О войне, страхе и духовых оркестрах

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О войне, страхе и духовых оркестрах

– Александр Семенович, поколениями нынче мыслить немодно. Да, может быть, и неплодотворно. Однако все же спрошу: есть ли у Вас чувство своего поколения? И если есть, то что это такое? Каковы параметры этого поколения и его особенные черты?

– Из моего поколения вышло много замечательных людей – и в литературе, и в музыке, и в театре, и в кино, и в науке… Если искать объяснения этому обстоятельству… Война. А еще, условно говоря, духовые оркестры. В то, что взрослые принимали со страхом или по необходимости, дети простодушно верили. «О, тополиный пух и меди тяжкий взмах! Ведь детство – это слух и зренье, а не страх».

Демонстрации, проходившие, например, по Большому проспекту Петроградской стороны с духовой музыкой, транспарантами, знаменами, производили сильное впечатление. Что-то вроде венецианского карнавала под северным небом, иногда со снегом и дождем. «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля…» – пронзительное, сладкоголосое, заливистое пение.

– А война? Разве и в ней был пафос?

– Мне в сентябре 41?го исполнилось пять лет. Пятилетних детей война сразу сделала взрослыми. Потому что они пережили ужас блокады или эвакуации, как я. Боялись за отца на фронте. Голод. Жизнь среди чужих людей.

Напротив дома, где мы жили в Сызрани, находился госпиталь. Оттуда каждый день выезжали грузовики с гробами. Пятилетний мальчик знал, что такое смерть. Думаю, это очень продвинуло сознание.

Но самым главным событием своей жизни я считаю 1956?й год. Смерть вождя, конечно, и затем 1956?й. Это перелом русской истории, именно тогда он начался, сейчас мы переживаем только его последствия.

Страх, большой страх исчез. Массовых арестов больше не было. С этого началась другая жизнь, появилась возможность реализовать свои способности за письменным столом, не боясь прихода «гостей дорогих». Мандельштам в Воронеже мог об этом только мечтать.

Это не значит, что всех печатали. Некоторых, не успевших к 1963 году (знаменитое посещение Хрущевым художественной выставки) сложиться как поэтов или прозаиков, затем попридержали, но кто прорвался, тот прорвался. А стих и к тому же не так нуждаются в печатном станке, как проза: даже не опубликованные, они ходят по рукам, их заучивают наизусть (как это было, скажем, со стихами Бродского).

– А как сочетаются эйфория от духовых оркестров и чувство страха? Или эти состояния были разнесены по разным возрастам?

– В детстве, до войны, страха не было. Хотя именно в раннем детстве я прошел, кажется, через все детские болезни, какие только бывают. И вполне возможно, младенчество – такое же страшное время, как глубокая старость, – просто мы тех ранних ужасов не помним. А вообще детство живо ощущением нормы.

Наша семья жила на Большом проспекте в большой коммунальной квартире. Длинный коридор, и мы, дети, на трехколесных деревянных, ярко раскрашенных, как санки, велосипедах разгоняемся по этому коридору. Еще, помню, в квартире жил художник Янков, баталист, и стояли, прижатые к стене, огромные полотна, обратной к нам стороной. Мы, как мыши, забирались в промежуток меж картинами и стеной, ползали, рассказывали друг другу жуткие истории.

Ребенок странностей и неудобств такого быта не понимает, он считает, что так и нужно жить. Очередь в уборную? Нормально.

– Значит, страх Вы успели почувствовать в более старшем возрасте, но до 56?го?

– Несомненно. Дома об этом не говорили, но мой двоюродный дед, лефовец Борис Кушнер, был расстрелян. Мой отец был инженером: многих старших инженеров тогда арестовали, он спасся, потому что был младшим. И, наконец, тот ужас, что внушала школа. Среди учителей были люди, смертельно напуганные «кировским делом», завуч, например. Несчаст ная женщина: муж погиб, а она с дочерью чудом уцелела. И она в таких «ежовых рукавицах» держала школу, что страшно вспомнить. Или учитель истории, каждый урок начинавший со здравицы товарищу Сталину.

Еще помню посещение всем классом музея во дворце Кшесинской. В последнем зале стояли склоненные знамена с траурной каймой и лежала посмертная маска Кирова. Все это было похоже на египетскую пирамиду: скорбная музыка, странное освещение, загробное существование большевика…

Мужская школа, железная дисциплина. Отношения с девочками сводились к походам в женскую школу на танцы. Что-то совершенно чудовищное было в этих отношениях, когда на девочек смотрели не как на друзей, а исключительно как на противоположный пол. Все это бесконечно далеко от нормальной жизни и человеческих отношений.

Хотя своих школьных друзей вспоминаю с любовью: и Марика Литвака, и Славу Когана, и Юру Осипова… И многие учителя, особенно в старших классах, были замечательные. Например, учительница литературы, любившая поэзию, читавшая нам многое сверх программы, в том числе лирику Блока. В девятом-десятом классах мы издавали свой рукописный журнал.

А если вернуться к страху, то можно вспомнить борьбу с космополитизмом и, конечно, дело врачей. Моя родная тетя, врач детской поликлиники, боялась ходить на работу. А ведь она всю блокаду провела в Ленинграде, работала в детском доме.

– У Вас есть стихотворение про школьные контрольные: «Контрольные. Мрак за окном фиолетов,/ Не хуже чернил. И на два варианта/ Поделенный класс. И не знаешь ответов./ Ни мужества нету еще, ни таланта,/ Ни взрослой усмешки, ни опыта жизни./ Учебник достать? Пристыдят и отнимут./ Бывал ли кто-либо в огромной отчизне,/ Как маленький школьник, так грозно покинут?..»

При этом Вы окончили школу с золотой медалью. Что ж, и золотому медалисту знакомо состояние грозной покинутости? Или это наблюдение, догадка?

– Нет, конечно, знакомо. Ведь контрольные обставлялись как трагический спектакль, как что-то такое, что под силу только древнегреческим богам. С сочинениями проблем у меня не было, но распутать алгебраические головоломки было нелегко. Тем не менее, я старался, потому что знал: иначе в университет мне не поступить. И не поступил, даже с золотой медалью: не прошел собеседование (1954?й). Но успел, слава Богу, перебросить документы в педагогический институт Покровского – заштатный институт на Петроградской, за мечетью. Но там-то и оказались лучшие преподаватели – Берковский, Максимов, Долинин – все те, кого не держали в университете.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.