ОТЕЦ И СЫН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ОТЕЦ И СЫН

На севере диком растет одиноко

На голом утесе сосна,

И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим,

Как ризой, одета она.

И снится ей…

Снятся консервативные начала, благонадежные элементы, правящие сословия, английские лорды и, как неизбежное к ним в русском стиле дополнение: Сидорова коза и Макар, телят не гоняющий…

На обрывистом берегу реки Вопли стоит дворянская усадьба и дремлет. Снится ей новый с иголочки дом, стоящий на противоположном низменном берегу реки, дом, словно облупленное яичко, весь светящийся в лучах солнца, дом с обширным двором, обнесенным дощатым забором, с целым рядом хозяйственных строений по обоим бокам, — строений совсем новых, свежих, в которых помещаются: кабак, называющийся, впрочем, "белой харчевней", лавочка, скотопрогонный двор, амбар и проч.

В барской усадьбе живет старый генерал Павел Петрович Утробин; в новом домике, напротив, — хозяйствует Антошка кабатчик, Антошка прасол, Антошка закладчик, словом, Антошка — homo novus,[48] выброшенный волнами современной русской цивилизации на поверхность житейского моря.

Генерал называет Антошку подлецом и христопродавцем; Антошка называет генерала "гнилою колодою". Оба избегают встреч друг с другом, оба стараются даже не думать друг об друге, и оба не могут ступить шагу, чтобы одному не бросился в глаза новый с иголочки домик "нового человека", а другому — тоже не старая, но уже несомненно потухающая усадьба "ветхого человека"…

В сумерки, когда надвигающиеся со всех сторон тени ночи уже препятствуют ясно различать предметы, генерал не утерпит и выйдет на крутой берег реки. Долгое время стоит он недвижно, уставясь глазами в противоположную сторону.

— Ежели верить Токвилю… — начинают шептать его губы (генерал — член губернского земского собрания, в которых Токвиль, как известно, пользуется славой почти народного писателя), но мысль вдруг перескакивает через Токвиля и круто заворачивает в сторону родных представлений, — в бараний рог бы тебя, подлеца! — уже не шепчет, а гремит генерал, — туда бы тебя, христопродавца, куда Макар телят не гонял!

И в тот же таинственный час, крадучись, выходит из новенького дома Антошка, садится на берег и тоже не может свести лисьих глаз с барской усадьбы.

— Ежели теперича за дом, — шепчут его губы, — ну, хоть полторы, ну, положим, за парк с садом тысячу… а впрочем, зачем же! Может, и так, без денег, измором… так-то, старая колода!

И, намечтавшись досыта, оба, не заметив друг друга, расходятся по домам…

* * *

Генеральская усадьба имеет вид очень странный, чтоб не сказать загадочный. Она представляет собой богатую одежду, усеянную множеством безобразных заплат. Дело в том, что она соединила в себе два элемента: старую усадьбу, следы которой замечаются и теперь, в виде незаровненных ям и разбросанных кирпичей и осколков бутового камня, и новую усадьбу, с обширными затеями, оставшимися, по произволению судеб, недоконченными.

Старая барская усадьба еще не так давно стояла несколько поодаль от реки, на берегу впадающего в нее оврага. Овраг этот был исстари запружен в своем устье и образовал громадный, глубокий и хорошо содержанный пруд, в водах которого отражался старинный и длинный, словно казарма, господский дом. Вправо от дома, по берегу пруда, раскинулся обширный парк, разбитый по-старинному на квадраты, засаженные внутри березами, елями и соснами, а по бокам вековыми липами, которые образовали, таким образом, длинные и темные аллеи. Сзади дома, под руками, находились службы: конный и скотный дворы, застольные, флигеля для дворовых, амбары, погреба и проч. За парком, на трех десятинах, был разведен плодовый сад с оранжереями и теплицами, с яблонями и вишеньем, с громадными ярусами гряд клубники и ягодных кустов. Напротив дома, чрез пруд, боком к барской усадьбе и лицом к Вопле, расположился крестьянский поселок, дворов около двадцати.

В то время (с небольшим лет двадцать пять тому назад) генеральский дом кипел млеком и медом. Сам генерал, Павел Петрович Утробин, был старик лет пятидесяти, бодрый, деятельный, из себя краснощекий и тучный. Служил он некогда, лет пятнадцать сряду, губернатором и был, как тогда говорилось, хозяином своей губернии. Почтовые дороги обсадил по бокам березками, почтовые станции выстроил с иголочки, хлебные запасные магазины пополнил, недоимки взыскал, для губернского города выписал новую пожарную трубу, а для губернской типографии новый шрифт. Затем, когда все земное было им совершено, он сам, motu proprio,[49] вышел в отставку с приличною пенсией (это было лет за десять до упразднения крепостного права) и поселился у себя в Воплине. Сюда он перенес ту же кипучую деятельность, которая отличала его и на губернаторском месте, а для того, чтоб не было скучно одному посреди холопов, привез с собой, в качестве секретаря, одного довольно жалконького чиновника приказа общественного призрения, Иону Чибисова, предварительно женив его на шустренькой маленькой поповне, по имени Агния.

С приездом хозяина, прадедовская, несколько запущенная усадьба ожила. Дворовые встрепенулись; генерал — летом в белом пикейном сюртучке с форменными пуговицами, зимой в коротеньком дубленом полушубке и всегда в серо-синеватых брюках с выпушкой в обтяжку и в сапогах со шпорами — с утра до вечера бродил по полям, садам и огородам; за ним по пятам, как тень, всюду следовал Иона Чибисов для принятия приказаний. Аллеи парка утрамбовали и посыпали густым слоем песка; оранжереи и плодовый сад подчистили, конный и скотный дворы обрядили так, что взойти любо. Генерал был строг, но справедлив: любя наказывал, но и добрым словом не обходил. Румяный, плотный, довольный собой, он бодро ходил по усадьбе, позвякивая шпорами, играя селезенкою и зорким старческим глазом подмечая малейшую неисправность. Шустрая поповна Агнушка, кругленькая, пухленькая, находилась при ключах, и генерал только языком прищелкивал, глядя, как она, словно комочек, с утра до вечера перекатывается от погреба к амбару, от амбара к молочной и т. д.

В скором времени Воплино сделалось почти ежедневным сборным пунктом для всех окрестных помещиков. Генерал водил их по усадьбе, хвастался вводимыми порядками, кормил, предоставлял в их распоряжение ломберные столы и не отказывал в перинах для отдохновения. Вследствие этого любовь и доверие дворянства к гостеприимному воплинскому хозяину росли не по дням, а по часам, и не раз шла даже речь о том, чтоб почтить Утробина крайним знаком дворянского доверия, то есть выбором в предводители дворянства, но генерал, еще полный воспоминаний о недавнем славном губернаторстве, сам постоянно отклонял от себя эту честь.

Одним словом, все шло как нельзя лучше желать, и ни о каких признаках, предвещающих пришествие Антошки homo novus, не было и в помине. Но в 1856 году смутил генерала бес. Приехал к нему в побывку сын, новоиспеченный двадцатилетний титулярный советник, молодой человек, с честью прошедший курс наук в самых лучших танцклассах того времени и основательно изучивший всего Поль де Кока. Петенька Утробин на чем свет стоит раскостил папашину усадьбу. И виду нет, и скотным двором воняет, и дом на казарму похож, и река далеко. Попал однажды Петенька на крестьянский поселок — и восхитился. Место высокое, почти утес; у подошвы течет глубокая Вопля, которая тут же неподалеку, приняв в себя овраг, на котором стояла старая усадьба, делает крутой поворот направо. Через реку — вид на безграничное пестрое пространство луговой поймы к деревень. По низменному берегу вьется почтовая дорога, упирающаяся прямо в загиб Вопли, через которую в этом месте ходит на канате дощаник. На мыску, образуемом речным изгибом (там, где ныне выстроил почти целый поселок Антошка-подлец), чернеет постоялый двор, отдаваемый генералом в аренду богобоязненному и смирному мужику Калине Силантьеву, из своих же крепостных. Около постоялого двора и дощаника всегдашняя живописная суета: отпряженные лошади, возы с завороченными вверх оглоблями, мужики, изредка почтовые тройки и большие экипажи, кареты, коляски. Вот где надобно быть усадьбе, а не там, разом решил Петенька. Вот тут на берегу, лицом к реке, следует выстроить новый дом, с башенками, балконами, террасами, и весь его утопить в зелени кустарников и деревьев; обрывистый берег срыть и между домом и рекой устроить покатость, которую убрать газоном, а по газону распланировать цветник; сзади дома, параллельно с прудом, развести изящный молодой парк, соединив его красивым мостом через пруд с старым парком. Крестьян, разумеется, выселить за старый парк и плодовый сад. Таков был план, который начертил Петенька и из которого должен был выйти настоящий chateau,[50] а не какая-нибудь мурья, в окна которой беспрестанно врываются гнусные запахи со скотных дворов и из застольных и в которой не мыслимо никакое другое развлечение, кроме мрачного истребления ерофеича.

К удивлению, преобразовательные затеи Петеньки не встретили почти никакого отпора со стороны генерала. Во-первых, Петенька был единственный сын и притом так отлично кончил курс наук и стоял на такой прекрасной дороге, что старик отец не мог без сердечной тревоги видеть, как это дорогое его сердцу чадо фыркает, бродя по лабиринту отчего хозяйства и нигде не находя удовлетворения своей потребности изящного. Во-вторых, генерал был так долго "хозяином губернии", что всякая ломка и перетасовка ему самому была по душе. Сообразив составленный Петенькой план, он понял, что тут предстоит целое море построек, переносок, посадок, присадок, — и селезенка пуще, чем когда-либо, заиграла в нем.

Одно только обстоятельство заставляло генерала задуматься: в то время уже сильно начали ходить слухи об освобождении крестьян. Но Петенька, который, посещая в Петербурге танцклассы, был, как говорится, au courant de toutes les choses,[51] удостоверил его, что никакого освобождения не будет, а будет "только так".

— Полно, так ли, мой друг? — допытывался старик, — в народе уж сильно поговаривать начали.

— Niaiseries, mon pere![52] — отвечал Петенька, — вы подумайте только, есть ли в этом человеческий смысл! Вот и Архипушку, стало быть, освободить!

Архипушка, деревенский дурачок, малый лет уж за пятьдесят, как нарочно шел в это время мимо господской усадьбы, поднявши руки в уровень с головой, болтая рукавами своей пестрядинной рубахи, свистя и мыча. Взглянул генерал на Архипушку, подумал: в самом деле, неужели Архипушку освободят? — и решил: нет, это было бы даже не великодушно! Тем не менее, чтобы окончательно быть удостоверенным, что «зла» не будет, он, по отъезде сына в Петербург на службу, съездил в губернский город и там изложил свои сомнения губернатору и архиерею. Губернатор, человек старого закала, только улыбнулся в ответ, присовокупив, что хотя подобные слухи и распространяются врагами отечества, но что верить им могут только люди, не понимающие истинных потребностей России. Преосвященный же прямо сказал, что как в древности были господа и рабы, так и напредь сего таковые имеют остаться без изменения.

Заручившись столь вескими авторитетами, Утробин успокоенный возвратился в Воплино и при первом удобном случае приступил к преобразованиям. На его беду, весна и лето 1857 года прошли совсем тихо. Он живо перенес крестьянский поселок за плодовый сад, выстроил вчерне большой дом, с башнями и террасами, лицом к Вопле, возвел на первый раз лишь самые необходимые службы, выписал садовника-немца, вместе с ним проектировал английский сад перед домом к реке и парк позади дома, прорезал две-три дорожки, но ни к нивелировке береговой кручи, ни к посадке деревьев, долженствовавшей положить начало новому парку, приступить не успел. Как ни усердствовали крестьяне, как ни старались сельские начальники, но к концу осени окрестности будущего chateau представляли собою скорее картину недавнего геологического переворота, нежели что-нибудь с чем-нибудь сообразное; даже ямы, свидетельствовавшие о пребывании в этом месте крестьянских дворов и гумен, не были заровнены.

А между тем грозный час не медлил, и в конце 1857 года уже сделан был первый шаг к разрешению крестьянского вопроса.

Генерал был так озадачен, что опять поскакал в губернский город. Там уже сидел другой губернатор, из молодых ранний, но архиерей был прежний. На вопрос генерала: "Что сей сон значит?" — губернатор несколько нахмурился, ибо просторечия даже в разговоре не любил, а как сам говорил слогом докладных записок, так и от других того требовал. Впрочем, в виду преклонных лет, прежних заслуг и слишком яркой непосредственности Утробина, губернатор снизошел и процедил сквозь зубы, что хотя факт обращения к генерал-губернатору Западного края есть факт единичный, так как и положение этого края исключительное, и хотя засим виды и предположения правительства неисповедимы, но что, впрочем, идея правды и справедливости, с одной стороны, подкрепляемая идеей общественной пользы, а с другой стороны, побуждаемая и, так сказать, питаемая высшими государственными соображениями.

Генерал слушал эту рацею, выпучив глаза, и к ужасу своему — понимал.

— А я, вашество, в нынешнем году переформировку у себя затеял, — произнес он как-то машинально, словно эта идея одна и была в его голове.

— Очень рад-с! очень рад-с! — ответил губернатор, — очень рад видеть, что господа дворяне оставляют прежние рутинные пути и выказывают дух предприимчивости, этот, так сказать, нерв…

На этом месте Утробин шаркнул ножкой, откланялся и направился к архиерею.

Архиерей принял генерала с распростертыми объятиями и сейчас же велел подать закуску.

— Слышали? — спросил генерал.

— Не токмо слышал, но и возвеселился! — ответил преосвященный. — Истинно любезная для христианского сердца минута сия была.

Генерал побагровел.

— Как же так, преосвященнейший! А помните: "и в древности были господа и рабы, и напредь таковые должны остаться без изменения"? — огрызнулся он.

— Да, да, да! то-то вот все мы, бесу смущающу, умствовать дерзновение имеем! И предполагаем, и планы строим — и всё на песце. Думалось вот: должны оставаться рабы, а вдруг воспоследовало благочестивейшего государя повеление: не быть рабам! При чем же, скажи ты мне, предположения и планы-то наши остались? Истинно говорю: на песце строим!

Генерал просидел у преосвященного с четверть часа, но не проронил больше ни слова и даже не прикоснулся ни к балыку, ни к свежей икре. Казалось, он был в летаргическом сне.

Приехавши из губернского города в Воплино, Утробин двое суток сряду проспал непробудным сном. Проснувшись, он увидел на столе письмо от сына, который тоже извещал о предстоящей катастрофе и писал: "Самое лучшее теперь, милый папаша, — это переселить крестьян на неудобную землю, вроде песков: так, по крайней мере, все дальновидные люди здесь думают".

— Ну, нет, слуга покорный! надо еще об окончании своего собственного переселения подумать! — воскликнул генерал и тут же мысленно присовокупил: — А впрочем, может быть, ничего и не будет.

Но в январе 1858 года отовсюду посыпались адресы, а следующим летом уже было приступлено к выборам членов комитета об улучшении быта крестьян, и генерал был в числе двоих, избранных за К-ий уезд.

Тем не менее на глазах генерала работа по возведению новой усадьбы шла настолько успешно, что он мог уже в июле перейти в новый, хотя далеко еще не отделанный дом и сломать старый. Но в августе он должен был переселиться в губернский город, чтобы принять участие в работах комитета, и дело по устройству усадьбы замялось. Иону и Агнушку генерал взял с собой, а староста, на которого было возложено приведение в исполнение генеральских планов, на все заочные понуждения отвечал, что крестьяне к труду охладели.

В комитете между тем Утробин выказал себя либералом. Он не только говорил, но и кричал, что "сделать что-нибудь надобно". Впрочем, предостерегал от излишеств и от имени большинства представил проект, который начинался словами: "но ежели" и кончался словом «однако». Над оригинальной редакцией этого проекта в то время много смеялись, не сообразив, что необычная форма вступления в беседу с читателем посредством "но ежели" была лишь порождением той страстности и убежденности, которая постоянно присутствовала при составлении проекта. Утробин просто-напросто был убежден, что все, предшествовавшее словам "но ежели", всякому слишком известно, чтоб требовалось повторять. Как прожектер, он был послан от большинства в комиссии в качестве эксперта. Это было летом. В Петербурге его, вместе с прочими экспертами, возили по праздникам гулять в Павловск, в Царское Село, в Петергоф и даже в Баблово, где показывали громадную гранитную купальню, в которой никогда никто не купался. Остальное время он проводил в нумере гостиницы Демут, каждый день все более и более убеждаясь, что его "но ежели" не выгорит. Единственным светлым воспоминанием этого периода его жизни был вечер, проведенный вместе с Агнушкой на минерашках, причем они сообща отлично надули Иону, сказав ему, чтоб он ожидал их на Смоленском кладбище.

1861 год застал генеральскую усадьбу в следующем положении: дом отстроен и обит тесом, но не выкрашен; крыша покрыта железом, но тоже не выкрашена и местами уже проржавела и дала течь. Внутри дома три комнаты оштукатурены совсем, в двух сделаны приготовления, то есть приколочена к стенам дрань, в прочих — стены стояли голые. Перед домом, где надлежало сделать нивелировку кручи, существовали следы некоторых попыток в этом смысле, в виде канав и дыр; сзади дома были прорезаны дорожки, по бокам которых посажены кленки, ясенки и липки, из которых принялась одна десятая часть, а все остальное посохло и, в виде голых прутьев, стояло на местах посадки, раздражая генеральское сердце. Из служб были перенесены только кухня и погреб, все прочее осталось на прежнем месте за прудом. Ямы, где стояли крестьянские избы и гумна, остались незаровненными и густо поросли крапивой и диким малинником. Старый парк зарос и одичал; по дорожкам начал пробиваться осинник; на месте старого дома валялись осколки кирпича и поднялась целая стена крапивы и лопухов. Оранжереи потемнели, грунтовые сараи задичали; яблони, по случаю немилостивой зимы 1861 года, почти все вымерзли, так что в плодовом саду, на месте роскошных когда-то дерев, торчали голые и корявые остовы их.

В первое время генералу было, впрочем, не до усадьбы: он наблюдал, кто из крестьян ломает перед ним шапку и кто не ломает. Собственно говоря, ломали все, без исключения; но генерал сделался до того уже прозорлив, что в самой манере ломания усматривал очень тонкие, почти неуловимые оттенки. Затем он вел ожесточенную полемику с мировым посредником, самолично ездил к нему на разбирательство и с какою-то страстностью подвергал себя "единовременному и унизительному для него совместному сидению" с каким-нибудь Гришкой-поваром, который никак не хотел отслужить заповедные два года.

Мало-помалу, однако, страсти улеглись. Прекратилась полемика с мировым посредником, прошла пора "унизительного совместного сидения" с Гришками, Прошками и Марфушками. Но тут, как нарочно, случилась катастрофа с Антошкой-христопродавцем, о которой ниже и которая подействовала еще горчее, нежели "совместные сидения". Генерал был окончательно надломлен. Унылая сиротливость словно пологом окутала и его самого, и недавние его затеи. Дик и угрюм шумит в стороне за прудом старый парк, и рядом с ним голо и мизерно выглядит окопанное канавой пространство, где предполагалось быть, новому парку. Генерал поседел, похудел и осунулся; он поселился в трех оштукатуренных комнатах своего нового дома и на все остальное, по-видимому, махнул рукой. Заложив руки назад и понурив седую голову, он бродит по этим комнатам, словно дремлет. Но по временам взор его вспыхивает и как бы магнетической силой приковывается к тому берегу Вопли, где светлеется выстроенная с иголочки усадьба Антошки-христопродавца.

* * *

Антон Валерьянов Стрелов был мещанин соседнего уездного города, и большинство местных обывателей еще помнит, как он с утра до вечера стрелой летал по базару, исполняя поручения и приказы купцов-толстосумов. Отсюда — прозвище Антон Стрела, которое и оставалось за ним до тех пор, пока он сам не переименовал себя в Стрелова. Долгое время Антошка погрязал в ничтожестве и никак не мог выбиться из колеи мелкого торгаша-зазывателя и облапошивателя, да и то не за свой счет, а за счет какого-нибудь капиталиста, зорко следившего, чтобы лишний пятак не задерживался меж Антошкиных пальцев. Способности были у него богатые; никто не умел так быстро обшарить мышьи норки, так бойко клясться и распинаться, так ловко объегорить, как он; ни у кого не было в голове такого обилия хищнических проектов; но ни изобретательность, ни настойчивая деятельность лично ему никакой пользы не приносили: как был он голяк, так и оставался голяком до той минуты, когда пришел его черед. Время тогда было тугое, темное; сословная обособленность царила во всей силе, поддерживаемая всевозможными искусственными перегородками; благодаря этим последним, всякий имел возможность крепко держаться предоставленного ему судьбою места, не употребляя даже особенных усилий, чтобы обороняться от вторжения незваных элементов. Пробиться при таких условиях было мудрено, и как бы ни изворотлив был ум человека, брошенного общественною табелью рангов на последнюю ступень лестницы, — лично для него эта изворотливость пропадала даром и много-много ежели давала возможность кое-как свести концы с концами.

Антошка был деятелен необыкновенно. Каждое утро он начинал изнурительную работу сколачивания грошей, бегал, высуня язык, от базарной площади к заставе и обратно, махал руками, торопился, проталкивался вперед, божился, даже терпел побои — и каждый вечер ложился спать все с тем же грузом, с каким встал утром. Встал — грош и лег — грош. Посмотрит, бывало, Антошка на этот заколдованный грош, помнет его, щелкнет языком — и полезет спать на полати, с тем, чтоб завтра чуть свет опять пустить тот грош в оборот, да чтобы не зевать, а то, чего боже сохрани, и последний грош прахом пойдет. И что всего замечательнее, несмотря на эту вечно преследующую бедность, никто не обращал на нее внимания, никто не сострадал к ней, а напротив, всякий до того был убежден в «дарованиях» Антошки, что звал его "стальною душой" и охотно подшучивал, что он "родного отца на кобеля променять готов".

Так шло до тех пор, пока на русскую землю не повеяло новым духом. Антошка был одним из первых, воспользовавшихся ближайшими результатами этого веяния. Он разом смекнул, что упразднение крепостного права должно в значительной степени понизить старинные перегородки и создать совершенно новое положение, в котором свежему и алчному человеку следует только не зевать, чтобы обрести сокровище. Арена промышленной деятельности несомненно расширилась: не одним местным толстосумам понадобились подручные люди, свободно продающие за грош свою душу, но и другим всякого звания шлющимся людям, вдруг вспомнившим изречение: "земля наша велика и обильна" — и на этом шатком основании вознамерившимся воздвигнуть храм будущей славы и благополучия.

Во множестве появились неведомые люди (те же Антошки, но только называвшие себя "исследователями"), с пронзительными, почти колючими взорами, с острым и развитым обонянием и с непоколебимою решимостью в Тетюшах открыть Америку. Эти люди ничего не покупали и не законтрактовывали, а нюхали, расспрашивали встречных и поперечных, шатались по базарам и торгам и уверяли всех и каждого, что полагают основание для каких-то сношений, отыскивают новые рынки и новые истоки для отечественной производительности. Для подобных субъектов Антошка был сущий клад. Он отлично понял, что имеет дело с людьми легкомысленными, которым нужно одно: чтоб «идея», зашедшая в голову им самим или их патронам, была подтверждена так называемым "местным исследованием". Поэтому он охотно пристроивался к вестникам воспрянувшего промышленного духа и не только остерегался им противоречить, но лгал в их смысле что было мочи, лишь бы они остались довольны.

Исследование обыкновенно производилось очень просто: приезжий Улисс брал записную книжку и начинал допрос.

— Скажите, пожалуйста, я слышал, что у вас здесь в значительном количестве хмель разводится?

Улисс развертывает при этом карту, на которой Россия разрисована разными красками, смотря по большей или меньшей производительности хмеля.

— Хмель-то! Позвольте вам, ваше сиятельство, доложить! Хмелю у нас в одном здешнем городе так довольно, так довольно, что, можно сказать, не одна тыща пудов сгниет его… потому сбыта ему у нас нет.

— Ну, так я и знал! Это изумительно! Изумительно, какие у нас странные сведения об отечестве! — горячится Улисс, — а что касается до сбыта, то об этом беспокоиться нечего; сбыт мы найдем.

— А какое бы, ваше сиятельство, здешним жителям удовольствие сделали!

— Сбыт мы найдем. Да. Ну, а как у вас обрабатывают хмель? прессуют?

— Это что же такое "прессуют"?

— Ну, да; вот в Англии, например, там хмель прессуют и в этом виде снабжают все рынки во всех частях света… Да-с, батюшка! вот это так страна! Во всех частях света — всё английский хмель! Да-с, это не то, что мы-с!

Антошка слушает и в такт качает головой.

— И ни боже мой! — говорит он. — у нас и заведениев этих нет! Помилуйте! примерно, ежели теперича мужик или хоша мещанин… ну, где же им этой самой прессовке обучиться!

— Ну, этого, батюшка, не говорите, потому что русский народ — талантливый народ.

— Это насчет того, чтобы перенять, что ли-с? Ваше сиятельство! помилуйте! да покажите хоть мне! Скажите: "Сделай, Антон Верельянов, вот эту самую машину… ну, то есть вот как!" с места, значит, не сойду, а уж дойду и представлю!

— То-то вот и есть. Тут только руку помощи нужно подать. Стало быть, вы думаете, что ежели устроить здесь хмелепрессовальное заведение…

— Самая это, ваше сиятельство, полезная вещь будет! А для простого народа, для черняди, легость какая — и боже ты мой! Потому что возьмем, к примеру, хоть этот самый хмель: сколько теперича его даром пропадает! Просто, с позволения сказать, в навоз валят! А тогда, значит, всякий, кто даже отроду хмелем не занимался, и тот его будет разводить. Потому, тут дело чистое: взял, собрал в мешок, представил в прессовальное заведение, получил денежки — и шабаш!

— Гм… а лен в ваших местах — тоже в большом количестве разводится?

Улисс развертывает другую карту, на которой Россия разрисована тоже разными красками, показывающими большее или меньшее развитие льняной промышленности. К*** покрыт краскою жидко, что означает слабое развитие.

— Лен-то! Да наше место, можно сказать, исстари… Позвольте вам, ваше сиятельство, доложить: что теперича хмель, что лен — всё, значит, едино, всё — первые по здешнему месту статьи-с! То есть, столько тут льну! столько льну!

— Ну, так я и знал! Наперед знал, что все эти предварительные сведения — всё пустяки! Однако хорошо мы знаем наше отечество… можно сказать! Посмотрите-ка, батюшка! вот эта карта! вот на ней положение нашей льняной промышленности представлено, и против вашего уезда значится: льняная промышленность — слабо.

— Ваше сиятельство! да неужели же я! Сколько лет, значит, здесь живу! да, может, не одна тыща пудов…

— Еще бы! Разумеется, кому же лучше знать! Я об том-то и говорю: каковы в Петербурге сведения! Да-с, вот извольте с такими сведениями дело делать! Я всегда говорил: "Господа! покуда у вас нет живого исследования, до тех пор все равно, что вы ничего не имеете!" Правду я говорю? правду?

— Это истинное слово, ваше сиятельство, вы сказали!

— Ну да. А впрочем, я ведь один… Прискорбно это… Трудно, батюшка, трудно!

— Уж на что больше труда, ваше сиятельство!

— Ну-с, а теперь будем продолжать наше исследование. Так вы говорите, что лен… как же его у вас обработывают? Вот в Бельгии, в Голландии кружева делают…

— Позвольте вам, ваше сиятельство, доложить! Это точно, что по нашему месту… по нашему, можно сказать, необразованию… лен у нас, можно сказать, в большом упущении… Это так-с. Однако, ежели бы теперича обучить, как его сеять, или хоша бы, например, семена хорошие предоставить… большую бы пользу можно от этого самого льна получить! Опять хоша бы и наша деревенская баба… нешто она хуже галанской бабы кружева сплетет, коли-ежели ей показать?

И так далее. Исследование обходило все предметы местного производства, и притом не только те, которые уже издавна получили право промысловой гражданственности, но и те, которые даже вовсе не были в данной местности известны, но, при обращении на них должного внимания, могли принести значительные выгоды. В заключение исследователь обыкновенно спрашивал:

— А не можете ли вы назвать мне главнейших здешних промышленников?

Антошку при этом вопросе подергивало: он уже начинал ревновать своего Улисса.

— Дерунов, Осип Иванович, — отвечал он, запинаясь, — большое колесо у них заведено… Только позвольте, ваше сиятельство, вам доложить…

— Что такое?

— Не понравятся они вам, господин, то есть, Дерунов…

— Отчего так?

— Да так-с… немножечко они как будто по старине-с… Насчет предприятиев очинно осторожны… Опасаются. Это чтобы вот насчет прессовки хмелю или насчет кружев-с — и ни боже мой!

— Рутинными, значит, путями идет? Рутинными? старыми?

— Еще какими старыми-то! Как, значит, ваше сиятельство, отцы и дедушки калью наездили — так и мы!

Но исследователь все-таки отправлялся к Дерунову (нельзя: во-первых, местный Ротшильд, а во-вторых, и «сношения» надо же завести), калякал с ним, удивлял его легкостью воззрений и быстротою мысленных переходов — и в конце концов, как и предсказывал Антошка, выходил от него недовольный.

— Да, батюшка! — говорил он Антошке, — вы правду сказывали! Это не промышленник, а истукан какой-то! Ни духа предприимчивости, ни понимания экономических законов… ничего! Нет-с! нам не таких людей надобно! Нам надобно совсем других людей… понимаете? Вот как мы с вами, например! А? Понимаете? вот как мы с вами?

— Сказывал я вашему сиятельству, что понапрасну только время терять изволите. Самый, что называется, закоренелый это человек!

Непосредственным результатом этих наездов было то, что в короткое время Антошка успел сколотить несколько сотен рублей. Главный же результат сказался в том, что цена на Антошкину услугу внезапно повысилась и отношения к нему местных обывателей в значительной степени изменились. С этих пор он делается солидным человеком, вместо «Антошки» начинает именоваться "Антоном Верельянычем", а прозвище «Стрела» заменяет фамилиею «Стрелов». И действительно, в городе начали ходить удивительные слухи. Сперва начали говорить, что учреждается компания для "разведения и обделки льна", а еще через несколько месяцев прошел слух о другой компании, которая поставила себе задачей вытеснить из торговли английский прессованный хмель и заменить его таковым же русским. Наконец, пришла весть и о железной дороге. Хотя же первые два слуха так и остались слухами, а последний осуществился лишь гораздо позднее, тем не менее репутация Антошки установилась уже настолько прочно, что даже самому Дерунову не приходило в голову называть его по-прежнему Антошкою.

В это же самое время и в среде помещиков обнаружилось движение. Некоторые просто-напросто сознали свое неумение вести хозяйство на новых основаниях; другие же, не отказываясь от надежды достигнуть плодотворных результатов в будущем, требовали капиталов, капиталов, капиталов… Отсюда — общее желание ликвидировать или все, или, по крайней мере, то, что казалось менее необходимым. Неумелые готовы были сбыть все и во что бы то ни стало, лишь бы бежать из постылого места; мнившие себя умелыми отделывались от пустошей и тех обрезков, которые, благодаря их же настояниям, образовались при написании уставных грамот. Эти затеи тоже требовали бойких и ходких посредников, потому что толстосумы, вроде Дерунова, ежели обращались к ним непосредственно, без зазрения совести предлагали за рубль грош. В числе этих посредников-маклеров, само собою разумеется, на первом плане оказался Антон Стрелов; и действительно, он устроил на первых порах несколько таких сделок, которыми обе стороны остались довольны.

То была именно та самая минута, когда заскучал генерал Утробин. Оброки шли туго; земля не только ничего не приносила, но еще требовала затрат. Генерал вдруг почувствовал себя одиноким и беспомощным. Всякий интерес к жизни в нем словно погас; он уже перестал ревниво присматриваться к выражению лиц временнообязанных, он даже разом прекратил, словно оборвал, полемику с мировым посредником. Все это было хорошо, покуда теплились еще остатки прежней барской жизни, но теперь, когда пошла речь об удовлетворении потребностей ежедневного расхода, шутки шутить было уже не к лицу. Безучастным, скучающим взором глядел генерал из окон нового дома на воды Вопли и на изрытый, изуродованный берег ее, тот самый, где было когда-то предположено быть лугу и цветнику. Изредка, выходя из дома, он обводил удивленными, словно непонимающими взорами засохшие деревца, ямы, оставшиеся незаровненными, неубранный хлам — и в седой его голове копошилась одна мысль; что где-нибудь должен быть человек, который придет и все это устроит разом, одним махом. Что он, генерал, в одно утро проснется и вдруг увидит, что все цветет, красуется, благоухает и никаких признаков недавнего геологического переворота в помине нет. Для опытного, свыше шестидесятилетнего старика, конечно, это была надежда совсем детская, но когда нервы человека почти убиты, то волшебство невольным образом делается единственным исходом, на котором успокоивается мысль.

На Иону генерал не надеялся. Со времени освобождения крестьян Иона несколько раз нагрубил генералу, а раза два даже позволил себе явиться к нему "не в своем виде". По этому поводу произошла баталия, во время которой генерал напомнил Ионе, что он его "из грязи вытащил", а Иона, в свою очередь, сделал генералу циническое замечание насчет Агнушки. Конечно, на другой день Иона проспался и принял прежний смиренный вид, но в сердце генерала уже заползла холодность. Холодность эта мало-помалу перешла и на Агнушку, особливо с тех пор, как генерал, однажды стоя у окна, увидал, что Агнушка, озираясь, идет со скотного двора и что-то хоронит под фартуком. Генерал, разумеется, ни одним словом не намекнул о своем открытии, но стал примечать и уследил чудовищные вещи. В его глазах, с быстротой молнии, исчезали громадные куски сахару, а расход чухонского масла, чая и кофея становился просто-напросто скандальным. Был у генерала целый запас перин, а недавно приехал становой, и не на чем было положить его спать. Наконец, стали исчезать подсвечники, а о мелках, карточных щетках и т. п. давно и в помине не было. Куда все это девалось? спрашивал себя генерал и продолжал молча наблюдать, с каким-то диким наслаждением растравляя собственные раны.

"Это они на всякий случай прикапливают! — рассуждал он сам с собою, — только куда они прячут?"

И он с злорадством ожидал, что вот-вот придет некто, который всю эту шваль погонит и все разом устроит.

Этот таинственный «некто» явился в лице Антона Стрелова. Это уже был не прежний худой и замученный Антошка, с испитым лицом, с вдавленною грудью, с полным отсутствием живота, который в обшарпанном длиннополом сюртуке ждал только мановения, чтобы бежать вперед, куда глаза глядят. Напротив того, пред лицо генерала предстал малый солидный, облеченный в синюю поддевку тонкого сукна, плотно обтягивавшую довольно объемистое брюшко, который говорил сдержанно резонным тоном и притом умел сообщить своей почтительности такой характер, как будто источником ее служило не грубое раболепство, а лишь сознание заслуг и высокости звания того лица, которому он, Антон, имел честь «докладывать». Это до того приятно поразило генерала, что и он, в свою очередь, не счел возможным отнестись к Стрелову в том презрительно-фамильярном тоне, в каком он вообще говорил с людьми низкого звания.

— Ну, Антон… как по отчеству — не знаю… — сказал он, сам, очевидно, смущенный необходимостью допущенной им уступки.

— Верельяныч, — спокойно ответил Стрелов.

— Ну, так вот, стало быть, Антон Велерьяныч, надобно нам ладком об делах поговорить!

— С великим моим удовольствием, ваше превосходительство! Дела вашего превосходительства я даже и сейчас очень хорошо знаю. Нехороши дела, ваше превосходительство! то есть, так нехороши! так нехороши!

— Затем, братец, я тебя и позвал. Поправить надо.

— Ваше превосходительство! как перед богом, так и перед вами! Поправку тут даже очень хорошую можно сделать! Одно слово — извольте приказать! Только кликнуть извольте: "Антон, мол, Верельянов!.." и коли-ежели…

— Ну да, вот этого-то я и хочу. Сам видишь, как я живу. Усадьба — не достроена; в сад войдешь — сухие прутья да ямы из-под овинов…

— На что хуже-с!

— А оброки между тем поступают плохо, земля — в убыток…

— Земля… в убыток! Помилуйте! Это даже удивительно для меня! — усомнился Антон и словно бы даже укоризненно покачал головой.

— И я, братец, удивляюсь…

— По-нашему, ваше превосходительство, так нужно сказать: не токма что убыток, а пользу должна земля принести! вот какое об этом деле мы рассужденье имеем.

— И я, брат, это рассужденье-то имею…

— Ваше превосходительство! позвольте вам доложить! Как же эта самая земля может убыток приносить, коли-ежели ей, можно сказать, от самого бога так определено, чтобы человек от нее пропитанье себе имел! Это точно, что по нынешнему времю все господа большую претензию имеют… Вот Толстопятов господин или кандауровский барин — все они меня точно так же спрашивали: "Отчего, мол, Антон, землю нынче работать — себе в убыток?" Однако, как осмотрел я всё как следует, и вижу: тут местечко полезное, там местечко, в другом месте — десятинка-с… Смотришь, десятинка да десятинка — ан, можно сказать, и пользу сыскали!

Речь эта сильно пришлась по сердцу генералу. Он даже унынье с себя сбросил и несколько дней сряду ходил по усадьбе орлом. Стрелов в это время осматривал земельную дачу и каждый вечер докладывал о результате осмотра.

— Ну, дачка у вас, ваше превосходительство! — восхищался он, — такая дачка! такая дачка! И коли-ежели эту самую дачу да к рукам — и господи боже мой!

— Гм… стало быть, пользу можно получить?

— Позвольте вам, ваше превосходительство, доложить! Возьмемте теперича к примеру хоша бы лес… что такое этот самый лес? Есть лес всякой-с; есть теперича дровяник, есть угольник, а есть, примерно, и строевой-с. Главная причина — как рассертировать. Ежели теперича дрова, скажем примерно, к дровам, угольник — к угольнику, а строевой, значит, чтобы особо… сколько теперича от одного угольника пользы получить можно! А при сем сучья. Крестьянину, значит, отопиться нужно — где он возьмет? А земля-то, ваше превосходительство! По ней ведь и опять лес пойдет! Места же здесь вольные, боровые…

— Так ты полагаешь: пилить самим?

— Полагаю, что так бы следовало. Потому, ежели теперича леснику на свод продать, он первое дело — лес затопчет и загадит, и второе дело — половинной цены против настоящих барышов не даст!

— Что же, брат, с богом!

Через десять дней Стрелов окончательно поселился в генеральской усадьбе в качестве главноуправляющего.

* * *

Устроившись таким образом, Стрелов счел первым долгом освободить генерала от всяких «беспокойств». С помощью бесчисленных мелких предупредительностей он довел генерала до того, что последний даже утратил потребность выходить из дому, а не то чтобы делать какие-нибудь распоряжения. Но что всего важнее, генерал сейчас же почувствовал непосредственный результат стреловского управления: от него перестали требовать денег на расходы по ведению полевого хозяйства. Обработка земли не только не приносила убытка, но в самое короткое время дала 57 Ґ копеек барыша.

— Ты, братец, волшебник! — воскликнул генерал вне себя от изумления.

— Все силы-меры, ваше превосходительство! — скромно ответил Стрелов, — тут урвешь, там сократишь… а ваше превосходительство изволите говорить: "волшебник-с!" Да кабы мы волшебствами могли заниматься, так ли бы мы перед вашим превосходительством заслужили!

И действительно, волшебства никакого не было, а просто-напросто Стрелов покрывал расходы по полевому хозяйству из доходов по лесной операции. Генерал этого не видел, да и некому было указать ему на это волшебство, потому что и относительно окружающих Стрелов принял свои меры. Весь служебный персонал он изменил, Иону с утра до вечера держал в полубесчувственном от вина положении, а с Агнушкой прямо вошел в амурные отношения, сказав ей:

— Теперича, ежели вы его превосходительство беспокоить будете, так у нас в городу девиц очень довольно на ваше место найдется.

В первый раз, после мучительных двух лет, генерал почувствовал себя спокойно. Конечно, это было спокойствие очень однообразное, которое скоро бы надоело генералу, несмотря ни на какие ухищрения Стрелова, если б не нашлось подходящего предмета, который вполне поглотил все внимание старика. Этим предметом явились пресловутые беспорядки 1862 года. С самодовольством вычитывал генерал из газет загадочные, но захватывающие дух известия, и торжествующе улыбался при мысли, что все это он предвидел и предрекал еще в то время, когда писал свой проект "но ежели". Сын тоже слал ему известие за известием: молодой человек шел в гору и подробно уведомлял об увольнениях, перемещениях и назначениях. Все говорило генералу, что горячка новшеств должна в скором времени стихнуть.

Сверх того, Петенька писал еще о каких-то нигилистах, присовокупляя при этом, что в Москве выработывается проект исследования корней и нитей. Генерал приосанился и запомнил слово: «нигилист». Быть может, ему даже показалось, что его время еще не прошло, что об нем вспомнят, его призовут. Тогда это многим казалось. Такое было это время, что всякий шлющийся человек мог мысленно дерзать. Генерал начал даже готовиться по секрету к какой-то важной миссии, как бы опасаясь, чтоб его не застали врасплох. С этою целью он начал сочинение, которому, по бывшему уже примеру, присвоил название: "О повреждении нравов" и которое должно было служить, так сказать, готовою программой на случай, если его "призовут".

Сочинение писалось в разлинованной тетрадке и по-старинному разделялось на параграфы, причем сбоку обозначалось кратко содержание каждого. Ежедневно прибавлял он по одному параграфу, приблизительно в пять строк. Параграф: "В чем заключается современное повреждение?" — гласил так: "Всякому времени особливое повреждение свойственно; так, при блаженной памяти императрице Екатерине II введены были фижмы и господствовал геройский дух, впоследствии же к сему присоединилась наклонность к военным поселениям. Нашему времени свойственное повреждение — есть нигилизм". В параграфе: "Видимое происхождение нигилизма и тайные предтечи его" — говорилось: "Явное месторождение нигилизма открыто недавно в Москве, на Цветном бульваре, в доме Селиванова, в гостинице «Крым», в особом оной отделении, именуемом «Ад»; тайные же предтечи оного уже с 1856 года изливали свой яд в той же Москве, в редакции некоторого повременного издания, впоследствии принесшего в том раскаяние". В параграфе: "В чем оное повреждение состоит?" — значилось: "В отвержении промысла божия и пользы, предержащими властями приносимой. Равным образом: в непочтении, неуважении, разрушении и неповиновении. Сущее отрицают, крепкое шатким почитают, а несущее и некрепкое за сущее и крепкое выдают. Нелепость сего очевидна". В параграфе: "Как в сем случае поступать?" — объяснялось: "По усмотрению. Но ежели бы сие до такового лица относилось, которое, быв некогда опытно, а потом в отставке, внезапу подверглось призванию с облечением доверия, то, кажется, лучшее в сем случае было бы поступить так: разыскав корни и нити и отделив вредные плевелы от подлинных и полезных класов, первые исторгнуть, вторым же дать надлежащий по службе ход".

Одним словом, в жизнь генерала всецело вторгнулся тот могущественный элемент, который в то время был известен под именем борьбы с нигилизмом.

Тем не менее сначала это была борьба чисто платоническая. Генерал один на один беседовал в кабинете с воображаемым нигилистом, старался образумить его, доказывал опасность сего, и хотя постоянно уклонялся от объяснения, что следует разуметь под словом сие, но по тем огонькам, которые бегали при этом в его глазах, ясно было видно, что дело идет совсем не о неведомом каком-то нигилизме, а о совершившихся новшествах, которые, собственно, и составляли неизбывную обиду, подлежавшую генеральскому отмщению.

Впрочем, такое платоническое отношение не могло быть продолжительно. Явилась потребность осуществить бескровный идеал нигилиста в сколько-нибудь подходящем живом образе, и генерал был отменно доволен, когда потребность эта нашла себе удовлетворение в лице его мелкопоместного соседа, Анпетова.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.