2. СМЕРТЬ ПО-НАЦИСТСКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. СМЕРТЬ ПО-НАЦИСТСКИ

В1933 г. Ричард Бейтль, австриец, изучавший и преподававший в Берлине фольклор, опубликовал книгу под названием «Немецкая нация сегодня». Среди других в ней затрагивалась тема немецких народных практик, связанных со смертью. В Верхней Силезии, писал Бейтль, в гробы умерших детей перед погребением клали монеты и «освященный хлеб» (видимо, евхаристические облатки). Считалось, что монеты нужны, чтобы заплатить за переправу «через большую воду на краю неба». По Бейтлю, эта практика показывала, «что немецкий народный обычай знает об античных obolus – оболах, то есть монетах, которые, как гласил древнегреческий миф, отдавали Харону, чтобы переплыть через Ахерон в подземном царстве. Облатки же предназначались для того, чтобы ребенок «бросил их в трех евреев, которые преградят ему путь на небо»248. Бейтль не задерживается на этом аспекте обычая, как будто он того не заслуживает, – что ж, может, и так. Писавший для искушенной, по крайней мере отчасти, аудитории – городских ученых вроде него самого, живущих в Берлине и в других городах, Бейтль мог, вероятно, внутренне посмеиваться, радуясь шутке, понятной только «своим», но не сельским жителям, продолжающим рассказывать сказки и верить в них. Но так ли оно на самом деле? Бейтль был не только уважаемым фольклористом, но и членом основанного Альфредом Розенбергом Союза борьбы за немецкую культуру (Kampfbund f?r deutsche Kultur)249, а следовательно, знал не понаслышке, что такое антисемитизм в его разнообразных проявлениях. Наряду со многими коллегами-фольклористами он воспринимал немецкие обычаи очень серьезно – как выражение специфической, по его представлению, расовой чувствительности (sensibility). Для Бейтля, Розенберга и им подобных деревенское простонародье было объектом благоговения, а не насмешки. Возможно, Бейтль решил не комментировать силезский обычай не потому, что находил его глупым, но потому, что лежащий в его основе образ – евреи, преграждающие путь немецкому ребенку, который отправился на небеса, – был попросту слишком известен, слишком очевиден, чтобы его комментировать, – он, несомненно, залегал в вековой культурной и религиозной традиции.

История с Бейтлем дает понять, как обычаи и представления, связанные со смертью, постепенно менялись с приходом к власти нацистов в 1933 г. Расизм и расистский образ мыслей – при полной поддержке государства – стал доминировать не только в академических кругах Германии, но и во многих аспектах жизни. В этом климате обычаи смерти стали средством для подчеркивания якобы вневременных и фундаментальных различий между немцами и евреями. Глубоко связанные с общежитием и моралью, практики смерти и представления о ней быстро стали свидетельством трансформации немецкого общества под влиянием нацизма. А значит, они дают нам уникальную возможность увидеть, каким образом немецкое национальное сообщество – понятое как локус нравственной идентификации – стало менять свой облик.

Сегодня, отвечая на в высшей степени политический вопрос о том, поддерживали ли немцы Гитлера и его политику, историки склонны говорить, что поддерживали, во всяком случае до самого позднего этапа Второй мировой войны (хотя возможно, что и тогда тоже). Но как немцы восприняли принципы нацизма в качестве своих собственных, когда они стали считать нацистский проект (политику «закона и порядка», установление и изничтожение врага, чистку государства, войну с целью покорения и истребления) не только необходимым, но даже добродетельным, – эти вопросы возникли не очень давно. В исследовании Клаудии Кунц «Совесть нацистов» сказано: немцы, сочетая обращение в расистскую веру и наделение позитивной оценкой этнической исключительности, постепенно приняли идею расового фундаментализма, что позволило им рассматривать евреев как находящихся вне их «сообщества морального долга»250. Описываемый Кунц процесс – это, по сути, процесс морального перевоспитания.

Но что наделило усилия нацистских идеологов смыслом? Какие образы и символы прошлого (например, освященный хлеб, бросаемый в евреев по дороге в рай) были по-новому задействованы при нацистах для придания идеям режима контекста одновременно эмоционального и приземленного, в котором они могут быть поняты? Не так давно возникла научная дискуссия о том, могли ли знакомые образы и репрезентации евреев, восходящие к далекому прошлому, подкрепить и наполнить содержанием нацистский расизм251. Другими словами, это направление исследования ставит нас перед вопросом: есть ли какая-нибудь связь между зловещим образом евреев у Бейтля (и другими подобными образами) и систематическими изоляцией и преследованием евреев при национал-социализме, закончившимися их массовым истреблением? Было ли так, что эти образы из прошлого придали вес и смысл нацистской фантазии о евреях как злейшем враге человечества? Что они обеспечили нацистскую идеологию контекстом, благодаря которому она наполнилась смыслом? В самом деле: берлинцы впитали нацистские ценности в свои социальный опыт, умонастроения и способы судить и чувствовать отнюдь не только в силу одного лишь этнического перевоспитания, хотя подобные усилия не назовешь незначительными. Нацизм возник из немецкой культуры; его репертуар символов и образов во многом укоренен в прошлом. В какой мере нацизм вводил новые идеи, в такой же он усиливал старые.

Берлин, конечно, не Верхняя Силезия, а 1933 г. – не 1700-й и даже не 1900-й. Но переработка старых символов придала нацистским идеям о смерти привычный вид, так что последние выглядели не столько революционными, сколько скучными. При нацизме будут предприняты большие усилия, чтобы «очистить» немецкий культ смерти – сделать смерть «более немецкой», – и опирались они на широко доступный и хорошо знакомый набор символов и понятий. Как люди в других местах и в другие времена, когда осознанно, а когда и нет, берлинцы связывали свои ритуалы и обычаи смерти с самыми глубинными своими социальными ценностями. В Третьем рейхе смерть стала средством постоянного переопределения границ общежития, поскольку стандарты обращения с мертвыми и значение похорон задавались на новых условиях. В этом смысле история смерти при нацизме – вовсе не этнографическая касательная к истории германского общества при Третьем рейхе; она лежит у самого центра этой истории.

СМЕРТЬ И РАДИКАЛЬНАЯ УТОПИЯ

Помещая Третий рейх в ряд многих современных ему политических режимов Европы, мы обнаруживаем несколько таких режимов, в утопические амбиции которых входило полное изменение общества, правительства и повседневной жизни, не говоря уж об экономике и принципах правосудия, гендерных отношениях и морали. Подобные устремления, возможно, восходили в той или иной форме к якобинцам, но они драматическим образом усилились в XX в., когда режимы Бенито Муссолини, Иосифа Сталина и Гитлера получили в свое распоряжение технологии (средства массовой коммуникации, переписи населения, сбор статистики, всеобщее обязательное образование, военную службу), позволяющие достичь невиданных успехов в деле социальной трансформации. Но было у режимов Муссолини, Сталина и Гитлера и еще кое-что общее – желание изменить отношение итальянцев, советских людей и немцев соответственно к главным вопросам бытия, к смыслу жизни и смерти. Сосредоточенность Советов на построении революционного будущего и желание уничтожить такие «пережитки» прошлого, как православие, руководили их радикальными попытками трансформировать русские ритуалы и восприятие смерти после 1917 г.252 Так же и фашистские ритуалы, введенные при Муссолини, касались «самого сокровенного чувства жизни и смерти» итальянцев253. Разумеется, взгляды коммунистов и фашистов на смерть были диаметрально противоположны. Фашисты поддерживали неистово-романтическую связь с ушедшими, особенно с погибшими за нацию на войне, в то время как коммунисты старались избегать всякого философского идеализма по поводу конца жизни (за редкими исключениями, главное из которых – смерть Ленина). И все же обе стороны в своих попытках изменить отношение к смерти демонстрировали желание заново утвердить основы человечества и тем самым положить начало социально-культурному перерождению.

Идеи о смерти, укоренившиеся в нацистском мировоззрении, представляли собой амальгаму из атеизма, христианства, природного символизма, почитания предков, скандинавской мифологии и других элементов – ни один из которых по отдельности не был в 1933 г. чем-то новым для немецкой культуры. Но прежде всего нацистское представление о смерти было сосредоточено на прославлении мужественного воина как высшего проявления расы, смерть которого отвоевывала власть для немецкого народа. Как сказал однажды Муссолини, перерождение нации должно начинаться со смерти; так же и пересоздание Германии означало для многих сторонников нацизма пересоздание смерти254. Но нацизм был, пожалуй, уникален среди режимов с тоталитарными амбициями, поскольку предполагал существование особой немецкой «страсти» к смерти. Героическая смерть – смерть по собственной воле и с определенной целью, жизнь, принесенная в жертву ради высшего общего дела нации, находились в центре нацистского мифа. Пришедший к власти режим и его сторонники на массовых собраниях, на парадах и в прочих публичных действах, через письменное слово и визуальные изображения начали распространять этос смерти, который хотя и был сконструирован из элементов, давно существовавших в немецкой культуре, но представлял собой нечто новое. В основном своем виде этот этос настаивал, что у немцев особые отношения со смертью, имеющей для них глубокое нравственно-духовное значение, и что они смотрят ей в лицо со стоицизмом и решимостью, видя в ней коллективную, а не индивидуальную долю.

Особенный идеализм, окружающий смерть солдата, проявился почти сразу после прихода нацистов к власти: в 1934 г. День народной скорби был плавно возведен в ранг официального праздника и так же плавно превращен в День памяти героев (Heldengedenktag). Один этот жест сигнализировал о конце политического раздора и того налета полузаконности, которым были отмечены в Веймарскую эпоху чествования погибших в Первой мировой. Введением Дня памяти героев нацистский режим символически оставил в прошлом споры о значении войны и смерти на войне и решительно показал новое к ним отношение. Вместо того чтобы восприниматься как объект скорби, погибшие в Первой мировой войне будут однозначно превозноситься как герои-мученики, чья жертва составила основополагающий акт Третьего рейха и чьи предполагаемые бескорыстие и дух коммунитаризма были представлены нации не только как коллективные, но и как расовые ценности.

Милитаризм, долго сдерживавшийся в предыдущий период национальной скорби, теперь нарочито прославлялся в столице Рейха в День памяти героев. Ответственность за праздничные церемонии была возложена на армию. Военный министр, а не проповедники, держал мемориальную речь. Свастики и железные кресты пришли на смену христианским крестам, которые когда-то часто присутствовали на мемориальных торжествах в память жертв Первой мировой войны255. Флаги уже не приспускались, как подобает нации в трауре, а триумфально взмывали ввысь256. День памяти героев, как отчаянно объявил Народный союз в 1934 г., стал «символом возрождения героического отношения к жизни, свойственного немецкому народу. В этот день немцы по всему миру будут вспоминать солдат, павших на войне и в борьбе за свободу, и набираться новых сил от их духовного войска»257. Для адептов нового порядка нацистский режим обладал, кажется, достаточной силой не только для того, чтобы искупить и восславить смерти прошлого, но и чтобы придать моральную цель будущим жертвам.

Смерть в бою и ее освобождающая сила были также постоянной темой одобренной режимом поэзии, превратившейся в еще один канал, по которому истинно верующие передавали широкой аудитории свое послание о смысле смерти: «Могилы войны / вечной победы – / это посевы славы», – писал Герберт Бёме, составитель увесистой популярной антологии поэзии «Воззвание к Рейху», вышедшей в 1934 г.258 Поскольку солдаты не умирают, то

Хватит скорбеть!

Ибо они восстали из могил

И вернулись

Свободные

В строй.

Они маршируют по улицам

И переулкам

Как животворящие солнца!259

Исследователи уже обращали внимание на эти и другие представления о героической солдатской смерти, как и на сопутствующие понятия жертвы и мученичества, которые очевидным образом занимали центральное в нацистском oeuvre [франц. творчестве], в их самопрезентации и в том, как партия осуществляла и демонстрировала власть260. На ум приходит не только празднование Дня памяти героев в Берлине, но и ежегодные торжества 9 ноября, посвященные жертвам Пивного путча в Мюнхене в 1923 г. и исполненные колоссального драматизма. В то же время нельзя обойти вниманием тот факт, что нацистское понимание смерти сосредоточилось на героике и полях сражений, чтобы отодвинуть на задний план иные возникавшие в нацистской Германии представления о смерти, в которых смерть и ее значение переосмыслялись более широко. Примером может служить стихотворение Вольфрама Брокмайера «Отцам»:

О вы, отцы и матери моего рода,

соединяющие его с землею,

прогоните безмолвие с ваших усталых губ

и разорвите сон, окутавший вас.

Поднимитесь из ваших мрачных могил,

свое время оставьте – в мое придите.

Мои волосы развеваются на ветру,

и вам тоже воздух и свет уготованы.

И вот уже вы рядом! Могу я опознать вас:

краснеет виноград от вашей крови,

вижу, как вызреваете в тысячах зерен,

и обретаю вас в моих вине и хлебе261.

Жизнь и смерть здесь неразлучны, а кровь способна отменить онтологические различия между прошлым, настоящим и будущим Германии. Возможно, это был еще один способ осмыслить идею жизни-в-смерти, столь значимую в Веймарскую эпоху. Ведь не только умерших Первой мировой воспринимали как все еще находящихся среди живых. Брокмайер переосмыслил давно ушедшие поколения как нечто, ставшее единым целым с почвой, источником всякой жизни, и активно питающее и поддерживающее через эту почву живущие и грядущие поколения. Подобные идеи отвечали пониманию коллективного существования как преодоления физического факта смерти и как силы, превращающей завершение биологической жизни всего лишь в переход от одного формы материальности к другой, из живой плоти – в зерно и виноград, связывающий поколения с почвой, из которой они выросли. Тем самым Брокмайер и другие нацистские интеллектуалы показывали, чт? составляет квазибиологическую основу бессмертия.

Боаз Ньюман говорил, что идеи такого типа (встречающиеся не только в нацистской поэзии, но и, как он показал, в работах философов, географов, биологов и других ученых Третьего рейха) отвергают различия между человеком и природой, а это ведет к новой концептуализации самого космоса262. В то же время в предложенном Брокмайером образе неоспоримо присутствие евхаристии (вино и хлеб) и воскресения («Поднимитесь из ваших мрачных могил»), и, следовательно, этот образ тесно связан с долгой историей христианства. В сущности, правоверные нацисты, такие как Брокмайер, переосмысляли древний репертуар символов, основываясь на многовековом христианском идеале трансцендентной смерти, романтических понятиях органичного и гармоничного союза между людьми и природой, а также на мощном символическом наследии священной крови263. Сознательно или нет, они трансформировали старые символы, смешивая их с вполне современными фантазиями о расовой чистоте.

То, что такие концепции жизни после смерти имели сильное гендерное измерение, еще сильнее подчеркивает их космологическую функцию264. В стихотворении Брокмайера сказано об «отцах и матерях моего рода», но посвящено оно все же «Отцам». В этом смысле стихи представляют мужское начало как главную жизненную силу, преобразующую мощь, передаваемую через кровь от поколения поколению. Нередко нацистская мысль приписывала маскулинные признаки и самой крови: немецкая земля немецкая потому, что «пропитана незабвенной, героической кровью мучеников»265, а эти мученики, будь то погибшие участники Первой мировой или сторонники партии в ее «период борьбы», были мужчинами. Земля же вообще – «мать живых и мертвых»266, «вечно плодоносное лоно», которое «вскармливает [Германию] из нескончаемого источника»267. Земля – это «мать-земля для мистического “народа”»268. В приведенной ниже квазиэротической хвалебной песне земля («Мать»), «живая» благодаря крови мертвых, «дает жизнь» новой Германии:

Я наклонился к земле подо мною,

Благословил ее плодородие и сказал:

Потерянный, вырванный из тебя, я как земля под паром.

Я иду домой, о Мать, забери меня назад.

Тогда пробудился поток старой крови,

Что спал в тишине темных шахт.

Он задрожал и поднялся, раздулся и взлетел,

И побежал по венам – огненное море.

И из комьев, оторванных от сердца земли,

Кровь вырвалась с жаром и вспенилась, фонтанируя плодородием,

Как будто внутреннее и внешнее слилось воедино!

И взметнувшийся красный флаг нового семени

Стал развеваться в воздухе, издавая шум овации.

Так новый Рейх вырос из крови и почвы269.

Свидетельство такого рода говорит о том, что склонность фокусироваться прежде всего на связанных с солдатской смертью риторике и образах привела к тому, что при нацизме была упущена более широкая реконцептуализация смерти, которая происходила в Германии после 1933 г. Для некоторых рождение Третьего рейха требовало построения расово-утопического мифа об истоках, неотъемлемой частью которого были идеи о смерти в самом широком смысле.

Новые идеи о смерти, в свою очередь, привели к разнообразным попыткам создать такие погребальные практики, похоронные ритуалы и культуру кладбищ, которые отражали бы нацистские идеалы. Многое, однако, представлялось не нововведением, а восстановлением – возможностью вернуться к якобы более аутентичным погребальным традициям прошлого. При нацизме кремация, которая, как некоторые уже давно заявляли, принадлежала к языческому наследию, закрепившемуся в различных скандинавских мифах, стала не столько прогрессивным реформаторским движением, сколько частью целого комплекса мер по воссозданию немецкой культуры270. Усилиями сторонников кремации она превратилась в легальный эквивалент похорон в Берлине в мае 1934 г., когда отменили давний прусский закон, требовавший письменного свидетельства о желании покойного быть кремированным271. Чиновник из Министерства внутренних дел отнес принятие нового закона к «отмене партийной системы», что восстановило «древнегерманский обычай» сжигать тела умерших на всем протяжении Рейха272. Великогерманский союз кремационных обществ (Gro?deutsche Verband der Feuerbestattungsvereine) – который сам был продуктом нацистской «координации» (Gleichschaltung) многочисленных кремационных обществ Веймарской эпохи в единую организацию – с большой помпой объявил, что обычай, практиковавшийся немецким народом «тысячи лет», наконец «вернулся»273.

Стремление оживить существующую культуру смерти путем внедрения в нее ценностей далекого прошлого выражалось по-разному. В 1935 г. романист Вольфганг Шрекенбах («Штединги») и писатель Конрад Вицман (который в годы нацизма много писал о «немецких торжествах», в том числе о ритуалах школьных выпускных вечеров, сбора урожая и летнего солнцестояния) выпустили справочник «Празднование смерти». Оглядываясь на смутное дохристианское прошлое германских племен, авторы призывали вернуться к культу поклонения предкам, подчеркивали нерасторжимую связь между жизнью и смертью и утверждали гармоничную взаимосвязь между поколениями немцев и природным миром. «Цикл времен года выступает символом нашей собственной жизни. Из темной утробы небытия, смерти мы восходим, рождаясь, к жизни, – писали Шрекенбах и Вицман. – Смерть природы и смерть человека. Нам кажется, что одна – аллегория другой. А насколько это справедливее для наших предков, которые жили ближе к природе и были глубже нас укоренены в ней»274. В «Праздновании смерти» давались рекомендации относительно того, как провести подлинно немецкие похороны, описывались подходящие убранство, песни, стихи. Авторы отмечали, что проводить похороны лучше всего «на открытом воздухе» в ясную лунную ночь. Ибо так, согласно Тациту, «древние германцы поклонялись своим богам». Из украшений рекомендован был только огонь с правой и с левой стороны; там же должны были стоять мальчик и девочка, держа в руках венки из листьев дуба и символизируя «связь между живыми и мертвыми»275.

Шрекенбах и Вицман были не одиноки в своих попытках вдохновить соотечественников на возвращение к корням при погребении умерших близких. Общество немецкого фольклора (Arbeitsgemeinschaft f?r deutsche Volkskunde – ADV) Альфреда Розенберга в 1937 г. приступило к исследованию, нацеленному на реконструкцию предполагаемой ритуальной жизни языческих предков современных немцев276. Один из ведущих фольклористов – участников проекта, Ганс Штробель, надеялся воссоздать Lebensfeiern (торжества жизни), которыми отмечались рождение, вступление в брак и смерть в «раннюю эпоху нашего народа», и вернуть их в широкое употребление277. При этом целью Штробеля было не только «возродить» «соответствующие расе» торжества, но и вернуть во владение «собственность народа, некогда отнятую у него церквями»278. Здесь, как и в других сферах повседневной жизни, некоторые члены нацистского истеблишмента видели в церкви своего главного идеологического соперника, пусть они и оставались привязаны к ней, соотнося себя в первую очередь с нею в своих усилиях. Такое отношение нацистов к церкви, в свою очередь, напоминает нам о том, сколь сильно обязаны они были прошлому, хотя и занимались радикальной трансформацией немецкой культуры.

В 1938 г. берлинское отделение Общества немецкого фольклора разослало лидерам разных Gauen (нем. округов) – региональных административных отделений партии – анкету, чтобы оценить состояние «внецерковного планирования празднеств и торжеств» на местах. На основе полученных ответов ведомство Розенберга вскоре начало составлять документ, получивший название «Справочник по планированию празднеств жизненного цикла», – руководство для местных лидеров партии по организации нацистских торжеств279. Не упуская даже мелочей, авторы описали не только похороны и траурные парады, но и такие детали похоронного обычая, как «немецкое приветствие на похоронах; колокольный звон в той части, которая не предусмотрена конфессиональными требованиями; [и] символические [обычаи], такие как опускание цветов в могилу усопшего»280. Подобные справочники призывали избегать использования черных гробов, «печального цвета» и «чуждых растений». Любые «расово чуждые символы», присутствующие в месте проведения похорон, – такие, видимо, как распятие – надлежало прятать. Панегиристам рекомендовалось говорить о «выдающихся чертах» ушедшего, в том числе о «любви к Heimat, преданности, прямоте, боевом настрое, желании служить и т.д.», делая особенный акцент на ценности этих качеств «для семьи и расового сообщества»281.

Между тем институты нацистского государства были не единственным источником инициатив по преобразованию смерти и похорон – предложения поступали и снизу. В 1933 г. кладбищенский смотритель отправил министру образования и науки Бернгарду Русту письмо, в котором настаивал: «культурное обновление сообщества нашего народа» требует преодоления «либерально-материалистического духовного состояния», которое столь сильно пронизывает немецкие кладбища; он призвал создать «похоронный культ [Bestattungskult], общий для всех товарищей по расе [Volksgenossen] вне зависимости от того, богаты они или бедны»282. В 1937 г. некий инициативный инженер направил правительственным чиновникам в Берлине предложение возродить погребальные обычаи древнего христианства: хоронить покойных в подземных усыпальницах. Каким-то образом, очевидно, инженер связал рождение новой Германии с культурой ранней церкви283. Доводы в пользу погребальной реформы не были новыми, как мы знаем из предыдущей главы. И социалисты, и консерваторы уже давно пришли в отчаяние от «духовного состояния» берлинских мест для захоронения. Но эти идеи получили новый импульс после 1933 г., когда смерть, с ее практиками и материальной культурой, стала рассматриваться в качестве основы для переформулирования немецкости.

То, что члены нацистской партии взяли под свой контроль главные в Берлине институты, связанные с культурой кладбищ, несомненно, ускорило этот процесс. В 1934 г. Йозеф Пертль, член НСДАП с 1921 г., был назначен директором берлинского Управления садово-паркового хозяйства (Stadtgartenbaudirektor). Он служил также президентом Германского общества садово-паркового искусства (Deutsche Gesellschaft f?r Gartenkunst) – крупнейшей профессиональной организации ландшафтных архитекторов и садоводов. Будучи преданным нацистским активистом, Пертль видел задачу своего подразделения в том, чтобы привести похороны в Берлине в соответствие с тем, что он считал истинным немецким пониманием смерти, и разработать принципы строительства и оформления кладбищ, которые больше соответствовали бы героическим обычаям прошлого. Проблемы берлинской погребальной культуры, считал Пертль, одновременно расовые и духовные: «Немецкое кладбище стало жертвой культурных ошибок прошлых столетий, на протяжении которых Германия была сферой действия чуждых рас и мировоззрений»284.

Влияние Пертля привело к новому взгляду на кладбища и на «эффектность» надгробий, которая критиковалась еще в Веймарскую эпоху. Когда в апреле 1935 г. Немецкое общество садово-паркового искусства собралось для обсуждения «проблемы кладбищ в Третьем рейхе», президент Пертль рассказал, как, по его мнению, добиться того, чтобы берлинские кладбища гармонировали с позицией Гитлера: «на моем надгробии будет только Адольф Гитлер, ничего больше». Это, сказал Пертль, указывает на идеал простоты и коммунитаризма. «Новое кладбище», вместо того чтобы при помощи изысканных памятников подчеркивать ценность индивида, должно «воздействовать на посетителя посредством полноты своего единства». Неудивительно, что Пертль находил это единство в немецких военных кладбищах Первой мировой войны, которые, по его мнению, прекрасно запечатлели «творческую волю текущего дня». В них «простые формы индивидуальных памятников ясно свидетельствуют о неделимом единстве солдат»285. Чиновники, разделявшие взгляды Пертля, вскоре стали активно выступать за массовое распространение военного идеала и его особой «немецкой» традиции общественного единения на гражданские кладбища. Оформление выдвинули на передний план. Было мнение, что надгробия должны располагаться горизонтально, а не возвышаться над могилами, неся на своей поверхности лишь имена и даты рождения и смерти покойного286. На подлинно немецком кладбище не должно быть ничего, что идет в ущерб эстетическому выражению полного общественного единства.

Нельзя сказать, что подобные предложения не встречали критики. Члены Ремесленной гильдии скульпторов и каменотесов (Handwerker-Innung f?r das Bildhauer – und Steinmetz-Handwerk) были озадачены содержанием и возможными последствиями речи Пертля. Они без обсуждения отклонили идею, что индивидуальность в надгробиях противоречит новому государству; для них подчинение индивидуального коллективному было явлением Веймарской эпохи. Они боялись, что смерть превратится «в чисто функционалистский государственный вопрос», и аргументировали: хотя «индивид в сегодняшней духовной атмосфере принадлежит государству, в смерти он принадлежит прежде всего своей семье – которая, в свою очередь, есть зародышевая клетка государственного образования». Коллективистское мышление применительно к кладбищам, утверждали члены этой гильдии, создало прискорбную ситуацию во Франкфурте, где вдохновленная социализмом погребальная реформа Эрнста Мэя привела к созданию гражданского кладбища в военном стиле. Каменотесы заявляли, что это – «катастрофа», от которой «отворачиваешься в ужасе». Впрочем, к их облегчению, Мэй находится сейчас «в Москве», где предположительно его работа встретит более радушный прием. Однако антииндивидуалистичный, большевистский дух Веймарской эпохи – воплотившийся в работе Мэя и ему подобных – сохранялся у реформаторов кладбища вроде Пертля, намекали каменотесы. И они надеялись, что этот дух Германией «благополучно преодолен»287.

Каменотесов, конечно, беспокоило, что предписанное единообразие надгробий скажется на их заработках, однако личная заинтересованность не должна заслонять от нас нечто более общее: нацистская революция и в смерти, и других вопросах в значительной степени оставалась незавершенным проектом и то и дело становилась предметом для переосмысления, пересмотра, переинтерпретации. В конце концов идеал единообразия взял верх, и эта победа тоже важна. В 1937 г. вступили в силу «Указания по проектированию кладбищ», составленные Министерствами внутренних дел Рейха и Пруссии. Все, кто занимались погребением, а также планированием и строительством кладбищ, должны были стараться в своей работе «выражать идею Volksgemeinschaft [нем. – народной общности] сильнее, чем это делалось прежде»288. Необходимо было подчеркивать равенство и единство и препятствовать появлению на кладбище «индивидуалистических» различий, насколько это только возможно.

Пертль усердно трудился над тем, чтобы сделать этот идеал частью берлинской погребальной культуры. В 1938 г. он предложил создать огромные круглые лужайки – «Aschenhaine» [нем. Asche – прах, Hain – роща], где в окружении деревьев и среди «цветочных полей» прах мертвых мог быть немедленно «возвращен» в «циркуляционную систему» природы (см. Рис. 2.1). В нацистской поэзии описывались предки, «возвращающиеся в землю», чтобы «жить дальше» в новых формах, – вот так и погребение в Aschenhain позволяло мертвым вновь слиться с природой и таким образом незаметно перейти от одной формы существования к другой. Пертль утверждал: хотя «главная забота пацифиста – это забота о себе как в этом мире, так и в следующем», тот, чье отношение к жизни «героическое <…> знает, что выполнение долга – его обязанность, даже если это означает его кончину». Герой «подтверждает природу и ее законы», не заботясь о своей «индивидуальной загробной жизни [Weiterleben]»289. Это делалось путем самоотверженного обеспечения природы «строительным материалом новой жизни» – в противоположность сохранению индивидуальности после смерти при традиционном погребении в легко опознаваемой, оригинальной могиле. В Aschenhain, напротив, имена покойных должны были быть написаны на маленькой табличке, чтобы ничто больше не мешало выражению абсолютного социального единства. Как заметил современник, идея Aschenhain выражала «связь человека с человеком, а также их связь с элементами природы»290.

Рис. 2.1. «Aschenhain с высоты птичьего полета». Рисунок (1938) Йозефа Пертля, заведовавшего садово-парковой архитектурой Берлина. В Aschenhain, по теории Пертля, прах мертвых мог вернуться в «циркуляционную систему природы». Этот рисунок сопровождал статью, написанную Пертлем для отраслевого журнала «Die Feuerbestattung» («Кремация»). Landesarchiv Berlin, C Rep 110/1075.

Но и представления о подлинно немецком способе погребения имели пределы и противоположные истолкования. Когда Пертль предложил дополнить закон о кремации 1934 г. разрешением строительства и использования Aschenhaine, Министерство внутренних дел Рейха ему отказало, приведя веские причины. Помимо правовых осложнений – по закону о кремации 1934 г. прах надлежало хоронить в урнах, – отказ изменить закон имел и «расово-психологические основания». В министерстве заключили, что «чувства почтения и благочестия у большинства немцев» заставляют «категорически отклонить подобную форму “погребения”, поскольку она сделала бы невозможной их физическую связь с умершими»291. Берлинцы желали посещать могилы своих близких, ухаживать за ними и будут желать этого впредь. Важно, что министерский отказ от плана Пертля был основан на идее крепких уз между берлинцами и их покойными близкими, связи, как считалось, не только культурной, но и расовой по своей природе.

Эту связь нацисты стремились запечатлеть в самом ландшафте Берлина. Во время изначального планирования «Германии» – проекта по полному переустройству города в национал-социалистическом духе – главный гитлеровский архитектор Алберт Шпеер решил, что создание широкой «северо-южной оси» поперек города потребует секуляризации и перемещения нескольких кладбищ. Уцепившись за прекрасную, как ему казалось, возможность, Шпеер заручился поддержкой берлинского уполномоченного по могилам Эрнста фон Харнака (позднее он будет казнен за участие в заговоре с целью убийства Гитлера 20 июля 1944 г.) относительно создания кладбища для самых «важных и ярких персон культурной жизни Берлина»292. Шпеер воображал, что когда в ходе проекта «Германия» будут вскрыты могилы выдающихся деятелей, их останки можно будет перезахоронить на одном почетном кладбище в столице Рейха. И это кладбище – берлинское Пер-Лашез – станет последним пристанищем для политиков, военных, промышленников, поэтов, музыкантов, художников, философов, ученых, изобретателей, путешественников и прочих «великих немцев» прошлого и будущего. Так, Генрих фон Клейст, которому, как самоубийце, отказали в церковном погребении в начале XIX в., должен был быть выкопан из могилы в Ванзее и перезахоронен там293. Кладбище планировалось построить в Тиргардене, на реке Шпрее, у самого парка Бельвю. Расположенное возле центра города, оно было бы легко доступным для посетителей294. Это было заметным отклонением от тенденции, восходящей в Европе по крайней мере к концу XVIII в., – перемещать кладбища в городские предместья, что лишний раз подтверждает, какое небывалое значение придавали нацисты присутствию и близости умерших.

Когда мы узнаем об этих многочисленных планах и предложениях, реформаторских порывах и теориях, перед нами естественным образом встает вопрос об их последствиях. Строительство воображаемого Шпеером кладбища для «великих немцев», как и его экстравагантный план по поводу «Германии», так и не было осуществлено: помешала Вторая мировая. Схожим образом не были построены и Aschenhaine Пертля – во всяком случае, за двенадцать лет существования Тысячелетнего рейха. Итак: повлияли ли предложенные изменения в ритуалах, практике и материальной культуре погребения на то, как берлинцы хоронили и оплакивали умерших? Это непростой вопрос, учитывая скудость источников, описывающих восприятие нацистских ритуалов. Однако мне хотелось бы привести ряд доводов в пользу того, что нацистское мышление о смерти и ее ритуалах сыграло здесь весьма серьезную роль.

Первое, что можно утверждать с достаточными основаниями: в среде членов партии произошли изменения на уровне ритуала. Согласно источникам, в октябре 1937 г. исследователь, работавший в берлинском отделе у Розенберга, заключил, что «семейные празднования» рождения, свадьбы и смерти проводились «в духе мировоззрения НС»295. Известно также, что предложенные Шрекенбахом и Вицманом церемонии использовались при организации поддержанных партией мемориальных служб в Берлине296. Возможно, неслучайно после роста в 1933 и 1934 гг. с каждым следующим годом – с 1935-го по 1937-й – медленно, но верно снижалось количество протестантов, похороненных при участии церкви. В случае с католиками цифры колебались: доля похороненных по религиозным обрядам возрастала и снижалась между 1933 и 1936 гг., но в 1937 г. по церковному обряду было похоронено меньше католиков, чем в 1933 г.297 Этот сдвиг можно, в свою очередь, связать со спонтанным уходом из церкви, начавшийся в нацистской партии в 1936 г. Многие теперь определяли себя как gottgl?ubig, то есть как просто «верующие в Бога» – что отражало принятие ими новой, санкционированной партией религиозной идентичности. В Gau [нем. гау – партийном округе] Берлина среди членов партии на учет встали больше Gottgl?ubige, чем в каком-либо другом: в качестве таковых было записано более 10 процентов членов НСДАП298. Возможно, упадок церковного погребения стал результатом роста популярности среди Gottgl?ubige «альтернативных» погребальных практик.

В то же время среди сторонников нацизма были и те, кто не отходил от своей христианской веры, считая ее вполне совместимой с нацистскими ценностями. Это также повлияло на похоронный ритуал. Похороны так называемых немецких христиан – представителей нацистского течения в протестантизме – проводило духовенство. Но его представители стали отказываться от большей части библейских стихов и многих молитв (оставляя, видимо, «Отче наш») и задействовали эстетические элементы вроде тех, за которые ратовали Шрекенбах и Вицман. Церковные алтари украшали огнем и сосновыми ветками, а некоторые немецко-христианские пасторы проводили погребальную службу в военном костюме или надев черные сапоги и ездовые бриджи299. Подобные похороны обнажали удивительный синкретизм, свойственный некоторым христианам в Третьем рейхе, в особенности, пожалуй, сторонникам «позитивного христианства» – ведь они не видели противоречия между «быть нацистом» и «быть христианином».

Так или иначе, приобщение берлинской публики – в самом широком смысле этого слова – к новым ритуалам оказалось непростым делом. В конце концов, иногда даже партия с трудом определяла, какими должны быть «истинно немецкие» похороны. Руководства, описывающие «праздники жизненного цикла», не доходили до некоторых отделений партии вплоть до 1942 г.300 Внутренний партийный документ 1941 г. констатирует: хотя НСДАП разработала и внедрила собственные ритуалы партийных съездов, а также добилась унификации партийных песен, флагов и «немецкого приветствия» во всех частях Рейха, «единых фундаментальных форм» для ритуалов похорон, свадьбы и рождения по-прежнему нет301. В 1941 г. чиновники, работавшие над введением этих форм, все еще спорили: является ли по-настоящему немецким бросание горсти земли в могилу (как было принято во многих частях Германии) или же это пережиток христианской практики. А цветы и венки – подлинно ли это немецкое?302 В брошюре 1943 г., адресованной активистам партии, фольклорист Штробель писал: празднования, которые являются лишь «рефлексивными и неестественными копиями старых, предположительно немецких, форм, [не служат] целесообразной основой для национал-социалистических празднований», – имея в виду, что процесс отсортировки и разграничений внутри «народной» практики, различных языческих увлечений, региональных обычаев и христианской традиции остается незавершенным303. Лишь в марте 1941 г. Министерство внутренних дел впервые постановило, что места для проведения церемоний в нацистском стиле – в Берлине и за его пределами – должны быть организованы в «старых замках», когда это возможно304.

Один исследователь предположил, что широкое принятие нацистских Lebensfeiern [нем. праздников жизненного цикла] могло быть затруднено своеобразными территориальными распрями, которыми славились нацисты. Роберт Лей, глава Германского трудового фронта, возможно, пытался препятствовать сотрудничеству глав Gau в организации церемоний под покровительством своего соперника Розенберга305. Однако «в сравнении с “сильным резонансом”, который Розенберг <…> смог отметить на среднем и <…> нижнем функциональных уровнях <…> совсем нетрудно представить, что было значительное принятие фольклорных праздничных форм, предложенных бюро Розенберга»306. И действительно, в середине 1944 г. в Берлине нанимали органистов и других музыкантов, а также погребальных ораторов – чтобы провести похороны в новом стиле307.

Как бы то ни было, СД – служба безопасности СС (Sicherheitsdienst), собиравшая мнения немцев по широкому кругу вопросов, в 1943 г. докладывала об «исключительном и неизменном господстве по всей Германии христианской церкви» в том, что касалось похорон. В начале 1940-х гг. лишь 4 процента немцев официально отметили рождение своих детей в нацистском стиле, 8 процентов сыграли нацистские свадьбы и менее 1 процента похорон было проведено по нацистским обрядам308. Однако весьма показательно вот что: СД, особенно после начала войны, стало раздражать, когда пасторы включали в церковные заупокойные службы элементы нацистского похоронного ритуала. Степень проявленной ими озабоченности по этому поводу говорит о том, что формы и мотивы нацистского ритуала использовали не только убежденные нацисты из движения немецких христиан.

Важно также помнить, что сами немецкие христиане не были каким-то странным маргинальным движением в среде берлинских протестантов. Хотя их часто представляли – особенно исследователи церкви – подобным образом, такая характеристика абсолютно ошибочна. Влияние немецких христиан и их успех в деле переориентации миссии церкви в городе – даже прежде, чем власть захватили нацисты, – оказались весьма значительными309. Это значит, что перемены в ритуалах, которыми занимались немецкие христиане, были, возможно, более распространены и имели большее влияние на похоронный ритуал, чем можно было бы ожидать.

Вера – это, конечно, другая тема. Изменились ли представления берлинцев о смерти и ее смысле при нацистах, еще до начала войны? Изменилось ли их представление о загробной жизни? Это самые сложные вопросы. Окружающие смерть практики и верования, которые находились так близко к реальности повседневной жизни, что ближе и быть не может, крайне редко отражены в письменных источниках. Относительно богатыми источниками о связанных со смертью верованиях Веймарского периода служат работы Гюнтера Дена и Пауля Печовски; эти религиозные деятели испытывали сильный социологический интерес и чувствовали политическое обязательство дать право голоса «простому человеку», они хотели понять, какие существенные перемены происходят в их городе и как они сказываются на вере. Очевидно, Ден и Печовски имели также и то преимущество, что жили при либеральном политическом порядке. Они имели такой уровень доступа к представлениям о смерти, что других подобных описаний в источниках нацистского периода попросту нет.

Растущее количество сведений, полученных из тщательных исследований повседневной жизни в Третьем рейхе, показывает, насколько глубоко нацизм видоизменил немецкую культуру, и смерть здесь, как представляется, не исключение. Конечно, берлинцы не стали при нацизме язычниками, поклоняющимися солнцу или дереву. Восторги нацистских интеллектуалов по поводу их предполагаемых дохристианских корней и «германские» погребальные практики имели, судя по всему, относительно небольшое влияние на похоронный ритуал, и даже во время войны в том, что касается смерти, берлинцы не переняли целиком нацистскую программу. Но все же нацизм ввел новые образы в культуру смерти и придал новое значение старым символам. После Второй мировой войны в письмах к чиновникам муниципалитета, отвечающим за городскую архитектуру, содержались постоянные требования убрать свастику с надгробий на городских кладбищах. Историки берлинских кладбищ показали, что в годы нацизма на могилах появлялось все меньше христианских символов; их место заняли дубовые листья – которые всегда любили нацисты и националисты – и другие символы. Кроме того, изданные в 1937 г. руководства по устройству кладбищ рекомендовали делать все более простые и однотипные надгробья, соблюдать все большее единообразие – эффект «картотечной карточки» (Karteikarte)310. О каких же изменениях в ментальностях свидетельствует эта реконфигурация пространства?

Конечно, было бы упрощением считать, что использование огня на похоронах или дубовых листьев и сосновых ветвей для украшения могильных камней свидетельствует о принятии нацистского отношения к смерти в широком его понимании. В то же время, как показали исследователи, именно эти небольшие, неприметные и даже бессознательные жесты потенциально затрагивали миллионы людей, именно через них обретала форму нацификация повседневной жизни в Германии311.

Между тем процесс нацификации берлинской культуры смерти протекал и намного глубже. Ни создание обширных кладбищ для немецких культурных героев, ни придумывание новых похоронных ритуалов, ни реформирование погребения или пропаганду той или иной его формы – ни одну из описанных здесь мер невозможно понять до конца, если не учесть другую меру: попытку очистить Берлин от назойливого присутствия тех, кто все больше выпадал, перефразируя Клаудию Кунц, из границ моральной заботы германского общества. Если поставить на Берлин нацистскую визу означало переместить немецких покойников в центр столицы, а значит – символически – ближе к сердцу нации, то это также означало подавить влияние «других», на чьем фоне категорически переопределялась немецкость. На протяжении 1930-х гг. жизнь евреев в столице все больше ограничивалась; евреи сталкивались со все большим притеснением в повседневной жизни; новые границы между немцами и «другими» были проведены даже в смерти.

Уже в 1934 г. прусское Управление строительства и финансирования обратило внимание на снижение числа похорон на кладбище Херштрассе в Шарлоттенбурге. Как выяснилось, «члены НСДАП» решили, что это «еврейское кладбище [Judenfriedhof]»312, и стали отказываться там хоронить. Еще до того, как Нюрнбергские законы официально определили, кто является членом расового сообщества, а кто – нет, многие берлинцы, причем не только «члены НСДАП», начали отдаляться от своих соседей, коллег и бывших друзей – евреев. Когда в феврале 1935 г. умер художник Макс Либерман, его похороны были немноголюдны. Художественный критик Карл Шеффлер размышлял:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.