Последняя Вера

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Последняя Вера

Как живет Киево?Печерская лавра во время событий на Майдане

— Пещеры, пещеры, — ворчит полноватый человек лет пятидесяти. — Все рвутся в эти пещеры. А пещеры — это вам не шоу!

Он прохаживается по скользкой брусчатке между аркой центрального входа в Киево?Печерскую лавру и Успенским собором. Дождь мелкими бусинками садится на его серую кепку.

— А вот эта колокольня, между прочим, сама по себе чудо, — придерживая кепку, он задирает голову на высокие, украшенные колоннами ярусы белой колокольни, ухватывая глазами ее золотой купол. — Когда в сорок первом Успенский собор взорвали, в кварталах по соседству ни одного стекла не уцелело, а она даже не поколебалась. Она — чудо. Ой, вы хотите в колокольню зайти? — останавливает он меня вопросом. — Напрасно. Это музейная собственность. Там сейчас никого нет… Самая величественная, сама высокая… — бормочет он. — Но принадлежит не духовенству, а нашим властям. Власти у нас теперь новые, захотят, прогонят отсюда Московский патриархат. Хотя власть эта… она растает как вешний снег. — Он снимает кепку и стряхивает холодный дождь, который теперь идет вперемешку со снегом. — Всеволод, — представляется он.

В Успенском соборе женщины подают записки за здравие и упокой. Покупают свечи и постный шоколад. Сегодня — первый день великого поста. Помещение — тесное, в нем умещаются только прилавок, несколько икон и подсвечников.

— В Лавре все тихо, спокойно, — говорит пожилая женщина, подавая прихожанками то свечи, то иконки. — А у Господа всегда безопасно. Як вы будете молиться и просить, так он вам и поможет. А если будете на себя надеяться, не поможет. Не хочете мира, будет вам война. Вот и воюйте тогда.

— Майдановцы тут несколько дней назад под Лаврой стояли — там, у стеночки. Хотели прогнать Московский патриархат, — шепотом говорит мне на ухо Всеволод. — Надеялись, что монахи испугаются и разбегутся. Но монахи не разбежались, вовремя заперли ворота и стояли молились… А что вы так на меня смотрите? Я сам, как узнал, сразу сюда прибежал с другой парой тысяч киевлян — монахов защищать. А вы теперь уж меня потерпите, — виновато говорит он. — Дело в том, что я очень люблю поговорить. А вы — моя жертва. — Всеволод ведет меня к массивной железной двери. Толкает ее. Та приоткрывается немного — так, чтобы Всеволод мог протиснуться внутрь. В темном помещении необъятной высоты мерцают свежей позолотой иконостасы и алтарные врата, украшенные витыми узорами. Сверкают рисованные троны, на которых восседают святые. Пахнет краской. Белеет балюстрада под арочным окном в верхней части стены. Стекло пропускает тяжелую дымку света, который не рассеивается, а так и стоит на одном месте — у окна. День — туманный. С утра такая же морось встала над Майданом, и, глядя на показывающиеся из нее бока сгоревшего Дома профсоюзов, можно было подумать — в самой его сердцевине дымно горит большой костер.

— Собор был построен в одиннадцатом веке, — произносит Всеволод. Он говорит через нос, что, наверное, должно сойти за шепот в пустом храме, где еще не закончены живописные работы. — Он многое претерпел, но выстоял, а в сорок первом был взорван.

— Кто его взорвал?

— А вот это зависит от конъюнктуры. — Всеволод мнет в руках кепку. — При советской власти говорили, что взорвали фашисты. А когда началась перестройка, стали говорить, что взорвали советские партизаны. Но, конечно же, его взорвали русские.

— Почему русские?

— Потому что сейчас принято во всем обвинять русских. Хотя Крещатик они действительно взрывали — зная, что там в добротных зданиях разместится оккупационный режим.

За дверью худой сутулый монах с горящими глазами и седой бородой счищает воск с подсвечников.

— Люди грешат, грешат, — приговаривает он. — А Бог попускает нам за наши грехи. А ведь все согрешают, никто не свят. Помыслы блудные, пьянство беспробудное. Грешат, друг друга убивают. А что это? Не святость, по крайней мере.

— Вы не видели человека? — подходит ко мне женщина.

Она стояла у подсвечника, прислушиваясь к монаху. На ней круглый берет и черное пальто, меховой ворот которого обернут клетчатым шарфом. Она показывает лист бумаги, одетый в файл, на котором вверху написано — «Допоможiть знайти людину». В центре листа черно-белая фотография крепкого старика с широкими бровями, и под ней подпись — «Царенко Володимир Йосипович».

— Отец мой, — говорит она. — Девятнадцатого февраля ушел из дома. Мы его мертвым в моргах искали, не нашли. В больницах — не нашли. Я хожу по церквям, ищу там, где можно найти живым.

— Вы думаете, он пропал на Майдане?

— Не знаю. Но он Майдану сочувствовал.

Сейчас на Майдане, который в эти дни чтит погибших, названных «Небесной сотней», ежевечерним шествием колонн, говорят о том, что их все же не сотня, а в четыре раза больше. О без вести пропавших объявляют со сцены, выкрикивая по фамилии, имени и отчеству. Был пущен слух о том, что в крематориях использованным оказалось больше газа для сжигания тел, чем официально было учтено. Значит, делают вывод стоящие на территории баррикад и костров, большинство пропавших никогда не найдется. Их тела исчезли бесследно, уйдя с дымом крематорских труб.

— Я не знаю, в чем грех моей семьи, — продолжает женщина, оглядываясь на старика монаха. — Ну, может, он с какой-то стороны и прав, этот монах, говоря, что все нам дается по грехам… Только я не знаю, за что это моему отцу — человеку, который в своей жизни никому не делал плохого. Одному Богу известно. Но с другой стороны, обидно такие разговоры слышать. — Ее лоб под редкой челкой сильнее углубляется вертикальной морщиной. — И простите меня, конечно, но не тут ли Янукович, расстрелявший людей, припадал к кресту?

Тем временем Всеволод, выйдя из собора, уверенным шагом направляется к другому церковному строению. На территории Лавры тихо и малолюдно. Прохожие показываются редко. Кажется, что на Лавру накинут невидимый звукоизоляционный колпак, который не пропускает городские шумы. А еще кажется невероятным, что в двадцати минутах ходьбы от нее расположен Майдан, который днем бурлит людьми, а ночью дымит сырыми дровами в кострах, запаленных от коктейля Молотова. Сцена которого почти не спит — лишь на ночь желающих произнести речь сменяют музыканты, поющие грустные или патриотические песни, потом и их сменяют святые отцы, поющие тихие псалмы, а когда и они на пару-тройку часов смолкают, Майдан все равно оживляется тихими разговорами нарядов самообороны, дежурящих у баррикад. Майдан круглосуточно в движении и в звуках. А здесь в Лавре так тихо, что даже слова, произнесенные на открытом пространстве, удлиняются эхом.

Стоит Всеволоду открыть очередную дверь, как он оказывается посреди строительных шумов. В помещении от пола до потолка растут леса, гудят рабочие инструменты.

— Это — трапезная, — сообщает Всеволод. — До революции в Лавре жили полторы тысячи монахов, им нужна была просторная трапезная. Кстати, когда Успенский собор взорвали, с этой трапезной снесло крышу.

— А у чудо-колокольни, которая к собору ближе, почему ничего не снесло?

— Ее строил гениальный архитектор Готфрид Шедель. На взрыв он, конечно, не рассчитывал, но строил колокольню с большим запасом прочности.

Толстый реставратор в заляпанной желтой футболке накладывает широкие мазки кисточкой на золотистые цветочки, лепестки которых грубой волной проходят по стене. К их стеблю подцеплена то ли гроздь винограда, то ли ягода, а лепестки их — то круглые, то острые. Реставратор сопит, выпуклым животом почти касаясь расписываемой стены.

— Какие грубые цветочки, — замечаю я, стоя за его спиной.

— Вы просто неправильно смотрите, — отвечает он, продолжая круговыми мазками водить кисточкой по стене. — Я с вами категорически не согласен. Вся роспись трапезной основана на украинской природе.

— Она уникальна, — поддакивает Всеволод. — Здесь в одном цветочке собраны и виноград, и калина. А какие каштаны, — он показывает на противоположную стену, по которой бежит коричнево?золотой узор.

— А какие мальвы! — вставляет реставратор.

На соседней стене Иисус раздает хлеба, стоя босыми ногами на бледно-зеленом пригорке.

— Видите, природа — украинская, — говорит Всеволод. — Вокруг Иисуса — холмы, тополя, вербы.

— Наверное, это такой церковный психологический прием — изображать Иисуса там, где он никогда не был, — замечаю я.

— Ну, перестаньте, — почти обижается Всеволод. — Художники не были клерикальными деятелями, а с точки зрения христианского богословия Христос и так присутствует в людях, которые в него веруют… Каштаны, вербы, Украина, — глядя в потолок, он расставляет пальцы поднятых рук так, словно сверху в них свешиваются тяжелые гроздья винограда. — А слухи на Майдане слышали о том, что тут, в Лавре, священники якобы отказались отпевать погибших? — спрашивает он. — Так я вам скажу, что это — совершенная журналистская утка. Никто бы и не предложил Московскому патриархату отпевать жертв. У них там двадцать пять священников греко-католической церкви ежедневно дежурили. Да никому бы и в голову не пришло за этим сюда обращаться. Там наших — православных верующих — было на Майдане мало. Основной контингент — западная Украина, а они — греко-католики. Православных погибших все-таки родственники увозили по домам и там отпевали.

— Откуда вы так хорошо все знаете? — спрашиваю я.

— А я врач «скорой помощи». Я на Майдане и так много времени провел — ходил посмотреть, а в дни боев мы туда за ранеными выезжали. И, знаете, что меня потрясло? Там погибло несколько моих близких знакомых. А я со всей ответственностью могу заявить, что это были очень хорошие люди. Но когда мы приезжали за ранеными беркутовцами, майдановцы не давали машинам «скорой» выехать, прокалывали шины. Я не могу поверить, что те мои знакомые тоже могли так поступать. — Он прикладывает руку к сердцу и моргает круглыми голубыми глазам. Потом уверенным шагом отправляется дальше — в глубь Лавры, ближе к Днепру, над которым сейчас стоит туман, заступающий и на церковную территорию. Видно, что Всеволод привык тут ходить и знает Лавру, как свои пять пальцев. Мелкая изморось украшает ворсинки его серого пальто. Одной рукой он придерживает сумку, висящую на плече.

— Вы же знаете, как украинский церковный раскол произошел? — спрашивает он, верный своему желанию поговорить. — В России такая же ситуация после восемнадцатого года была. Новый советский режим был уверен в том, что церковь — его классовый враг, хотя, к сожалению, церковники самыми первыми отреклись от царя и признали временное правительство. У советской власти была цель — уничтожить церковь, и она создала из либерально настроенной части духовенства обновленцев, и этой созданной церкви была передана львиная доля храмов, даже храм Христа Спасителя. Но в конце концов, когда церковь окончательно утвердилась, власть и их разогнала. Так же было и здесь. Когда Кравчук Леонид Макарович… А вы знаете, что сейчас этот человек пишет?! — всплескивает руками Всеволод. — Что он будто бы в детстве носил подпольщикам-бандеровцам в лес еду и медикаменты. Только странно, что при такой биографии он сумел сделать карьеру первого коммуниста Украины, а потом — стать ее первым президентом. Ну а потом, когда распался Союз, он думал — куда же деньги девать? А митрополит Киевский Филарет был его кумом, и Кравчук умудрился на счетах церкви спрятать деньги — золото коммунистической партии. Но тут получилось так, что в страну пришли гласность и свобода, некоторые эпизоды из личной жизни митрополита Филарета разоблачились, а именно то, что он сожительствовал с некоей Евгенией Петровной. Архиерейский Собор в Москве отправил его в отставку. А деньги-то? Кто ж теперь гарантирует Кравчуку возврат миллионов? — вдохновенно тараторит Всеволод. — И он сказал Филарету, — Всеволод приостанавливается, на его пухлое лицо снисходит строгое выражение, — «Не знаю, что ты обещал патриарху в Москве, — строго произносит он, — но ты никуда не уйдешь. Потому что я тогда… не знаю, что с тобой сделаю!».

— Вы так говорите, словно вы были свидетелем этого всего, прямо начиная с восемнадцатого года, — говорю я. — Откуда вы можете знать, что Кравчук сказал Филарету?

— Ну, знаете ли, — поджимает губы Всеволод, — церковь — такое место, здесь трудно что-то утаить. А Филарет нарушил монашеский обет, а нет несчастней человека на свете, чем тот, кто дал обет и нарушил его… Но вот так появился Киевский патриарх — политическая структура, которая под церковь гримируется. У них три тысячи приходов по всей Украине, у нас — четырнадцать. А это — большая разница.

Когда мы поворачиваем вправо и ступаем на мокрые плиты, за которыми начинаются неровные, бегущие вниз дорожки, выложенные большими скользкими булыжниками, меня окликает женщина, одетая в камуфляжные штаны и обутая в черные ботинки на шнуровке. На ней защитного цвета куртка и такого же цвета платок на голове. Она протягивает мне мобильный телефон, чтобы я ее сфотографировала.

— Так шобы купола тоже попали, — просит она.

— Вы с Майдана? — спрашиваю ее.

— Да, я зараз туда иду, — отвечает она. — Тильки пришла. Специально до Майдану я из Греции приехала.

— А одежду такую вы где взяли?

— Там же в Греции пошла в магазин и купила.

— А вы слышали, что в Лавру несколько дней назад приходили бойцы самообороны с Майдана?

— Слыхала. Но шо ж мы теперь церкву будем делить? Лавра для меня — гарна, архитектурой шикарна. Це история наша, культура наша, коренье наше. Я сюда пришла за Майдан молиться, шоб мы все перемогли, свет — на нашей стороне. Но перемога нам треба без крови. Я сама родилася на Франкивщине, закончила университет и в Грецию уехала.

— К вам в Греции хорошо относились?

— Як к другому сорту, — скривившись, говорит она. — Но то была для меня добра школа. И знаете, шо я вам хочу сказати? Украинцы такусенькие националисты, — сощурив правый глаз, она показывает большим и указательным пальцем расстояние с наперсток, — по сравнению с такенными греками, — показывает расстояние с локоть двумя руками. — У них там партия дуже популярная — национал-фашистская. Так шо, поверьте мне, фашизма еще Украина не бачила. По сравнению с Европой.

С воплем нам под ноги выбрасывается серая кошка. Стелется под ногами и не дает шагу ступить.

— Кажись, рожает, — говорит женщина.

Я беру кошку на руки. Увидев ее, Всеволод снова всплескивает руками.

— Надо отнести ее в теплое место, — говорит он, и начинает спуск по булыжникам вниз.

Нам навстречу поднимается монах в рясе и в теплой жилетке. Я останавливаю его и объясняю, что кошка собирается родить. Он разворачивается и идет в сторону действующей трапезной. Дергает дверь, но та оказывается закрытой. Задумчиво почесав бороду, он идет дальше и по дороге останавливает еще одного брата.

— Живое все-таки существо, — тихо говорит ему в ухо он.

С кошкой на руках длинной процессией мы движемся в сторону Днепра, по дороге дергая разнообразные двери. Тяжело отдуваясь, процессию замыкает Всеволод. Наконец, монахи открывают дверь одной из церковных лавок. Там работает печка, и с самого порога обдает теплом.

— Тут живое существо родит, — объясняет он продавщице. — Хорошо бы в теплое место ее определить.

— Так давайте ее сюда, — отвечает та.

Я торжественно опускаю кошку на пол, но та с громким воплем вырывается наружу. За ней бегут благообразные продавщицы магазина в платках и длинных юбках. У одной на запястье болтаются ниточные четки. Монахи, улыбаясь в бороды, наблюдают за женскими попытками изловить кошку, которая прячется за одной из торговых палаток и истошно кричит.

— А вы не боялись, когда под Лаврой стояли бойцы самообороны? — спрашиваю монаха.

— Бог не выдаст, свинья не съест, — отвечает он. — Это — дом Богородицы. А Божья Матерь своих слуг не даст в обиду.

— Много раз давала, — напоминаю я.

— Давала. По нашим грехам. Значит, мы того были достойны.

— Какие же грехи могут быть у монаха?

— А есть такой грех… называется «привычка к святыни». Когда живешь, а вокруг много святынь, теряется в ним благоговение. А его надо в себе возгревать. Но там, где нет благоговения, и веры нет.

— То есть вы стоите перед иконой и ничего не чувствуете?

— Это говорит о том, что сердце становится каменным, а ты стоишь и не можешь молиться. Такое у каждого человека бывает. Вы не найдете на земле ни одного, кто бы не падал. Но потом человек поднимается и снова начинает ходить.

— А если бы самооборона зашла и начала вас, например, бить? Вы бы отвечали?

— Упаси Боже! Как можно отвечать?! Христос сказал — как меня гнали, распинали и предавали, так и вас будут гнать, распинать и предавать. А мы не будем сопротивляться.

— Почему?

— Потому что счастье — умереть за Христа в доме Божьей Матери. Но мы просто этого недостойны, и Господь не дает нам пока. Кровью омываются грехи, а за много веков можно и пострадать.

С Всеволодом мы держим путь к ближним пещерам. Туда же стекаются одиночные прихожане.

— Никто никого бы не бил, — говорит он. — Это была война нервов. Майдановцы кричали: «Геть московского попа!», а монахи — молились. Они все к воротам сбежались, узнав, что сейчас будут штурмовать.

— Почему же бойцы сотен не выломали ворота? Мне кажется, это было бы несложно.

— А потому что ситуацию спас Порошенко. Он пришел и сказал: «Не трогайте их. Они сами испугаются, сдадутся и перейдут в Киевский патриархат».

— Спаси Господи! — произносит обгоняющая нас богомолка, услышав слова Всеволода.

— Ага, — соглашается тот. — Спаси от такого Господи. Ну, в общем, эта сотня ему поверила и ушла. Но потом Лавру забирать пришел протоиерей филаретовский, а с ним — несколько священников и семинаристов. Говорит: «Сдавайтесь, переходите в Киевский патриархат». Филарет даже хотел тут служить полную литургию в Успенском соборе. Он же сказал: «Наша стратегическая ошибка в том, что в девяносто первом году мы Лавру не захватили. А если б мы тогда еще ее взяли под контроль, то не было бы сейчас на Украине четырнадцати тысяч приходов Московского патриархата. Лавра была бы наша, весь народ шел бы к нам, и мы бы имели влияние».

— А это действительно так?

— Отчасти так. Лавра имеет большое влияние. И сейчас Филарет не хотел совершить ту же ошибку. Но Бог его до Лавры не допустил.

— Каким образом?

— Таким, что монахи не разбежались. Хотя разные сплетни ходят… — Всеволод делает паузу, видимо, раздумывая, посвящать меня в эти сплетни или нет. — Короче, говорили, что были монахи, которые сильно испугались, — все же решается он. — Но глаза-то у них боялись, а ноги — стояли. Молиться начали. Молодцы они, молодцы. Сами увидели, кто чего стоит.

— Но с другой стороны, — говорю я, — разве нельзя понять украинцев, которые хотят своего, а не Московского патриарха?

— Чего?! — даже подпрыгивает Всеволод. — Пускай Бельгия, Франция, Италия и Испания откажутся тогда от Рима! — обрушивается он на меня. — А татар в крымских мечетях мы, давайте, заставим молиться на украинской мове! И в синагогах пусть с иврита перейдут на украинский! Кришнаитов тоже на мове заставим мантры читать — «Харя Кришны — шире рамы!». Подумаешь, какая разница! Один акцент смещен, но все ж понятно! И кому какое дело — шире или у?же рамы харя у Кришны?! — окончательно выходит он из себя.

— Давайте зайдем в пещеры, — предлагаю я.

— А вот уж нет, — отвечает Всеволод. — Там я не смогу разглагольствовать, а я еще не высказался. Украина — это лоскутное одеяло, к которому самые большие куски пришил Сталин.

— А вы — русский или украинец?

— А почему вы спрашиваете?

— Потому что вы произносите антиукраинские речи.

— Я ничего против своей страны не сказал. Только то, что я эту новую власть не поддерживаю. А кто ее поддерживает? Это люди, которым удалось обмануть всех. Но я надеюсь, что и Майдан прозрел после того, как они раздали губернаторства олигархам. Скоро майдановцы возьмут вилы и пойдут этого Яценюка вышибать. Да, там действительно погибла эта сотня. Эти люди действительно верили, что они борются против коррупционеров и олигархов, но вот эти все сейчас антироссийские настроения…

— Не забывайте, что Россия ввела войска в Крым…

— Да Россия еще может подарить Крым Украине, если та будет хорошо себя вести!

— Да как можно дарить то, что тебе не принадлежит?!

— Ах, вот как! — задыхается Всеволод. — А что ж Россия имела такую наглость — подарить Украине в свое время Донецкую и Луганскую области?! А Иван Грозный имел наглость подарить Запорожскую и Сумскую! И если вы, как журналист, хотите быть объективной, — он притопывает ногой, — то вы должны понимать, что при Богдане Хмельницком Украина была между татарским и турецким молотом и польской католической наковальней, и тогда она сделала единственный правильный выбор — в пользу того народа, с которым была связана и генетикой и верой. Того народа, который ей всегда помогал!

— Так вы украинец или русский?

— Я — украинец! Да что же вы вот так ко мне пристали?! Я был на Майдане! И мне до слез жалко людей, которые погибли. Но они, вы поймите… это же… святая простота. O sancta simplicitas! Я был на Майдане и в две тысячи четвертом, и тогда все верили, что завтра небо будет голубее, а трава — зеленее. Как только свергнем эту власть! А позавчера я был с обходом в палате, где собраны эти ребята, пострадавшие на Майдане, и, конечно, вокруг них медсестры бегают, молодежь им тортики несет, по телевизору их показывают. И да! Они — герои, безусловно! Но… я вот на них смотрел, на взрослых мужиков, а в них столько еще детского. Они мне показывали свои раны, как они пострадали за свои идеалы. Они такие приятные, интеллигентные и хорошие, но и такие инфантильные! И тогда я понял — да передо мной же святые идиоты! Такие всегда бегут туда, где, как им кажется, можно отстоять страну. От вас всю жизнь ничего не зависело! Вас презирали! Вы карьеры не сделали! И тут ради того, чтобы на пять минут почувствовать себя вершителями судьбы страны, вы отдали свои жизни! Идиоты!..Но святые.

— Тихо… — окликает нас молодой монах, приложив палец к губам. У него голубые глаза и рыжие волосы, забранные в тугой хвост. — Тут — место молитвы.

— А вы стояли под воротами, когда к Лавре пришла сотня с Майдана? — спрашиваю его.

— Стоял, — тихо отвечает он. — Молился святым печерским праведникам. Просил их о помощи.

— По всем законам, они уже давно умерли.

— Нет, они слышат нас так же, как я слышу вас. Но в отличие от нас с вами, они ближе к Богу находятся. По-моему, ни на одной планете нет такого места, где бы вместе столько праведников было собрано. Но у нас все спокойно. К нам только люди приходят и рассказывают, что происходит. А у нас — свой монашеский устав. Мы не имеем права вникать в мирское. Мы только молимся, молимся, молимся.

По темным пещерам Всеволод двигается, неся в руке зажженную свечу. Иногда их беленые переходы оказываются такими узкими, что сжимают его плечи с обеих сторон. Он и здесь продолжает говорить, и шепот его бежит вдоль неровных стен, у которых стоят стеклянные гробы, а в тех лежат праведники. Их истлевшие тела завернуты в парчовую материю, из которой иногда выглядывают сушеные коричневые руки. Всеволод грузно наклоняется, прикладываясь к каждому гробу, не пропуская ни одного.

— Они и Бог знают, чего мне надо, — шепчет он, приложившись к очередному. — Может, сам я о чем-то таком попрошу, что мне неполезно. А они — разберутся. А это, знаете, кто? — опускает он ладонь на стекло гроба. — Марк-гробокопатель. У него послушание было такое в Лавре — он братьев хоронил. А что? Кто-то ведь и этим должен заниматься. Святой жизни был человек. И вот однажды он не успел выкопать могилу, а уже было назначено погребение. Тогда Марк-гробокопатель подошел к покойному и сказал: «Брат, я не успел выкопать могилу. Поживи, пока я не закончу». Мертвец воскрес. А когда Марк пришел и сказал: «Могила готова», — тогда снова и умер.

— Вы же врач, — говорю я. — Как вы можете верить в такое.

— Я врач, потому и верю. — Он отправляется дальше. — Луи Пастер изобрел пастеризацию. Вообще благодаря ему мы имеем сейчас консервы, — последнее слово Всеволод произносит через «э». — Его спрашивали: «Как ты, такой ученый, в Бога веришь?». А он отвечал: «Я всю жизнь изучал и учился, поэтому сейчас на склоне своей жизни я верю на уровне бретонского крестьянина. А вот если бы я не был ленив, изучал и учился чуть больше, я бы, наверное, верил как бретонская крестьянка». Женщины — они религиозней. Мы не знаем жизни, — через нос произносит Всеволод, и другие прихожане, прикладывающиеся сейчас к мощам, внимательно прислушиваются к его словам, не спеша продвигаться дальше. — В жизни бывают вещи, которых мы не понимаем или не хотим принять. Но это факты — люди действительно воскресают. Чудеса происходят.

— А что такое чудо?

— Чудо — это событие, которое с точки зрения законов природы не должно было произойти, — недолго подумав, отвечает он, идет дальше, застревает в узкой арке. Поворачивается ко мне. В темноте огонь свечи освещает его лицо снизу, превращая в грустную восковую маску с глубокими впадинами вместо глаз. — Но оно происходит, если это кому-то очень нужно — для спасения жизни или души… Вот! Я понял, — торжественно шепчет Всеволод. — Чудо — это продолжающееся присутствие Бога на земле!..А вот это, — он кладет ладонь на крышку следующего гроба, — Моисей Угрин. Его взяли в плен молодым парнем во время набега и продали в рабство. Купила его какая-то знатная дама богатая, он ей понравился, и она начала склонять его к сожительству. А он действительно был очень красив, — опять таким тоном говорит Всеволод, словно и тем событиям был свидетелем. — Он мечтал о монашестве, и ответил ей: «Нет». А она говорит: «Как? Ты ведь раб! От меня зависит жизнь твоя». А он: «Нет, я хочу быть монахом». И вот шел печерский один монах с Афона, услышал от людей, что есть такой раб, русский человек, и зашел к нему, а зайдя, постриг в монахи. А на утро рабу нужно было ответить хозяйке — да или нет, — истекал срок ультиматума. Он сказал «Нет» — и его казнили. А монах подождал, пока его тело выбросят, и привез его сюда.

— Вы хотите сказать, что в нескольких сантиметрах от кончиков моих пальцев, — говорю я, держа руку на стекле — там, где голова, — давным-давно казненный раб, который еще не успел ничего сделать и уже стал святым?

— Но он успел сказать «Нет!», — вскликивает Всеволод. — И этого было достаточно!

— Но погибшие с Майдана тоже успели сказать «Нет!».

— Это — не одно и то же! Наша молодежь отдала свои жизни ни за что! Они ошибались!

— Как и раб отдал свою жизнь ни за что!

— Но только доказательством того, что он не ошибся, стали его нетленные мощи! — произносит Всеволод снова таким громким шепотом, что из темной ниши выступает какой-то молящийся монах и одаривает нас строгим взглядом.

— Я хотела бы обратить ваше внимание на тот факт, что, когда Моисей Угринский, будучи рабом, каким не хотели быть ваши святые идиоты с Майдана, говорил «Нет», он также не мог знать, что этого было достаточно. И люди, его современники, тоже могли назвать его идиотом.

— Возможно, я бы сказал, что в ваших суждениях есть какая-то логика, если бы не видел агрессию, которая царила на Майдане. Но ответ на ваш вопрос мы узнаем, только представ перед судом Божьим. А политика с Божьими суждениями не всегда совпадает. Боюсь, что там, возле трона Божьего, мы не увидим многих нынешних праведников, а увидим тех, которые где-то в туалете сейчас убирают или на кухне, а не в золотой митре ходят. Тех, кто смиренен, всем служит, всех терпит, всем прощает и никому не завидует.

— Простите Христа ради, — подает голос монах, — но пещеры закрываются.

— Может быть, я еще успею вам показать Николу Святошу. Святоша — это сокращенное от Святослава, — Всеволод подходит к гробу, за стеклом которого в тканях лежит кто-то такой же худой и не длинный, как и все праведники, собранные в этих пещерах. — Он тоже убежал от отца, князя, на свой Майдан — в монастырь. Не захотел ни жизни небесной, ни воинской славы. Князь так разгневался, что преподобному Антонию, постригшему Святошу в монахи, даже пришлось бежать из Киева от его гнева. А Святоше дал в качестве послушания сторожить монастырь. Сыну князя! Люди ходили посмотреть на святошу — «Смотрите, смотрите! Сын князя до какой жизни дошел — просто сторож, мокнет под снегом и дождем». А князь, поскольку изменить уже ничего было нельзя, взял и, чтобы сын не мок, построил ему не просто сторожку, а помещение, в котором теперь церковь Троицкая. Кстати, она тоже уцелела, когда Успенский собор был взорван.

Мы выходим из пещер, возвращаясь тем же путем, каким пришли — мимо гробов и темных круглых окошек, через которые когда-то подавали монахам-затворникам хлеб и воду. Когда хлеб и вода оставались нетронутыми, узнавали — затворник умер. И сейчас они лежат, наверное, на своих скромных ложах или сидят, прислонившись к стене в той позе, в какой их застала смерть. И меня не оставляет чувство, что все это время они через окошки слушали наш с Всеволодом разговор и так, может быть, узнали о Майдане — с двух разных сторон и позиций.

Во дворе Лавры темнеет. Выйдя из пещер, мы сворачиваем направо. Со стороны Днепра вверх поднимается дым костра — сначала толстым комком, но быстро вырастает в высокий столб и смотрится колонной, подпирающей небо.

— Батюшки, — сложив руки на груди, Всеволод останавливается перед молодыми деревцами. — Вы посмотрите-ка, у них уже набухли почки. Весна-а?а, — он принюхивается.

Впрочем, деревца эти имеют вполне зимний вид, трава под ними — еще прошлогодняя, но по каким-то мельчайшим признакам, на которые невозможно указать пальцем, чувствуется — деревья уже проснулись. Всеволод останавливается перед Троицкой церковью, построенной ради Святоши.

— Столько в этом городе собрано праведников, как нигде больше, — говорит он. — И вы не удивляйтесь, что при этом такие волнения происходят. Там, где все сдались, фронт невозможен. А вот там, где есть святыни и молитвенники, туда бес свои рога и копыта сует, — он ударяет ладонью по стене. — Потому что тогда у него есть работа.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.