотелось, чтобы это прозвучало, а не только прочиталось на стендах, которые мы заранее выставили в коридоре. Удалось, по моему и не только моему мнению, это вполне. Читал Вадим (Дима) Борисов, тогда студент истфака МГУ, с которым меня познакомили общие друзья. Позднее его имя стало известным благодаря его подвижничеству, связанному с деятельностью Солженицына, когда он стал как бы литературным душеприказчиком последнего при и после советской власти. До своей ранней смерти в 90-е он одно время даже возглавлял “Новый мир” или был там одним из движителей по литературной части.
Его чтение произвело большое впечатление на всех, даже на Эренбурга, который отметил это по окончании вечера по дороге к машине”[614].
Кульминация вторая: Варлам Шаламов
“Варлам Шаламов (бледный, с горящими глазами, напоминает протопопа Аввакума, движения некоординированны, руки всё время ходят отдельно от человека, говорит прекрасно, свободно, на последнем пределе – вот-вот сорвется и упадет[615]).
Подробнейший автопересказ своей речи приводит сам Варлам Шаламов:
“Потом прочел я рассказ “Шерри-бренди”, стараясь в предисловии дать надлежащий “градус” вечеру, не зная, что я выступаю последним. ‹…›
Мы с вами – свидетели удивительного явления в истории русской поэзии, явления, которое еще не названо, ждет исследования и представляет безусловный общественный интерес.
Речь идет о воскрешении Мандельштама. Мандельштам никогда не умирал. Речь идет не о том, что постепенно время ставит всех на свои истинные места. События, идеи и люди находят свои истинные масштабы. Нам давно уже ясно, что нет русской лирики двадцатого века без ряда имен, среди которых Осип Мандельштам занимает почетное место. Цветаева называла Мандельштама первым поэтом века. И мы можем только повторить эти слова.
Речь идет не о том, что Мандельштам оказался нужным и важным широкому читателю, доходя до него без станка Гуттенберга. Говорят, что Мандельштам – поэт книжный, что стихи его рассчитаны на узкого ценителя, чересчур интеллигентного, и что этим книжным щитом Мандельштам отгородился от жизни. Но, во-первых, это не книжный шит, а щит культуры, пушкинский щит. И, во-вторых, это не щит, а меч, ибо Мандельштам никогда не был в обороне. Эмоциональность, убедительность, поэтическая страстность полемиста есть в каждом его стихотворении.
Всё это верно, важно, но не самое удивительное.
Удивительна судьба литературного течения, поэтической доктрины, которая называлась акмеизм, более пятидесяти лет назад выступила на сцену и на этом вечере как бы справляет свой полувековой юбилей.
Список зачинателей движения напоминает мартиролог. Гумилев погиб давно. Мандельштам умер на Колыме. Нарбут умер на Колыме. Материнское горе Ахматовой известно всему миру.
Стихи этих поэтов не превратились в литературную мумию. Ткань стиха Мандельштама и Ахматовой – это ткань живая. Большие поэты всегда находят нравственную опору в своих собственных стихах, в своей поэтической практике. Акмеизм вошел в русскую литературу как прославление земного, в борьбе с мистикой символистов. В этой литературной теории оказались какие-то особые жизненные силы, которые дали стихам бессмертие, а авторам – твердость в перенесении жизненных испытаний, волю на смерть и на жизнь.
Мы верим в стихи не только как в облагораживающее начало, не только как в приобщение к чему-то лучшему, высокому, но и как в силу, которая дает нам волю для сопротивления злу.
Нетрудно угадать, что было бы с символистами, если бы тем пришлось подвергнуться таким же испытаниям, как Мандельштаму и Ахматовой.
Символисты поголовно ушли бы в религию, в мистицизм, в монастыри какие-нибудь. Да так ведь и было: Вячеслав Иванов принял католичество.
Акмеисты же в собственном учении черпали силы для работы и жизни. Вот это и есть “подтекст” всего сегодняшнего вечера.
И еще одно удивительное обстоятельство. Ни Ахматова, ни Мандельштам никогда не отказывались от своих ранних поэтических идей, от принципов своей поэтической молодости. Им не было нужды “сжигать то, чему они поклонялись”.
Один из молодых товарищей, присутствующих здесь, когда я рассказывал об этих соображениях своих по поводу поэтических принципов акмеиста Мандельштама, сказал: “Да, а вот Пастернак не был акмеистом или кем-либо еще. Пастернак был просто поэтом”. Это совсем не так. Пастернак в молодости был активнейшим участником футуристических сборников “Центрифуги”. (Кстати, Сергей Бобров, вокруг которого группировалась “Центрифуга”, еще жив и может дать материал для Клуба интересных встреч.)
Именно Пастернак сжег всё, чему поклонялся, и осудил свою работу двадцатых годов. Этот перелом и составляет главное в предыстории его романа “Доктор Живаго”, что ни одним исследователем даже не отмечается. Но это – особая тема. Пастернак осудил свою работу ранних лет, написав с горечью, что он растратил огромный запас своих лучших наблюдений на пустяки, на пустозвонство и хотел бы перечеркнуть свое прошлое.
Ни Мандельштаму, ни Ахматовой ничего не пришлось осуждать в своих стихах: не было нужно.
И еще одно. Мы давно ведем большой разговор о Мандельштаме. Всё, что сказано мной сегодня, – а это тысячная, миллионная часть того, что необходимо сказать и что будет сказано в самое ближайшее время об Осипе Эмильевиче Мандельштаме, – всё это в равной степени относится и к Надежде Яковлевне Мандельштам. Бывает время, когда живым тяжелее, чем мертвым. Надежда Яковлевна не просто хранительница стихов и заветов Мандельштама, но и самостоятельная яркая фигура в нашей общественной жизни, в нашей литературе, истории нашей поэзии. Это также одна из важных истин, которые следует хорошо узнать участникам нашего вечера”[616].
А вот гладковская оценка: “…Варлам Шаламов, который читает свой колымский рассказ «Смерть поэта» и исступленно, весь раскачиваясь и дергаясь, но отлично говорит”[617].
Из комментария Е. Андреева: “Я твердо помню, что на меня «Шерри-бренди» произвело тяжелое впечатление. Теперь я могу оценить, что воспринял его как кровавую сцену в кинохронике”.
Из комментария В. Гефтера: “Но апофеоз вечера наступил (для меня, во всяком случае), когда пришла очередь Шаламова, который не очень-то был известен тогда даже в писательских кругах, не говоря уж о более широкой публике. Он вышел, как и все выступавшие, к столу лектора и на фоне учебной доски читал свой знаменитый рассказ о гибели поэта в пересыльном лагере (на Второй речке?).
Сам текст вместе с перекореженным от эмоционального напряжения и приобретенного им в ГУЛАГе нервного заболевания лицом произвели на слушателей (зрителей) потрясающее впечатление. Вряд ли можно было сильнее и трагичнее передать всё, что связано было для людей 1965 года с судьбой Мандельштама и всей страны. Культ не культ, а убийцами были многие… Так воспринималось нами то, что сделали всё еще властвовавшие нами (прошло лишь 12 лет со смерти Сталина) и «их» время с Поэтом и культурой вообще. И не в последнюю очередь с нашими душами, отравленными воздухом той жуткой и одновременно героической эпохи. ‹…›
На шаламовской ноте и закончился вечер. И не только потому, что был исчерпан список выступающих, а еще из-за того, что после него сказать было нечего. Дальше– молчание…”[618]
Илья Эренбург: записку в карман и заключительное слово
Уже в начале шаламовского слова Эренбург получил из зала записку, которую спокойно развернул, спокойно прочел и спокойно положил в карман. Может быть, это было требование кого-то из сидящего в зале начальства прекратить это безобразие, а может быть, и нет[619].
В любом случае Эренбург “это безобразие” не прекратил.
Но на том, что кульминацией вечера, продлившегося два с половиной часа, был именно Шаламов, сошлись, кажется, все – от автора проигнорированной Эренбургом записки до главного устроителя.
Закрывая вечер, Эренбург сказал:
“Наш вечер окончен. По-моему, он был очень хорошим. Пусть не обижаются мои товарищи писатели, но для меня самым лучшим был студент МГУ, который чудесно читал стихи. Может быть, как капля, которая все-таки съест камень, наш вечер приблизит хоть на день выход той книги, которую мы все ждем. Я хотел бы увидеть эту книгу на своем столе. Я родился в один год с Мандельштамом. Это было очень давно. Впрочем, со времени того периода, который называется периодом беззакония, тоже прошло уже много времени. Подростки стали стареть. Пора бы книге быть.
Товарищи, вечер окончен. Спасибо вам!”[620]
После вечера
Выступление и проза Шаламова были, видимо, неожиданностью и для устроителей, и для председательствующего.
Валентин Гефтер вспоминает:
“Лица части сидящих в первом ряду были бледными – то ли от страха за мехмат и себя, то ли от неприятия услышанного, того, что перечеркивало их мир с собственной совестью и советской властью заодно с правопорядком. Но вот что Илья Григорьевич будет в шоке, предвидеть было сложнее. Тут же, в лифте он с упреком сказал мне: «Что ж вы меня не предупредили о том, что будет читать Шаламов!» Видно, только что сказанное выходило за пределы допустимого – даже при его опыте, умудренном всеми тонкостями подсоветского выживания. А может, именно благодаря этому опыту…”[621]
Но, продолжает Гефтер, “…оргпоследствий после вечера Мандельштама, как мне помнится, не последовало. По крайней мере, известных мне. Не помню даже, был ли «разбор полетов» на комсомольско-партийном уровне, а тем паче – на административном”[622].
А вот Надежда Яковлевна торжествовала и праздновала эту победу “у себя”, то есть у Шкловских в Лаврушинском. Тут “председательствующим” был Гладков:
“После едем к Шкловским. Я покупаю водку «Горный дубняк» (другой не было), колбасы, апельсины. Устраиваем пир. Н. Я. возбуждена и счастлива. Сидим долго. Коля читает стихи. Еду ночевать к Леве. Н. Я. по телефону благодарит И. Г. Странно, он с женой Л. М. на «вы», а она с ним «на ты». Слышать это удивительно почему-то. ‹…›
Рад за Н. Я. Она, кажется, осенью получает кооперативную квартиру”[623].
Вскоре после вечера Н. Я. Мандельштам напишет о нем Н. Е. Штемпель: “Наташенька! 13/V был вечер Оси в МГУ – на мехмате. Председатель Эренбург. Выступали Коля Чуковский (дурень), Степанов, Тарковский, Шаламов. Народу масса… Всё отлично, хотя Чуковский и Тарковский несли чушь”[624].
Так прошел первый в СССР публичный вечер Осипа Мандельштама. Зиновий Зиник называл его “ключевым эпизодом литературного инакомыслия той эпохи” и “увенчавшейся успехом политической акцией”[625].
Так это или не так, но глотком свежего и поэтического воздуха для нескольких сотен людей, собравшихся в мехматовской аудитории, он безусловно стал[626].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.