Попутное

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Попутное

Вот текст Открытого письма Солженицына от 12 ноября 1969 года Секретариату Союза писателей РСФСР:

«Бесстыдно попирая свой собственный устав, вы исключили меня заочно, пожарным порядком, даже не послав мне вызывной телеграммы, даже не дав нужных четырех часов – добраться из Рязани и присутствовать. Вы откровенно показали, что решение предшествовало «обсуждению». Опасались ли вы, что придется выделить мне десять минут на ответ? Я вынужден заменить их этим письмом.

Протрите циферблаты! – ваши часы отстали от века. Откиньте дорогие тяжелые занавеси! – вы даже не подозреваете, что на дворе уже рассветает. Это – не то глухое, мрачное, безысходное время, когда вот так же угодливо исключали Ахматову. И даже не то робкое, зябкое, когда с завываниями исключали Пастернака. Вам мало того позора? Вы хотите его сгустить? Но близок час: каждый из вас будет искать, как выскрести свою подпись под сегодняшней резолюцией.

Слепые поводыри слепых! Вы даже не замечаете, что бредете в сторону, противоположную той, которую объявили. В эту кризисную пору нашему тяжело больному обществу вы неспособны предложить ничего конструктивного, ничего доброго, а только свою ненависть-бдительность, а только «держать и не пущать»!

Расползаются ваши дебелые статьи, вяло шевелится ваше безмыслие, – а аргументов нет, есть только голосование и администрация. Оттого-то на знаменитое письмо Лидии Чуковской, гордость русской публицистики, не осмелился ответить ни Шолохов, ни все вы, вместе взятые. А готовятся на нее административные клещи: как посмела она допустить, что неизданную книгу ее читают? Раз инстанции решили тебя не печатать – задавись, удушись, не существуй! никому не давать читать!

Подгоняют под исключение и Льва Копелева – фронтовика, уже отсидевшего десять лет безвинно, – теперь же виновного в том, что заступается за гонимых, что разгласил священный тайный разговор с влиятельным лицом, нарушил тайну кабинета. А зачем ведете вы такие разговоры, которые надо скрывать от народа? А не нам ли было пятьдесят лет назад обещано, что никогда не будет больше тайной дипломатии, тайных переговоров, тайных непонятных назначений и перемещений, что массы будут обо всем знать и судить открыто!

«Враги услышат» – вот ваша отговорка, вечные и постоянные «враги» – удобная основа ваших должностей и вашего существования. Как будто не было врагов, когда обещалась немедленная открытость. Да что бы вы делали без «врагов»? Да вы б и жить уже не могли без «врагов», вашей бесплодной атмосферой стала ненависть, ненависть, не уступающая расовой. Но так теряется ощущение цельного и единого человечества – и ускоряется его гибель. Да растопись завтра только льды одной Антарктики – и все мы превратимся в тонущее человечество – и кому вы тогда будете тыкать в нос «классовую» борьбу»? Уж не говорю – когда остатки двуногих будут бродить по радиоактивной Земле и умирать.

Все-таки вспомнить пора, что первое, кому мы принадлежим, – это человечество. А человечество отделилось от животного мира мыслью и речью. И они естественно должны быть свободными. А если их сковать, – мы возвращаемся в животных.

Гласность, честная и полная гласность – вот первое условие здоровья всякого общества, и нашего тоже. И кто не хочет нашей стране гласности, – тот равнодушен к отечеству, тот думает лишь о своей корысти. Кто не хочет отечеству гласности, – тот не хочет очистить его от болезней, а загнать их внутрь, чтоб они гнили там».

«Слово пробивает себе дорогу. Сборник статей и документов об А.И. Солженицыне. 1962–1974».

Составили Владимир Глоцер и Елена Чуковская. Изд-во «Русский путь». М. 1998..

21. XI.69

Заходил Кузькин-Можаев. «Обнажил пупок Ис[аи[ч». Подтвердил, что его подталкивают Штейн и К0. Мож[аев] думает, что толчком к исключ[ению] С[олженицы]на были слухи о завещ[ании] Чук[овско]го. Люшу[111] вызывали в некое учрежд[ение] по наследным правам, где четверо мужчин допытывались, кому именно велел помогать Чук[овский]. Она сказала, что это семейн[ые] тайны, деньги оставлены ей, а она уж знает, кого он имел в виду.

Продолжают вызывать заступников С[олженицы]на. Бакланова – в отдел, Булата – в райком. Говорят при этом, что остальные уже признали свою ошибку. Стращают письмом С[олженицы[на, но не выпускают его из папки, только говорят о нем, как о дьявольским писании, на кот[оро]е православным и смотреть грешно. <.. >

23. XI.69

На «перевозочном средстве» (Н. Ильиной) ездили в Пахру. Первый денек подморозило, иней и солнце, а то все слякоть была.

Ходили с А[лександром] Т[рифоновичем] и Дем[ентьевым] по осеннему леску. Тр[ифоныч] вчера гов[орил] с В[оронковы]м. «Не отпирайтесь, вы мне звонили». – «Да, я хотел познакомить вас с неким докум[ен]том». – «Каким? Не открыт[ым] ли письмом?» – «Да». – «К несчастью, я его знаю». – «Почему же к несчастью?» – «Потому что, хотя я не могу изменить своего отнош[ения] к написанному С[олженицыны]м, это письмо я решит[ельно] отвергаю». Не знаю, что еще наговорил Тр[ифоныч], но Bop[онков] радостно подхватил, что письмо «анти» и т. п., что он рад парт[ийной] позиции Тр[ифоныча]. А Тр[ифоныча] все это мучит.

24. XI.69

Без перемен. Говорил с Е[леной] С[ергеевной]. Она считает, что у Ис[аича] посл[еднее] время – mania grandiosa[112]. Беда в том, что думает об одном себе. А может случиться, что он-то выживет, а Тр[ифоныч] – погибнет. Вот где ужас.

25. XI.69

Принесли письмо от С[олженицына] – А[лександру] Т[рифоновичу]. Ис[аич] болел гриппом, теперь, говорят, нигде не показывается. Письмо Миша открыл (посланный так и передал, что мне или ему). Когда я пришел и Алеша уже прочитал и впал в транс: новое ужасное письмо. Прочел и я. Письмо показалось мне искренней попыткой объясниться. Ис[аич] пишет, что он ч[елове]к другой эпохи, человек лагеря и на многое смотрит иначе. Повторяет, что должен ответить ударом на удар. Гов[орит], что когда был в ред[акции], текста у него еще не было, а потом инстинкт ему-де подсказал, и письмо складыв[алось] 11-го. Гов[орит], что помочь ему нельзя, что он решенный ч[елове]к, что за ним из ред[акции] увязались двое, и это твердо, т[ак] что едва от них отделался и т. п. Письмо ч[елове]ка загнанного, затравленного, но и уверенного в своем до фанатизма. Он гов[орит], что Тр[ифоныч] ему бы отсоветовал бы пускать по рукам и «Корпус» и «Круг» – а верно ли это? В свою непогрешимость он верит, и сам несчастный, слепой – рассуждает о счастье освобождения, возможности сказать все – не чувствуя, что он уже под копытами коня. Словом, письмо-разрыв, письмо-объяснение и письмо-прощание. Его дружеский, сердечный характер только резче обозначает несогласие в существе. Сейчас он готов идти до конца, не ведая, какие еще предстоят муки.

К вечеру стало известно о статье, кот[орая] появится завтра в «Л[итературной] г[азете]».

26. XI.69

Статья в «Л[итературной] г[азете]». Уже пр[оизведени]я С[олженицы]на названы антисоветскими, уже не стесняясь, ему говорят, что он пытается «выдать себя за жертву несправедливости». В эти как раз дни 7 лет назад был его триумф. Его загоняли в угол планомерно и постепенно. А он, огрызаясь и отбиваясь, становился все озлобленнее и высокомернее. Главное в статье – приглашение уехать за границу. Бул[гако]в просил об этом как о милости, С[олженицы[ну этим же грозят. Что это – провок[ационный] ход – или в самом деле попытка отделаться от него? Все обратили внимание, что в статье даже с фактич[еской] стороны – вранье громоздится на вранье. Письмо отправлено 12-го, а газета пишет 14-го, чтобы эффектнее сопоставить с появлением письма в «Нью-Йорк таймс» – 15-го. Ну, да что уж там… Дело ясное. «Луб[янские] пассажи», – как гов[орит] Ира Дементьева[113].

Ал[еша] занемог. Мы с М[ишей] отправились в Пахру. А[лександр] Т[рифонович] не пьет уже, но с утра лежит в постели, ослабевший, ничего не ест, без сил совсем. Вышел к нам – вялый, печальный. Вчера В[оронков] прислал с курьером под вечер газету и письмо, просил дать письм[енный] ответ в любой форме. Тр[ифоныч] выходил из дому, встретил посланца в саду – и что говорил, непонятно. Письмо же В[оронкова] следующее (написано от руки, на конверте – «только лично» и с просьбой порвать) – приведены слова, кот[орые] В[оронков] записал сразу после разг[овора] по телеф[ону] с А[лександром] Т[рифоновичем], слова такие примерно: «Это вопрос политич[еский] и тут не может быть двух мнений. Не меняя оценки С[олженицы[на как писат[еля], я решит[ель]но отвергаю его позицию, направл[енную] против партии, гос[ударст]ва и моей лично». Далее В[оронков] спрашивает, верно ли он записал эти слова, и просит их письменно подтвердить. «Мы гордимся Вами, Вашей принципиальностью…» – и что-то еще в этом роде. Сообщает, что Фед[ин], Леонов, Марков, Полевой и др[угие] члены Секр[етариата] уже решит[ельно] осудили письмо С[олженицы]на – теперь-де нужно закрепить свое отношение в письм[енной] форме.

Тр[ифоныч] растерян, а слабость физич[еская] не дает ему собраться и сообразить, как себя вести. Первый его вопрос, когда он прочел п[исьмо] С[олженицы]на, был: «Надо ли его посылать В[оронко]ву?» Сумятица в мозгу страшная – и обида на С[олженицы]на, и досада, что все валится, и смутное сознание, что ловцы душ наготове. Я его умолял только не спешить, не делать ложного шага. То, что журн[ал] погибает – неделей раньше, неделей позже, – это ясно. Но надо избежать срама, кот[орый] перечеркнет все, что сделано. Тут нужна железная выдержка. Его не спрашив[али], когда исключали С[олженицы]на, а теперь им нужна подпись под его осуждением. Было бы ужасно, если бы он запутался в этой воронк[овской] сети. Ведь видно, видно невооруж[енным] глазом, как они ее на него набрасывают. И ведь все равно его погубят, выкрутят руки и Тр[ифонычу] и нам всем, только прежде еще хотят осрамить и обесславить. Сидели долго за столом, говорили, пили чай. Тр[ифоныч] больше молчал, обхватив голову руками. Я хотел, чтобы он посмотрел на дело шире, с какой-то дистанции и напомнил раскол «Совр[еменника]» с Толстым, Турген[евым]. Кто прав, кто виноват? Со временем становится ясно, что дело сложнее, чем казалось в ту пору. И оставаясь на стороне Щедр[ина], я признаю в чем-то и правоту Дост[оевско]го, кот[орый] спорил с ним. Но ведь здесь к тому же примешан Вор[онко]в и то, что за ним стоит.

Тр[ифоныч] просил, несколько раз повторив, хотя это не было нужно: «Приезжайте, пожалуйста, завтра. Надо все еще раз обдумать».

Теперь нов[ая] версия исключ[ения] С[олженицы]на. Говорят, Нобел[евский] лит[ературный] комитет проголосовал за присуждение ему премии. Шведская же академия при оконч[ательном] голосовании переменила кандидата. Во-первых, слишком много-де лауреатов русских. Во-вторых, не было бы ему от этого плохо в России. У нас же ждали и, как только выяснилось, что не дают, решили забить его до конца.

27. XI.69

Вчера Вас[ильев] в Моск[овском] отд[елении] уже как будто провел актив с выкриками: «Долой предателя», «пусть убирается» и т. п.

На днях у нас должно быть отчетное собрание. Требуют написанный доклад – в райком, волнение чрезмерное и вокруг дня, когда будет собрание. Не попытаются ли пристегнуть «дело С[олженицы]на»?

Втроем ездили к А[лександру] Т[рифоновичу]. Он еще слаб, но сказал, что принял решение – уходить. Я не возражал ему даже. Конечно, придется теперь уходить, пока нас прежде не убрали. Но спешить и здесь не надо. Дни, м[ожет] б[ыть], неделю-другую надо еще выждать.

События с С[олженицыны]м этим не кончатся. Наверняка ведь он строчит какое-то письмо в ответ на посл[еднюю] «Литературную г[азету]». И надо ему решать, как быть – если требование, чтобы он покинул страну, – всерьез.

Я Тр[ифоны]чу еще раз оч[ень] настойчиво говорил, чтобы он ничего не писал В[оронко[ву, сейчас каждый шаг по заминированному полю.

28. XI.69

В редакцию заходят, спрашивают: верно ли, что Тв[ардовский] написал письмо, в кот[ором] отрекается от С[олженицы]на. Были Вознес[енский], Можаев. Слух пошел оттого, что В[оронко]в, видимо, читал запись телефон[ного] разговора с А[лександром] Т[рифоновичем] на активе.

Ис[аич] болел гриппом, и вообще все его хвори взбунтовались, но, кажется, теперь здоров. Говорит: «они хотят, чтобы я из своего дома ехал в Англ[ию] или Америку, нет уж, пусть-ка они из моего дома едут в Китай».

Оч[ень] доволен тем, что его письмо так широко цитировано в «Л[итературной] г[азете]». Думает, что молодежи это будет интересно. Гов[орит] еще, что его насильственно оторвали от его занятий историч[еской] темой и повернули к современности (так бы он еще 3–4 года тихо просидел за работой). В С[оюз] С[оветских] П[исателей] его не возвратят, да и не надо. А он спокойно возвращается к своей работе. М[ожет] б[ыть], он их и пересидит? <.. >

30. XI.69

Нат[алья] (Ильина. – С.Л.) рассказ[ала], что Ис[аич] показ[ал] свое письмо Тв[ардовско]му – Чуковским. Это уже неблагородно. Ему все же неймется показать свое превосходство, и он не стесняется кинуть на Тр[ифоныча] какую-то тень.

2. ХII.69

<.. > Тр[ифоныч] – желтый и болезненный, заезжал в ред[акцию], а отсюда нанес визит Вор[онко]ву. В[оронко]в хотел обрадовать его: «Знаете, как все довольны были наверху вашим заявлением. Узнаем Твард[овского]». «Вы думаете меня этим обрадовать?» – спросил Тр[ифоныч]. «Но ведь я сказал – «к сожалению». «С[олженицы]на жали, жали и дожали, так что он потек, а как потек – возликовали». В[оронко]в снова предлагал А[лександру] Т[рифоновичу] переходить работать в С[оюз] П[исателей].

Потом А[лександр] Т[рифонович], приехав, говорил со мной, странно устроившись на креслах в коридоре. С.С. Смирнов принес пародию на Кочетова, думал повеселить, а Тр[ифоныч] спросил мрачно: а про С[олженицы[на у тебя не написано? Мне рассказал, что вчера темным вечером, света не было, гулял с Симоновым по дорожкам Пахры и гов[орил] ему: ты что все ухмыляешься, думаешь, тебя не коснется? Это роковое событие для всего С[оюза] П[исателей]. Ну что ты будешь делать? Писать? А зачем? И где, между прочим, печатать? И начал катать его, как котенка. Сим[онов] помрачнел и сказал: «Если всерьез, то я, м[ожет] б[ыть], смотрю еще безнадежнее, чем ты».

Настр[оение] Тр[ифоны[ча, как я и ждал, резко изменилось в пользу С[олженицы]на. «Борьба с талантом – безнадежное дело», – гов[орил] он сегодня.

Я поздравлял сегодня Гронского[114] на юбилее в «Известиях». Прочел две цитаты из его речей 32 г[ода]. Гнедин[115] сказ[ал] мне: «Когда вы вышли – наступила мертвая тишина, и я видел, как разевались пасти, чтобы вас проглотить». Я и сам это чувствовал – и как всегда после таких «публичностей» – огорчение, недовольство самим собой.

4. XII.69

Мишу вызывали к Пирогову. Я предчувствовал и боялся этого вызова. Дело в том, что в Л[енингра]де уже провели собр[ание] с осуждением С[олженицы]на. Естьопасение, что и дальше будут практиковать это старое правило – каждый должен расписаться кровью, – проголосовать, выступить и заклеймить. В таком случае нам конец. Если задумали использовать для этого наше партсобрание – тут и будет окончат[ельный] расчет.

Но все пока обошлось благополучно. Беседа мирная и касалась лишь вопроса о секретаре: не хотят менять М[ишу] на Вин[оградо]ва[116].

Тр[ифоныч] приехал – его, видно, мучает, бездействие, и он обдумывает, не написать ли письмо по поводу Ис[аича]. Вчера перечитал «Ив[ана] Ден[исовича]» и вспоминал, как впервые прочел его, и пошел читать на кухню второй раз – вслух, М[арии] Ил[ларионовне]. Она мыла посуду, но скоро бросила, не могла. Потом месяцы борьбы за эту вещь – и звонок В.С.Лебедева, что Н[икита] С[ергеевич] слушал чтение и на 3-й день остановил все дела, чтобы дослушать повесть. Тр[ифоныч] гов[орит], что плакал с телеф[онной] трубкой в руках. И теперь перечитал придирчиво, абзац за абзацем. Никаких пустот, написано сжато, как скрученная и мелко исписанная арестантская записка. «Но я сделал открытие, хотя, м[ожет] б[ыть], вы меня осудите. Это вещь «анти» – с <нрзб.> тех, кто сейчас гонит С[олженицы]на». 2 мира: лагерь и охрана, и он до конца и навсегда лагерный человек. <.. >

8. ХII.69

Тр[ифоныч] занят архивом. У него, по его словам, около 100 писем Ис[аича]. «Подобрал их, сложил в одну папку – и как покойника вынес».

Притча: «А вы откуда? Из Тьмутар[акани]. Вот где отдыхать хорошо!»

Собрание, приехал секрет[арь] райкома Пирогов. По его настоянию Миша оставлен еще на один срок. Вел себя тихо и благожелательно. Гов[орил], что 420 организ[аций] в р[айо]не, 47 тыс[яч] ком[мунис]тов, а он вот к нам приехал (утром был на партсобр[ании] в район[ном] КГБ, там 11 чел[овек] вся организация).

Тр[ифоныч], кот[орый] не умеет лгать даже в чрезвыч[айных] обстоятельствах, устало и трудно гов[орил] о письмах читателей.

Мы боялись П[ирого]ва, не будет ли он нас приводить к присяге, заставлять расписываться кровью в связи с делом С[олженицы]на, ну а он, кажется, боялся нас. И все были счастливы, что обошлось без эксцессов[117].

13. ХII.69

<…> На совещ[ании] Марков сказал неск[олько] слов о Солж[еницыне], похвалил Рязанскую организацию – «небольшую, но зрелую», в отличие от Моск[овской], видимо.

Михалков <…> соединил имена С[олженицы[на и А.Кузнецова (его речь печатала «Моск[овская] правда»). Но дальше все затихло. О «Н[овом] м[ире]» никто не поминал. Дем[ичев] выступил в заключение как миротворец: ни имен, ни названий. Впрочем, сказал, что он согласен с Чингизом во всем, что тот говорил. Рассказывают, что некоторым «ультра», вроде Соболева, не дали слова, и они ходили красные, надутые. Считают, что Дем[ичев] впал в либерализм и т. п.

Ив[ан] Серг[еевич][118] всем интересовался, особенно же С[олженицы]ным. Лид[ии] Ив[ановне] в больнице стало хуже. Да и сам старик неважно себя чувствует. Тут как-то оступился на улице и упал в канаву, вырытую для газопровода, что ли. Прохожий его вытянул оттуда. «На старости лет открылось у меня новое зрение на людей. Людям приятно делать доброе. Москвичи бегут, подняв хвост. Но вот попросишь перевести через дорогу, он остановится, хвост опустит и с большой охотой переведет, нежно даже, предупредительно так». <…>

Еще одна версия повода к исключ[ению] Ис[аича]. Будто бы в свой последн[ий] приезд в М[оск[ву Гусак поставил этот вопрос перед Бр[ежневым]. С[олженицы]н – один из поводов, начавших «события» в Чехословакии. Он куда более радикально высказался, чем многие чешские писатели, – а ему ничего.

24. XII.69

Рассказ[ывают], что Воронков выступил в минувш[ую] пятницу в ЦК комсомола. Говорил, что С[олженицы[н материально вполне обеспечен, живет на доходы с загран[ичных] изд[аний]. «Разве у него такой костюм, как у меня? Вы бы посмотрели… 2 квартиры в Рязани, машина». Вот каково бесстыдство царедворца! Сказал, что с журналами С[оюз] П[исателей] будет разбираться в ближайш[ее] время, в первую очередь с «Н[овым] м[иром]». <…>

О речи Демич[ева] на пленуме союзов гов[орят] упорно, что была она еще накануне совсем иная – с выпадами грубыми против С[олженицы]на и «Н[ового] м[ира]». Видно, где-то обсуждалась, и советовали не дразнить западных гусей. Оттуда сыпятся протесты – французы, в том числе Сартр, Арагон, Стиль даже, англичане во главе со Сноу, Пэн-клуб и т. п. забрасывают правительство телегр[аммами] и письмами, грозят культ[урной] блокадой. Конечно, нам бы это нипочем, но как-то вступать в новую свалку – ни к чему.

Тр[ифоныч] гов[орит]: «Они хотели наказать его (С[олженицы]на) исключением из Союза, а наказали мировой славой».

25. ХII.69

<…> Рассказ[ывают], что на концерте, где исполн[ялась] 14-я симф[ония] Шост[аковича], был Исаич. Публика окружила его в антракте, он раздавал автографы. Легенда прибавляет, что ему устроили овацию.

28. XII.69

Забегал под вечер Пал Фехер. Он на 3 дня в Москве. Только что был в Словакии. Со слов Лацо Новомесского гов[орит], что Г. оч[ень] огорчен делом С[олженицы]на, едва не до слез. Что это – лицемерие или правда, и слухи не верны?

На приеме в Окт[ябрьскую] годовщину в сов[етском] посольстве был Лукач. Его доставил В.В[оронцо]в. Кадар 11/2 часа с ним говорил наедине – это произвело сильное впечатление на присутствовавших.

30. XII.69

<…> Приходила Люша «по поручению» Солж[еницына] – за письмами. А[лександр] Т[рифонович] ее выставил, и был прав.

Волновался А[лександр] Т[рифонович] и по поводу перевода на 1200 р[ублей], присланного ему какой-то старушкой. Старушка решила сделать его своим душеприказчиком – и велела отправлять Ис[аичу] деньги. <…>.

I.70

<.. > Получили п[ись]мо от А[лександра] И[саевича]. Отдам его А[лександру] Т[рифоновичу] и решил переписать:

«Александру Трифоновичу, Владимиру Яковлевичу, Михаилу Николаевичу, Игорю Ивановичу, Александру Моисеевичу[119].

Дорогие новомирцы! Спасибо за пост[оянную] память, за поздравление! С опозданием (с сука на сук, а все недосуг! никому не писал) поздравляю и вас – да не с новым годом, а с новым Десятилетием, как все согласились считать несколько вопреки математике. Уверен, что в новом Десятилетии «Новый мир» не только выживет, но привольно расцветет!

Всем перечисленным и неперечисленным крепко жму руки! Ваш С[олженицын]. <…>

Дорогой Александр Трифонович! За что же Вы лишили меня возможности хоть под Новый год прочесть свои «Именинные» поздравления»?

25.1.70

Вчера были у нас Каверины[120], сидели до 11 ч[асов], пили глинтвейн. Кав[ерин] воодушевлен каким-то слухом о том, что Яковлев[121] из ЦК будто бы разбранил Кочетова и осторожно отозвался о Солж[еницыне] – писатели-де несогласны с его исключением, и мы принимаем это в расчет.

Сегодня поехали за город на лыжах – потеряли друг друга по дороге, потом долго шли от Нахабина к Опалихе по лесу. Я переходил ногу и теперь еле двигаюсь.

<…>

Был в гостях у Розы Льв[овны] Гинзбург, где встретил, между прочим, физиков – Капицу[122] и Арцимовича[123]. Разговор оживился, как только коснулись литературы, все читают повесть Н[атальи] Баранской[124] и говорят о ней. Спор о том, литература ли это. Я сказал: «М[ожет] б[ыть], и не литература, но важнее лит[ерату[ры». Капица рассказ[ал] о своей речи в Колумб[ийском] университете и как он там отшутился, когда его спросили, почему в России сажают писателей. Разговор о семейной переписке обычн[ых] людей – дед Анны Алек[сеевны] – жены Капицы сменил Толстого на батарее в Севастополе – и пишет: «Был до меня здесь граф Толстой, солдаты говорят – матерщинник. Нас тоже. Учил нас вместо еб… мать говорить: елки-палки».

Общий интерес к Солж[еницыну], разговоры о кочетовском романе[125], Капица был мил мне в своей байковой рубашке в клетку, курточке с авторучками и синим галстуком – доброжелателен, прост. Арцимович – тоже любопытен, но с административной хваткой. <.. >

29.1.70

<…> Мож[аев] живописно показ[ывает] людей – «брови» или «борода»[126] – или Абр[амов], почесывающий живот – одним штрихом – готовый портрет. Вспом[нил] Солж[еницына]. Он живет у Ростр[оповича], и того вызывали к Демичеву. Он с порога: если о Солж[еницы[не, то предупреждаю, он у меня будет жить, сколько захочет. Все ругают Ростр[оповича], а Можаев хорошо говорит о нем – отчаянный малый. Рассказыв[ают] о нем анекдот: «Вас не пустят за границу». «Оч[ень] рад. Пусть Фурцева едет туда играть на виолончели». Вспомнили о Яшине[127], и Мож[аев] рассказал, как они с Солж[еницыным] ездили к нему в больницу. Приехали неудачно. Злата сказала: очень ждал вас – и уснул. Подождите внизу. С[олженицы]н стал на часы глядеть. Решили мин[ут] через 40 написать записку и уйти. С[олженицы]н гов[орит]: «Не знаю, что писать», – и написал что-то вроде: «Понимаю, как вам тяжко. Я тоже был на дне этого колодца и не знаю, как выбрался» и т. п. Тут дверь раскрылась. Злата гов[орит]: скончался. Ис[аич] перекрестился широко. Они вошли в палату, минут 10 постояли у кровати и ушли. <…>

2. II.70

<…> К концу дня Тр[ифоныч] был у Вор[онкова] и Федина. Федин сел с ним в сторонке и увещевал едва не шепотом: «Нельзя, А[лександр] Т[рифонович], противопоставлять себя коллективу». «В первые годы рев[олюции] нам бывало еще труднее, но мы давали отпор…» Неприлично как-то от старика это слышать. А Вор[онков]: «Вам надо дать по зубам Западу».

KOMES[128] заявил протест с угрозой исключить нашу секцию, если сов[етские] писатели не выскажутся в деле Солженицына. Завтра это среди других вопросов будет на Секретариате. «Я уж выступать по этому поводу не буду, скажу только, что я был и остаюсь противником исключения Солж[еницына] из Союза писат[елей] – но Вигорелли защищать не стану, бог с ним. Откажусь от вице-президентства, как они требуют».<.. >

10.11.70

<.. > В редакции суматошно, полно народу, авторы толпятся в коридорах, ходят из комнаты в комнату, собираются кружками, гудят. Трудно сознать сразу, что происходит, похороны и что-то от праздника.

Были сегодня Бек, Можаев, Рыбаков, Евт[ушенко], Владимов, Солж[еницын], Симонов.

Ис[аич] сидел полчаса с Тр[ифонычем] наедине, мы с ним повстречались в коридоре, у комнаты «прозы» – поцеловались. «Ну, как?» Я вспомнил слова с надгробной плиты Кинга[129]: «Свободен наконец, свободен наконец, слава Богу всемогущему – свободен наконец…» Ис[аич] в каком-то обычном теперь у него возбуждении, с эйфорическими улыбками говорил о том, что все устроится, когда я-то знаю, что вернее всего – все погибло, и не на один год. Рассказал какую-то чушь, бибисийские анекдоты (Би-би-си. – С. Л.), сам им посмеялся и побежал прочь, тряся бородой. Никто как бы не сознает масштабы бедствия. Кораблекрушение произошло, мы за бортом, Тр[ифонычу] надо уходить с мостика, и только Миша, привязанный к мачте, остается. <…>

12.11.70

<…> О Твард[овском] говорят: «Мы найдем способ заставить его работать».

Рассказывают, что вчера или позавчера нов[ая] редколлегия была принята Демичевым. Он бранил на все корки роман Владимова[130] и повесть Баранской.

Косолапов, кот[орого] молва называет новым гл[авным] ред[актором], уже успел выступить в Гослите с обличением критики, кот[орая] процветала в «бывшем» «Новом мире» и имела фельетонно-зубоскальский характер (называл Рассадина[131]).

Когда я пришел, в кабинете Тр[ифоныча] сидел С[олженицы[н и договаривался, как ему получить рукопись, застрявшую у А[лександра] Т[рифоновича]. Потом он поднялся, оглядел стены и сказал: «Ну, надо попрощаться с этим кабинетом…» Расцеловался с Тр[ифонычем], простился со мною и ушел.

Я вспомнил, как в первый раз знакомился с ним в старом здании… Можаев прибегал – теперь волнуется театром на Таганке. <.. >

16.11.70.

Понед[ельник]. Тр[ифоныч] раздражен неопределенностью, бесконечными оттяжками. «Боюсь, не дадут нам по-человечески проститься». Сначала мы задумывали собрать весь коллектив, и чтобы Тр[ифоныч] мог ко всем обратиться с речью, всех поблагодарить. Но каждодневное сидение в ожидании решения делает это смешным и ненужным. «Да и не любят у нас таких прощаний», – гов[орит] А[лександр] Т[рифонович].

Стало известно, что в «Л[итературной] г[азете]» дают завтра телегр[амму] А[лександра] Т[рифоновича] – Вигорелли с отказом от вице-президентства, а рядом – похабную статью Грибачева о Европ[ейском] сообществе и Солж[еницыне]. Информацию же об уходе Тв[ардовского] – задерживают.

А[лександр] Т[рифонович], разъяренный, снова звонил В[оронко]ву, кричал и угрожал «крайними мерами». «А что вы имеете в виду?» – со спокойным хамством поинтересовался В[оронко]в. «И в самом деле, чем я могу им угрожать?» – рассмеялся, рассказывая об этом, Триф[оны]ч.

И.Виногр[адов] со ссылкой на источник рассказал, что разгон «Н[ового] мира» был санкционирован Сусловым. Бр[ежнев] узнал об этом лишь из письма А[лександра] Т[рифоновича], просил срочно навести справки – чье указание? – и, узнав, что C[ycло]ва[132] вынужден был отступиться. Там своя игра и свои расчеты, в кот[орой] мы фишки. <…>

18.11.70

Света приехала специально с работы, чтобы передать информ[ацию], получен[ную] от Эм[илии]. Это результ[ат] ее воскресн[ых] прогулок в пансионате с Альб[ертом] Бел[яевым]. Сверху давно торопили – снимать Твард[овского]. Сейчас давление усилилось – надо снять перед его юбилеем и торжественно его отпраздновать. Докл[адная] зап[иска] отдела – не о журнале, журнал замечательный. Смысл докл[адной] записки – публикация за рубежом поэмы[133] Тв[ардовского], в этом обвинена редакция. Тв[ардовский] не виноват, виновато окружение… Мы их (снятых редакторов) приравняем к Солж[еницы]ну…Они попались, когда в 5.30 веч[ера] к ним из Рязани звонил С[олженицы]н, а в б утра весть о его исключ[ении] уже была передана ВВС. Не доказательство ли прямой связи ред[акции] с зарубежн[ыми] деятелями?» Альб[ерт] для убедительности гов[орил], что сам видел квитанцию разговора С[олженицы]на с Москвой. В его полицейской голове – это улика. Обо мне он гов[орил] – «гениальный критик» и проч., но главное зло. «Вы не знаете, был ли он близко знаком с Син[явски]м?»

Даже если во всем этом 25 % достоверности – это сенсационный поворот дела. Главное – докладная записка. Неужели это так – и они пошли на такую провокационную липу, чтобы нас удушить? И зачем Бел[яе[ву откровенничать с Эм[илией]? М[ожет] б[ыть], они считают, что дело сделано и теперь пришла пора распространять слухи о преступной деят[ельности] бывш[их] редакторов «Н[ового] м[ира]» и подводить их к скамье подсудимых? Бляди! Досадую, что нам и в голову не приходил прежде такой оборот дела. Ведь Тв[ардовский], отвлеченный спорами вокруг Большова, ни разу не спросил в упор, почему снимают нас 4-х[134]. Да и мы с Алешей растерялись у Вор[онко[ва, не потребовали как следует объяснений, не отказались от подачек в виде должностей с окладами, потому что думали – причины нашего увольнения очевидны, смешно обсуждать их с мелким чиновником, передающим чужие указания, если вопрос решен.

Но теперь понятны становятся некоторые недомолвки и неувязки. Решение Бюро Секретариата о Большове и редкол[легии] принято, как видно из протокола, вследствие обсуждения письма Твардовского Федину. Но письмо-то было о поэме! А в решении – о поэме ни полслова! Теперь понятен подтекст. При обсуждении говорилось: поэма Тв[ардовского] появилась за рубежом против воли автора. Но надо найти виновных. В Отделе культуры (ЦК КПСС. – С.Л.) существует мнение, что поэма ушла из редакции. Пора укреплять редакцию и вывести ненадежных тов[ари[щей. Такова примерно была логика, а Тр[ифоныч] и все мы не понимали ее и действовали опрометчиво, о чем теперь могу только сожалеть. <…>

28.11.70

У Реформатских. Тимофеев-Ресовский[135]. Его рассказ о Лубянке, «коллоквиях» там. Не пытали (пытали на Матр[осской] Тишине), но на интеллиг[ентного] ч[елове]ка действует сильно нехватка сна. Днем спать нельзя. Ночью – с 11 до 7 – строго. В 11.15 – к следователю, и возвращение в камеру – без четверти семь. Следов[атель] давал папиросы – по пачке. Разочарование в работе органов – ничего не знали. Студенты-математики, профессор-историк.

В Бутырках – тоже коллоквий – с Исаичем. Тим[офеев] читал курсы генетики и совр[еменной] физики (принцип дополнительности и проч.).

В лагере (Карлаг?) ели кукурузн[ые] початки и миска баланды на день (стебли свеклы и верхние гнилые капустн[ые] листья в супе). Там «коллоквий» – 18 чел[овек]. Выжило – двое. Перед смертью священ[ник] читал лекцию за 3 дня – «О непостыдной смерти». <…>[136]

30. III.70

<.. > Никто на съезде[137] так и не сказал ни полслова ни о Солженицыне, ни о нас. Будто сомкнулись волны – и даже кругов на воде не видно.

Какой-то рязанец, кажется, Родин, подстерег Трифоныча у колонны и стал, будто исповедуясь и оправдываясь, объяснять, почему он проголосовал за исключение Солженицына, хотя и не хотел этого. <.. >

1. IV.1970

Обедали с Шимоном в «Центральном». К концу обеда пришел А.Т., встречавшийся с Беллем. Говорит, что Беллю будто бы предполагалось дать в этом году Нобелевскую премию, но он просил, чтобы ее получил Солженицын.

Трифоныч говорит, что съезд РСФСР ждал апелляции от Солженицына и будто бы она была бы удовлетворена. Сомнительно. <…>

9. IV.70

С утра неприятное, раздраженное письмо от Исаича[138]. Я сам виноват, доверительно говорил о нем с Р[…], а они разнесли.

Днем встретился с А.Т. Он неожиданно утешил меня: «Да я сто раз говорил, что он стал надменен – не надо прощать нашим гениям такие выходки».

Относительно сплетен, идущих из редакции, о которых он уже слышал, А. Т. тоже рассудил по-своему: «Не принимайте близко к сердцу, это они Вам честь делают, если говорят, что из-за Вас «Новый мир» погиб». <.. >

<…> Солженицын написал мне уже первое свое письмо в той манере «либерального торквемадства», над которой так желчно смеялся Щедрин: «соблаговолите…» и проч.

Такое впечатление, что своим первым письмом он «задирался», набивался на ссору, как опытный дуэлянт. Может быть, второе письмо уже сидело в его голове, когда он писал прицепку – первое?

«Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых….»[139]

23. IV.70

<.. > Вечером – письмо от Исаича, полное раздражения и несправедливых нападок. Я заболел от этого письма.

24. IV.70

Весь день под впечатлением письма Солженицына. И это он, человек, о котором я писал и которого так любил всегда? Мелко, гадко – и все со слуха, из вторых рук, – какая-то истерика.

С А. Т. сидели вечером в «Будапеште». Он рассказал, что встретился с Лукониным[140] – Луконину предлагают заведовать поэзией в «Новом мире». «Если будут платить ставку – пойду, мне за машину надо выплачивать». – «А куда ты идешь, ты не подумал?» – «Нет, а что?»

С[офья] Х[анаровна] принесла сегодня днем – копию письма Полевого – Косолапову. Редкий по цинизму документ. Подписывается: «Теперь Ваш». Говорили о письме Солженицына. А.Т. гневался и уверял меня, что сам ему напишет. «Вы его не знаете, а я его давно раскусил, этакий квасец. Ему надо давать отпор». <.. >

27. IV.70

Отправил измучившее меня письмо Исаичу. Все это ужасно, но есть и что-то доброе: случай изложить мое понимание того, что произошло в «Новом мире» последние месяцы. Конечно, не такой бы ценой – но это уже парадокс Винера. (В кибернетике: определил желание, не оговорив последствий.)[141]

3. V.70

Сережа заболел свинкой, и никуда мы не поехали. Только стал поправляться, и настроение мое наладилось, мир воцарился в доме – новое письмо от Исаича – неприятнее старого. Теперь уже бранит журнал и мои статьи.

Верно сказал Трифоныч, напомнив стихи, переведенные Маршаком:

Вскормил кукушку воробей,

Бездомного птенца,

А он возьми да и убей

Приемного отца…

5. V.70

Все время под впечатлением нового письма Солженицына. Пишу свое «послание Курбскому», не могу ни о чем думать другом, совсем заболеваю. Ужасно его неблагородство. Спор идет не на равных: «Он меня палкой, а я его ермолкой, он меня опять палкой, а я его опять ермолкой…»

Есть что-то жестокое, с ударом ниже пояса, в его самозащите. Тут вдруг проснулся в нем «урка». Я вспомнил, как Шаламов[142] описывает смертную вражду в лагере между «суками» и «ворами в законе». Ударом на удар.

6. V.70

Мне 37 лет. Не хотелось никого звать, никого видеть. Но Света уговорила, собрались друзья – и попировали не худо.

Думаю: почему я так сильно переживаю эту нашу переписку с Солженицыным? Не только потому, что обидно его терять, но и потому еще, что он мог поставить под сомнение все, чем я жил. А жил я только журналом и своей работой, решительно отодвигая все остальное. И тем ужаснее его агрессия. <…>

Ильина хорошо сказала – 2-й №, вроде бы совсем как прежний, а читать не хочется. Синтетическая икра – подобна природной по цвету, вкусу и запаху – а не захочешь есть.

8. V.70

<…> Составил ответ Солженицыну и читал его Сацу и Кондратовичу. А.Т. – в нетях.

У А.И. (Солженицына. – С.Л.) – смутные понятия об истории – и в странном противоречии с его нынешним настроением. Он одобряет там и тогда то, что осуждает здесь и теперь.

9. V.70

Ездил к А.Т. в Пахру – и зря. Он совсем плох. Даже не смог прочесть письма Солженицына, которым интересовался. Говорит одно: «…и переменчивость друзей». <…>

То, что случилось мне пережить, уйдя из «Нового мира», – ужасно. И в то же время я смутно чувствую, что есть и какая-то благая сила в этом горьком опыте жизни. Даже и переписка с Солженицыным, раз уж она случилась, не одно лишь несчастье для меня.

Чувствую себя в чем-то теперь – и мудрее, и крепче.

<…>

18–26.V.70

Тоскливо проболел неделю дома, t° – 40°, оказалась «свинка», которую я подхватил у Сергуши. Эта смешная детская болезнь изрядно вымотала меня. В пятницу стало совсем худо, боялись менингита, отвезли в больницу. Пролежал я там 5 дней в отдельном боксе, и едва почувствовал себя лучше, начал есть – выпросился домой.

В больнице нянька говорит: «Боль никого не красит».

Во время болезни получил ответ Солженицына. Тон умеренный и на этот раз без «личностей», если не считать того, что статью о трилогии[143] он настырно толкует (несмотря на мои слова о том, что я не стану обсуждать с ним свои старые статьи) как оправдание индивидуального и массового террора! Оказывается, в 50 миллионах жертв Гулага повинны отчасти Чернышевский, а отчасти я! Так-так.

Мотяшов[144], ругательски ругая меня в «Москве», понял, кажется, эту статью лучше.

Я решил не отвечать А.И. или ответить позже большим письмом о «Вехах», кои он не устает пропагандировать.

Выздоравливая, я читал «Вехи», перечитал «дело» Чернышевского у Лемке, статьи Герцена 60-х годов – и нашел столько серьезнейших аргументов против А.И., что ни в каком письме не упишешь. Все-таки как он небрежничает с историей! И как научился спорить, не отвечая, мимо собеседника.

Характер полемики у А.И. похож на то, как спорили с Иваном Денисовичем, нагнетая фальшивый максимализм («почему не борется» в лагере и т. п.)

Из-за того, что Исаич затравлен и загнан в угол, он ищет ложные выходы: пытается идеализировать прежнюю нашу историю, мечется от экстремизма к религиозной пассивности и самоуглублению (иначе отчего ему молиться на «Вехи»?).

За эти годы им проделана, не без стараний со стороны «опекунов» литературы, заметная эволюция.

И в «Ив. Ден.», и в «Раковом корпусе» он еще социалист нравственного толка. Вопрос о насилии в «Круге» трактуется еще так: «Волкодав прав, а людоед – нет».

Но ныне он, кажется, далеко сполз с этой позиции, и я не могу винить в этом лишь его одного. Вспомнить, что с ним делали с 64 г., – волосы дыбом.

Зин. Гиппиус в стихотворении 14 декабря 1917 г. писала:

Ночная стая рыщет, рыщет,

Лед по Неве кровав и пьян…

О, петля Николая чище,

Чем пальцы серых обезьян.

Боюсь, что Исаич совсем рядом с этим настроением.

Он не видит своих противоречий: отрицая ненависть – сам ненавидит, сражаясь с узостью, сам у нее в плену. Он навязывает жесткий выбор из Чернышевского и Достоевского, и, конечно, в пользу последнего, как прежде навязывали нам Чернышевского в качестве положительного антагониста Достоевскому.

Конечно, их трудно равнять, Достоевский – гений, но более широкая и разумная точка зрения состоит в том, чтобы через 100 лет уметь понять не только их рознь, но и общее на пути к будущему.

Удивительно, сколько налгали на Чернышевского. Исаич только повторяет общие места интеллигентских разговоров, подхлестнутых ныне чтением Бердяева и т. п.

А между тем достаточно заглянуть в судебное дело Чернышевского, чтобы понять – он не принадлежал к экстремистам «Молодой России» и «к топору» Русь не звал. Его осудили за литературную деятельность в «Современнике» с помощью грубых подлогов, а провокатор Костомаров, между прочим, усердно приписывал ему «топоры», которых, скорее всего, в помине не было. Наши историки обрадовались сделать Чернышевского главой революционной партии, некоего заговора, и утвердили ложь. Конечно, Чернышевский не остановился бы и перед революционным призывом в определенной ситуации, но делать его кровавым чудовищем – совершенно напрасно. (Это, между прочим, доказал и Плимак своей работой о переводе Шлоссера)[145].

Боже, что пишет Герцен в «Письме Гарибальди» и др. статьях 63–64 гг. о благословенном времени александровских реформ!

Кровь, казни, репрессии, объятия с палачами! Нет, грешно идеализировать нашу страшную историю!

«Вехи» и «XX» съезд» в нашем споре – крупнее, шире того, что обозначено. XX съезд – символическое обозначение попытки обновления социализма, раздавленного Сталиным. «Вехи» – путь религиозного самоуглубления, антиобщественная психология и идеология.

После XX съезда, как и после революции 1905 г., – духовный кризис в интеллигенции, вызванный разочарованием – поражением, откатом общественного движения. Значительная часть интеллигенции начинает сомневаться в каких-либо общественных ценностях вообще. Общественная заинтересованность, общественные идеалы – вызывают насмешку.

Возникает иллюзия, что куда более чистым и высоким занятием является личное усовершенствование, религиозное самоуглубление, эстетизм или хотя бы невинные «хобби», поглощающие досуг, вроде нумизматики, занятий фотографией или коллекционирования марок.

Все годится.

Исаич – исторический фаталист, когда думает, что Гулаг был с неизбежностью заложен в нашей революции. Конечно, свои социальные и исторические предпосылки тут были – почва крестьянской полуграмотной страны благоприятна для террора. Но не выбрала ли тут история – худший из возможных путей? Я не склонен все сводить к злой воле Сталина, но и Сталин не пустяк.

Значит, не Александр II, пославший Чернышевского на каторгу, готовил Гулаги, а сам Чернышевский, сказавший (а скорее всего, не говоривший) «к топору зовите Русь»? Значит, причиной беды – не царщина и татарщина, не аракчеевские поселения и III отделение – а революционные демократы и народовольцы? А если чуть продлить в духе «Вех» эту мысль (как она часто и продлялась) – и вся зараженная «либерализмом» и «нигилизмом» русская литература, вечно подстрекавшая к непокорству и мятежу.

Солженицыну хотелось бы, чтобы я кивал на цензуру – мол, иначе бы не пропустили, и взятки гладки. Не люблю я этого. Каждый, кто работал в литературе в эти годы, знает, что такое стала наша цензура – это механический робот с железными челюстями, автоматически отбрасывающий все мало-мальски новое и свежее. Но мне всегда не нравились авторы, которые любой свой промах, слабину или трусость с готовностью объясняли все покрывающим «вмешательством цензуры». У него, бывало, одно слово тронут, а он ходит гоголем по всей Москве и объясняет каждому встречному, что его рассказ был еще сильнее и лучше, да цензура вымарала самые смелые места.

Такое тщеславное фанфаронство – нестерпимо своей пошлостью. Слов нет, цензурный орел клюет печень без устали, и все больнее, но хорош был бы Прометей, который, ликуя, сообщал бы всем направо и налево: «Еще кусочек отщипнул… Ой-ой, еще прекрасный кусочек выщипал…» Когда-то, при скромном начале моих литературных занятий, и я на щедрые похвалы какой-нибудь моей статейке любил отвечать самодовольно: «Что вы, там такие цензурные потери… Если бы вы знали полный текст…» Давно я уже свободен от этого детского фанфаронства.

Начиная со статьи об «Ив. Ден.» (64 г.), мне приходилось идти под особым присмотром. А последнее время цензоры доверительно объясняли моим друзьям по редакции, что мои статьи они разрешать не вправе, хотя бы и с вымарками; их велено «докладывать» особо. Первыми моими читателями эти последние шесть лет были, помимо целого комитета, негласно обсуждавшего каждый № «Нового мира» в цензуре, и работники отделов культуры и пропаганды. Статьи проходили каким-то чудом, на самом краю, и у каждой почти есть своя история счастливой случайности появления. А.Т., как правило, не верил в их реальность – и обещал мне 50 % утешных – за набор. Статьи проходили общипанные, иногда с одной-двумя неловко вставленными фразами, и все же я знал, что статьи МОИ, и не сомневался, что их полезно печатать.

Потому я и не люблю ссылаться на цензуру, что думаю: неужели в том печатном виде, в каком статья дошла до читателей, она бесполезна?

Исаич скверно читал «Посев и жатву»[146] и в запале. Он пытался, между прочим, убедить меня в том, что сам же вычитал в моей статье – и развенчание кровавого террора, и жатва, на какую не рассчитывали при посеве. Но прибавил к этому столько раздражения и тенденциозных крайностей, что досадно читать.

Исаич молится на «Вехи», не отдавая себе отчета, что этот путь – не для него. Его общественный темперамент требует иного, и он защищает «Вехи» средствами, в сущности, для них неприемлемыми.

Архангельская[147] рассказывает: Берзер хвастает всюду, что о каждом своем шаге советуется с Солженицыным. Это я и имел в виду, когда писал ему о «первом этаже», и, видно, в точку попал – он не стал отрицать.

25. VI.70

<.. > Беляев говорит, что А.Т. «дурак, ему уже приготовили орден Ленина, а он поехал к этому сумасшедшему в Калугу»[148]. Вообще вопрос награды Александру Трифоновичу всех очень занимает. Ходили даже легенды, будто он ответил кому-то на подобное рассуждение: «В первый раз слышу, чтобы звание Героя давали за трусость».

Беляев насмешливо и противно говорил, что Трифоныч испугался, когда его вызвали, что руки у него дрожали и он оправдывался тем, что брат приехал и плакал – вот он и согласился протестовать. Не очень похоже на А.Т. […] Цель та же – скомпрометировать А.Т.

«Вообще Твардовский совсем по-другому говорит, когда он у нас. На него влияет Лакшин. Ведь он почти уж отрекся от Солженицына, Воронков посылал к нему на дачу, а приехал Твардовский в Москву, и Лакшин его окрутил». Вот так представляется тов. Беляеву моя «роль в истории». Ну что ж.

Андрей Платонов считал, что дураков нет, а есть только подлецы, которые удобно притворяются дураками.

«Но этот взгляд кажется мне чрезмерно мрачным», – сказал Сац.

1. VIL70

<…> В истории с Солженицыным – Софья Ханановна прямо обвиняет Берзер – она хвасталась, что каждый свой шаг сверяет с Исаичем, который для нее морально безусловный авторитет. И сама жужжала ему в уши.

4. VII.70

Данный текст является ознакомительным фрагментом.