ЗАКЛЮЧЕНИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

К началу 1950-х годов сталинизм обрел черты имперской монументальности. В культурно-эстетическом и этическом пространствах завершилось формирование большого стиля, в контексте которого происходил и процесс создания некоего всеобъемлющего бытового симулякра, материальное заменялось символическим. К моменту смерти Сталина не действовали нормы прямого распределения в сфере питания и обеспечения одеждой. Однако власть не просто настойчиво предлагала свои стандарты культуры питания и внешнего облика человека советского. С помощью действий нормализующего характера она создавала систему символов в этих сферах быта, о чем свидетельствовали каноны высокой моды в советских Домах моделей, «Книга о вкусной и здоровой пище» и специфика гламурного советского общепита. В качестве патологии в области одежды власть выдвигала образ «стиляги», утрированный усилиями советской прессы.

В жилищной сфере каноны большого стиля, сложившиеся к концу 1930-х, оставались неизменными. Здесь по-прежнему действовали жилищно-санитарные нормы распределения жилья и покомнатный принцип расселения, что обеспечивало существование особой организации бытового пространства – коммунальной квартиры. Она сделалась нормой советской повседневности. Параллельно появились вполне осязаемые визуальные репрезентации большого стиля не только в архитектуре, но и в жилищном строительстве. Они стали официальной нормой – комфорт и надежность «сталинок» до сих пор остаются непревзойденными в России. Трудно определить в данном случае четкую дихотомию «норма/аномалия» даже с позиций властного дискурса. Ни коммуналки, ни бараки не объявлялись на государственном уровне явлением, подлежащим искоренению. Скорее для эпохи большого стиля была свойственна ситуация репродуцирования норм, носящих патологический характер с общегуманистических позиций.

Советское общество к началу 1950-х сформировало и вполне определенные устои бытового поведения населения. Они базировались на четкой антирелигиозной позиции власти, несмотря на якобы либеральные инициативы сталинского руководства в отношениях с церковью, начавшиеся в годы Великой Отечественной войны. Секуляризация бытовых практик превратила в девиации не только истинную веру, но и обыденную религиозность, что подрывало основу нравственности и требовало создания новых поведенческих норм частной жизни и интимности. Большой стиль в этой сфере повседневности нашел выражение в формировании стандартов деэротизации общества и создании системы нормативных суждений, способствующих регламентированию сексуальности и репродуктивности. И в данном случае нормирование повседневности принимало характер прямого вмешательства в пространство приватности. В условиях сталинизма достигла апогея регламентация культурного поведения населения, его досуговых практик. Контроль над структурой и содержанием свободного времени обеспечивался посредством политизации привычных сфер досуга и объявления социалистического реализма единственной системой культурных ценностей.

Традиционные аномалии, которые власть расценивала с сугубо политизированных позиций, обретали новые черты в эпоху большого стиля. В результате социальная филантропия была заменена социальным террором. Это имело непредсказуемые последствия: потребление производимых государством спиртных напитков стало общественно поощряемой бытовой практикой; проституция, превратившись в подсобное занятие, проникла в стабильные социальные слои; широкое распространение получили альтруистические самоубийства.

Одновременно нормой властного отношения к ряду социальных патологий становилось замалчивание их существования в советском государстве, отсутствие правовой базы их искоренения и методов помощи так называемым «социальным аномаликам». Следует отметить, что процесс конструирования и канонов, и девиаций повседневности в советской действительности включал приемы, зафиксированные в классических социологических работах, связанных с проблемой отклоняющегося поведения. К ситуации в СССР 1920–1950-х годов вполне применима беккеровская «теория штампов», в которой ставится вопрос об аномалии как динамическом явлении, важнейшую роль в формировании которого играет властный аспект. Достаточно явно на российском материале, в первую очередь на примере превращения в некую социальную аномалию обыденной религиозности, просматривается и идея инверсии нормы и патологии.

Одновременно содержание сформировавшейся к началу 1950-х годов в поле городской повседневности дихотомии «норма/аномалия» принято считать сугубо советским. И это клише распространяется на весь период существования самого советского государства и в первую очередь на 1920– 1950-е годы.

Безусловно, «советскость» стандартов и отклонений определяется направленностью социально-экономических процессов, во многом зависящих от властных инициатив. К моменту смерти Сталина структуры повседневности отражали специфику плановой социалистической экономики и особенности политической системы сталинизма. В то же время нормы как производное и нормативных, и нормализующих суждений власти, а также порожденные ими девиации носили явный отпечаток буржуазности с присущей ей тягой к показной роскоши и почти клерикальных представлений о нравственности, свободе личности и культуры. Это явно не соответствовало ни социалистическим идеям, ни общим модернизационным тенденциям переустройства быта. Более того, изменения властных представлений в контексте дихотомии «норма/аномалия» повседневности показывают, что многие бытовые практики, сложившиеся в первое десятилетие существования власти большевиков, деградировали именно в условиях господства большого стиля – сталинского режима второй половины 1930-х – начала 1950-х годов.

В короткий период военного коммунизма власть опробовала некоторые социалистические принципы структуризации повседневности, хотя утверждение экстраординарных принципов прямого нормирования бытовой сферы повлекло за собой появление аномалий. Возврат к мирному образу жизни, совпавший с введением нэпа, ознаменовал возрождение привычных бытовых практик и норм. Правда, новая государственность не считала необходимым поддерживать этот процесс. С позиций властного дискурса нэп представляет собой эпоху аномического состояния общества в целом. Неудивительно поэтому, что в 1920-е годы советские властные и идеологические структуры постоянно меняли суть своих суждений о норме и аномалии. При этом в документах реже формулировалась суть нормы и значительно чаще появлялись характеристики патологии. Но резкость нормализующих суждений не смогла нивелировать пестроту дискурсов и практик, характерных для эпохи нэпа, и модернизационный дух целого ряда первых нормативных актов советской власти. «Нормальное время», а именно так возможно охарактеризовать 1920-е годы с общечеловеческих позиций, рождало и «нормальные» стандарты и патологии. В бытовой дихотомии «норма/аномалия» переплетались социалистические и демократические черты.

«Великий перелом» 1929 года ознаменовался переходом к «чрезвычайщине» в практике повседневности. Такой точки зрения придерживается и известная американская исследовательница Ш. Фицпатрик, автор книги «Повседневный сталинизм: ординарная жизнь в экстраординарное время» (Fitzpatrick Sh. Everyday Stalinism: Ordinary Life in Extraordinary Time. N.Y.; Oxford, 1999). Дословный и, возможно, не совсем литературный перевод названия с английского выглядит вполне оправданным и исторически верным, что, к сожалению, утрачено в российском варианте издания1040. Но экстраординарность конца 1920-х – первой половины 1930-х годов не означала утраты социалистических элементов в быту. Решительный отказ от преобразований повседневности, достигнутых в 1920-е, произошел именно в контексте политики большого стиля. В данном случае расширение хронологических рамок изучения дихотомии «норма/аномалия» и рассмотрение бытовых реалий в послевоенном советском обществе уточняют модель повседневности сталинского времени в целом, которое некоторые историки ныне вообще характеризуют как своеобразную социально-политическую девиацию1041.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.