ДЕТЕКТИВ, КОТОРОГО ЧИТАЮТ ВСЕ
ДЕТЕКТИВ, КОТОРОГО ЧИТАЮТ ВСЕ
Впервые имя Сан-Антонио я встретил в первой половине 1970-х гг., начав заниматься социологией чтения, а потому, понятно, феноменами «массового успеха». В тогдашней Государственной библиотеке СССР им. Ленина я натолкнулся на почему-то не попавшие в спецхран, чьими завсегдатаями мы с коллегами стали позже, материалы очень авторитетного для французской гуманитарии 1960-х гг. коллоквиума в Серизи-ла-Саль, очередное заседание которого и вобравший его доклады и дискуссии тематический выпуск 1970 г. были посвящены так называемой «паралитературе», и в частности писателю Фредерику Дару и созданному им персонажу – сыщику Сан-Антонио. Прием, отождествивший автора детективных романов, их повествователя и главного героя, плюс замечание о том, что эти серийные, «бульварные» выпуски читают и профессора университетов, и водители такси, запали в память (у нас в 1970-е гг. детективы – но безо всяких приемов – тоже запоем читали, если удавалось достать, и работяги, и интеллигенты, о чем теперь как-то забылось). С той поры я не видел практически ни одной из обобщающих франкоязычных работ по массовой словесности 1950 – 1990-х гг., где бы в том или ином объеме и ключе не обсуждался «феномен Сан-Антонио»134.
Подробнее о данном герое-авторе, о составляющих этого редкого, если не уникального для Франции вообще и для второй половины уходящего века в частности, явления, о его социальных, общекультурных и собственно литературных контекстах рассказано на страницах одного из номеров «Нового литературного обозрения»135; добавлю только, что Алексей Берелович – это придает помещенной там его статье «Сан-Антонио и другие» еще и значение исторического свидетельства – смотрит на свой материал «изнутри» французской культуры и глазами во многом очевидца описываемых им событий. Я же хочу предложить несколько самых общих соображений и напоминаний, имея в виду отчасти здешнюю и нынешнюю культурную ситуацию, но глядя на нее через оптику теоретической и сравнительной социологии культуры.
Прежде всего, о самом феномене «книги-которую-читают-все». Это, если угодно, метафорическая формула письменной культуры.
Во-первых, только в пределах значимости этого типа (плана) культуры, в исторических рамках авторитетности подобных представлений о культуре и ее «собственными» средствами – средствами письма как универсального и формального способа смысловой записи – стали возможными, необходимыми, а далее и «естественно-привычными» те символические барьеры и уровни, которыми письменно образованное меньшинство в определенный момент дифференциации социокультурной структуры общества отделило (в частности – в искусствах и литературе) «высокое» от «низкого», «центральное» (и потому подлежащее репродукции) от «периферийного» (а стало быть, при всех прочих, факультативного, а то и напрямую вытесняемого из культуры, за ее – тогда же обозначенные и «поставленные на охрану» – «границы»). Более того, утвердило подобный оценочный ранжир и сам момент групповой оценки в качестве «внутреннего» механизма динамики культуры, вот этого самого «как-бы-ее-собственного» свойства и импульса. Все эти социокультурные процессы растянулись на многие столетия вплоть до XVIII, а кое-где и XIX в., найдя воплощение в предприятиях по соответствующему упорядочению национальных языков (разработка и утверждение их общих для всех граждан «литературных» вариантов, создание языковых академий и словарей, борьба с «местными» отклонениями и «низкими» наречиями), по регламентации жанров и стилей в искусстве (классицизм нормативных поэтик, а затем возведение пантеонов национальных классиков) и др.
Во-вторых, представление о «всеобщности» письма и чтения, о принципиальной возможности, «исторической необходимости» и как бы даже «реальных» перспективах повсеместной экспансии письменных образцов на правах самого высокого, самого эффективного и т.д. законодателя и регулятора во все сферы и типы человеческих отношений составило «базовую легенду» (не более, но и не менее) письменной культуры Нового и Новейшего времени136. Легенда эта разворачивалась в форме «истории грамотности» («распространенности чтения», сказали бы библиотечные работники) и как бы узаконивала – тем более, от лица Истории, последнего допущенного «божества», предельного авторитета светского общества – притязания ее носителей на социальное положение, общественное влияние и т.д. Тем самым она выступала, говоря социологически, фундаментальным компонентом определенной групповой идеологии культуры, да и литературы, на заданных исторически-конкретных фазах, в доставшихся подобным группам хронологических пределах.
В-третьих, претензии на всеобщность письменных образцов, активно отстаиваемые их носителями, выразили, в этом смысле, и явную утопийную (по Карлу Манхейму) энергетику поднимающихся общественных групп с их легализуемой по ходу дела жаждой успеха и признания, и известный идеологический (в его же терминологии) ретроспективизм их ориентаций. Выразили, говоря короче, новое в плане культуры и промежуточное в социальном плане положение автономизирующегося мало-помалу слоя интеллектуалов-литераторов. Они ведь взяли на себя (а письменность долгое время, можно сказать, только и описывает то, что в предшествующие эпохи делали) задачу рационализации, упорядочения, кодификации предшествующих традиций – немыслимую, кстати, без их условно-формальной зафиксированности на письме, – а потому помнят и напоминают о «былых временах», когда едиными образцами в обществе как бы руководствовались все137.
Подобная культурная метафорика – мета– и автометафора «культуры» («Культуры»), след ее значимости как социальной программы и антропологического проекта в Европе – даже и «после классиков» остается, при всех содержательных пертурбациях и модальных превращениях, идеей достаточно значимой (напомню только о символике «всеобщего языка» или «сверхкниги»). Отсюда важность и интересность того, что именно в разных обществах и культурных средах при разнящихся их традициях, в разные эпохи и в различных ситуациях пробуется на такую роль «книги-которую-читают-все», а иногда – на какое-то время! – даже и утверждается в этой роли. О сверхвысоком престиже русской (а впрочем, и немецкой) «классики» и сменяющихся кандидатах в классики («наше все!») в подобном аспекте уже не раз говорилось. Про еще один крайний случай, маоистский цитатник, за неимением места только упомяну. На таком фоне «феномен Сан-Антонио» весьма и весьма показателен.
Что, когда смотришь из теперешнего и отсюда, в первую очередь бросается в глаза? Популярность романов (о) Сан-Антонио, скажу вкратце так, обеспечена жанром, но связана с языком, причем языком, представленным и развернутым как игра.
Во вполне определенных социально-исторических условиях во Франции 1950 – 1960-х гг. – движении к более современному, динамичному и открытому обществу, при растущей с той поры миграции и эмиграции из прежних французских колоний и «третьего мира» в целом, демократизации и массовизации культурного обихода, а соответственно, в обстановке нарастающей критики жестко-нормативных идеологий культуры и вообще критики идеологии, усиления зарубежных, и прежде всего американских, влияний, вообще многое и важное в послевоенном мире определивших, – широко распространенным, «всеобщим» становится в данном случае образец из современной «низовой» словесности, в котором новый, не связанный с заметными литературными течениями и авторитетными кругами, не отмеченный культурным престижем автор экспериментирует с языком. Он обильно и напористо вводит в повествование элементы, казалось бы, столь же непрестижной и некодифицированной устной речи, причем создает этот жаргон сам, на правах авторского слова, и далее строит на нем рассказ, постоянно играя языком и семантикой «устного» (отсюда, думаю, и совмещение образов автора и рассказчика, «речевая маска», символически мотивирующая и имитирующая как бы спонтанный, в сию секунду и на глазах читателя бьющий, ничем не предуказанный и не стреноженный словоизобретательский поток). Поддержанный этим игровым моментом, ролевым совмещением (сдвоенной, строенной ролью повествователя), язык перерастает узкие рамки «реалистической» характеристики персонажей и становится для автора особым автономным предметом (героем) и своеобразной оптикой изображения (нормой действительности изображаемого, его «реальности-условности»). Далее, через воздействие опять-таки на устную речь читателей, через цитаты в их разговорах как своеобразные опознавательные знаки, «шифровки для своих», Сан-Антонио – автор и герой – входит в сознание разных слоев французского общества, включая молодых и левых парижских интеллектуалов.
По фундаментальным особенностям французской цивилизации, строения французского общества Нового и Новейшего времени, взаимоотношений в нем «центра» и «периферии», власти, элитных групп и «народа», о которых сейчас не место и не время говорить, язык, централизованная кодификация языка и нормативная языковая идентичность, обучение языку и практической риторике занимают во французской культуре весьма важное место138. Однако при всей культурной авторитетности при этом «единого центра» (допустим, Парижа) и «нивелирующей нормы» (скажем, разнообразных комиссий по языку при президенте) значимость локальной периферии и ее разнообразных особенностей, сельских диалектов и городского арго, массовых и популярных жанров литературы и искусства, как и вообще «низовой» повседневности и быта (жилья, обычаев, кухни и т.д.), для французской цивилизации чрезвычайно велика. Подобные моменты не только не дисквалифицированы, не вытеснены из обсуждения, а, напротив, постоянно тематизируются, выводятся в публичное пространство, дебатируются в общественном мнении, обыгрываются в искусстве, рационализируются в гуманитарии. Крайне значимы они для процессов культурной инновации, новых школ в гуманитарных и социальных науках (структурализм, социология вещного мира, история повседневности), для авангардных образотворческих групп – французских кубистов, Аполлинера, сюрреализма и др.139 В этом смысле упомянутый выше объемистый языковой «Словарь Сан-Антонио», о котором детально рассказывает в спецномере «Нового литературного обозрения» Сергей Дубин, – явление для Франции, при всех оговорках, в общем, естественное или, по крайней мере, понятное. Неожиданный, даже шоковый эффект оно способно произвести уж скорее в наших отечественных условиях.
До самого последнего времени, когда в здешний обиход начали проникать то созданные на Западе, то сделанные уже в России словари ненормативной – лагерной, блатной, матерной, хипстерской и др. – лексики (по-прежнему, впрочем, оценочно-отделенной – только знак поменялся на как бы положительный – от языка в целом, то есть от реально существующих в обществе ролевых, групповых, институциональных отношений и взаимодействий), словарь авторского языка был возможен в России, конечно, только для суперклассика, по определению – одного-единственного. Это, конечно же, Пушкин.
Что, в завершение этих беглых заметок, можно по типу и по функции – как компоненты общего, масскоммуникативного языка – сопоставить в российских условиях с романами Сан-Антонио, взахлеб читавшимися «всеми» и расхватанными на цитаты, которые за пять последних десятилетий стали элементом молодежного сленга, ресурсом «семейной» семантики, одной из примет своего времени, а для кого-то и эпизодом собственной биографии?
Что-нибудь из разряда «крылатых слов»? Но авторы тут, конечно же, опять-таки заведомые школьные классики – басни Крылова, «Горе от ума», «Евгений Онегин», из советского периода – обязательный Маяковский и подзапретный Есенин (и псевдо-Есенин). Скорее, нужен иной алгоритм поиска.
Во-первых, искать стоит, видимо, уже в советской эпохе – временах более широкой грамотности, урбанизации и развития городской культуры, создания соответствующих инфраструктур необходимого масштаба (школ, издательств, библиотек), появления массовой, уже советской интеллигенции. Во-вторых, обращаться здесь, вероятно, имеет смысл к периодам известных свобод либо относительного смягчения идеологического прессинга и централизованного контроля, появления каких-то признаков социальной проницаемости и ненасильственной мобильности, культурной динамики, расширения информационных горизонтов.
Например, это могут быть – обо всех оговорках помню! – 20-е – начало 30-х гг. Тут героем номер один в интересующем нас плане будет, вероятно, Зощенко. Для следующего, шестидесятнического «потепления» – дошедшая от предыдущего периода дилогия Ильфа – Петрова и молодежный сленг городской прозы и эстрадной поэзии, журнала «Юность» и т.д. (условно помечу этот узел символическим именем Василия Аксенова). Начиная с 70-х, при нарастании застойных тенденций, сенильных симптомов в обществе, идеологической эрозии, с одной стороны, и при формировании умеренно-критической, а частью и оппозиционной по отношению к официозу «второй культуры», довольно широкой области промежуточных между ними феноменов, с другой, к явлениям, создавшим своего рода «пробой», захватившим большинство социальных групп и слоев городского населения страны, я бы в интересующем меня здесь плане отнес два образца устной, «магнитофонной» культуры – песенную поэзию Высоцкого (феномен Окуджавы, по-моему, другого состава и типа) и прозу Жванецкого (тоже работавшие с «низкими» жанрами и устными пластами языка Вен. Ерофеев, Алешковский, Довлатов все же, насколько могу судить, не получили распространения, сравнимого по массовости с двумя предыдущими авторами).
В качестве отличия от Сан-Антонио и в перспективе, кто знает, возможного будущего анализа я бы в предельно общем и отвлеченном плане, самым грубым образом схематизируя, отметил, что в основе стилистических экспериментов перечисленных отечественных авторов как норма лежит все-таки не автономный жаргон и не самостоятельное языкотворчество, а интеллигентская речь (мало того – речевая маска интеллигента в разных ее ролевых вариантах – казенно-бюрократическом, идеологически-нормативном, приватном и т.д.). Исторически мотивированными вкраплениями в нее то здесь, то там выступают блатная, матерная и т.п. лексика и фразеология. Перед нами – опять-таки отвлекаюсь от различий между авторами – своего рода «пародия» (в смысле Ю. Тынянова) на интеллигента, каким его потребовала и создала социальная реальность соответствующей эпохи (применительно к дилогии об Остапе Бендере этот момент проницательно отметила в свое время Н.Я. Мандельштам). Добавлю, что если примеры плодотворного подхода к речевой работе Зощенко, Ильфа и Петрова, при их более чем редкости, все же есть (М. Чудакова, А. Жолковский), то к словесным, а уж тем более социальным, феноменам Высоцкого, Жванецкого и других названных писателей с заслуженной ими серьезностью нынешняя гуманитария пока не подступалась.
1996
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Эдинбургский детектив за работой, 1861 год Джеймс Маклеви
Эдинбургский детектив за работой, 1861 год Джеймс Маклеви Местом рождения Шерлока Холмса вполне мог стать и Эдинбург, но в этом городе были свои, очень даже реальные детективы. Джеймс Маклеви, сыщик викторианской эпохи, имел впечатляющий послужной список, отправил на
Часть II ДЕТЕКТИВ
Часть II ДЕТЕКТИВ Я начал мостить путь к раскрытию тайны — путь темный и извилистый. Уилки Коллинз. Женщина в
Глава 18 КОНЕЧНО, НАШ НАСТОЯЩИЙ ДЕТЕКТИВ ЖИВ
Глава 18 КОНЕЧНО, НАШ НАСТОЯЩИЙ ДЕТЕКТИВ ЖИВ 1865–1885В октябре 1865 года Констанс была переведена из Солсбери в Миллбанк, тюрьму на тысячу камер, расположенную на берегу Темзы. Это было «господствующее над всей местностью массивное приземистое мрачное здание с башнями, —
Глава 14 ДЕТЕКТИВ
Глава 14 ДЕТЕКТИВ Ресторан «Манила». Спустя два часаНа встречу с Владимиром Морозовым Николай Первухин приехал в половине седьмого вечера. Вскоре появился Владимир.– Здорово, Коля! – произнес он, подойдя к столику.– Привет, Володя! Как твои дела? Не напрягает больше
Глава 20 ДЕТЕКТИВ
Глава 20 ДЕТЕКТИВ Москва, Ярославский вокзал, спустя 30 минутНиколай Первухин искал своего будущего клиента именно на вокзалах, среди бомжей. Прочесав весь Ленинградский вокзал, потом Казанский, он так и не нашел того, кто мог бы стать двойником покойного
Глава 23 ДЕТЕКТИВ
Глава 23 ДЕТЕКТИВ Новокузнецкая улица, здание прокуратуры, то же времяНиколай Первухин с тремя сотрудниками службы безопасности сидел не в темно-вишневой «семерке», а в черной «Волге» с тонированными стеклами и ожидал, когда Морозов со своим напарником и с телохранителем
Глава 31 ДЕТЕКТИВ
Глава 31 ДЕТЕКТИВ Москва, Кутузовский проспект, частный медицинский центрНиколай Первухин привез бомжа Сергея к десяти утра, в назначенное хирургом-пластиком Семеном Самуиловичем Вайнштейном время. Пройдя в небольшую приемную и убедившись, что там никого нет, Николай
Глава 34 ДЕТЕКТИВ
Глава 34 ДЕТЕКТИВ Москва, аэропорт «Шереметьево», спустя два дняНа рейс, связывающий Москву с Кипром, Николай привез свою группу в составе Александра и двойника Сильвестра ровно за полтора часа до вылета. Войдя в зал ожидания, они тут же направились к стойке регистрации. Но
Глава 37 ДЕТЕКТИВ
Глава 37 ДЕТЕКТИВ Москва, аэропорт «Шереметьево»– Что же ты, Коля, нас, органы, в заблуждение вводишь? – говорил Владимир Морозов, улыбаясь.– Володька, ты?! Ну и напугал ты меня! – облегченно вздохнул Николай.– А ты думал – правда РУОП? И что мы тебя заберем?– Знаешь, не
ЗАГОВОР которого не было...
ЗАГОВОР которого не было... Документальная повесть, или Уголовное дело № Н-1381/214224о так называемой «Петроградской боевой
«ДЕТЕКТИВ, ВОСПРИНЯТЫЙ ВСЕРЬЕЗ…»
«ДЕТЕКТИВ, ВОСПРИНЯТЫЙ ВСЕРЬЕЗ…» Философские «антидетективы» В.В. Набокова Шарж Дэвида Левина«Есть некоторые виды художественной литературы, к?которым я вообще не прикасаюсь, например, детективы, которых я терпеть не могу»,?– признался в интервью журналу «Плейбой»79
Глава 5 Детектив и искусство перевоплощения
Глава 5 Детектив и искусство перевоплощения Во мне живут инстинкты, которые требуют добротной режиссерской постановки сцен. — Шерлок Холмс (рассказ «Долина
19. Медиум-детектив
19. Медиум-детектив В номере газеты «Милуоки ньюс» (штат Висконсин) за 6 ноября 1935 года целая полоса была отведена заметке об ошеломляющих предсказаниях местного жителя Артура Прайса Робертса, сделанных им 18 октября того же года. Робертсу в то время было уже около 70 лет и
Тульский детектив. История одного взломщика[13]
Тульский детектив. История одного взломщика[13] Заканчивая раздел, посвящённый людям, чья хитрость и умение позволяли им совершать преступления, значительно отличающиеся по своему исполнению и мотивации от грабежей и разбоев, на которые шли налётчики, хочется снова
Слияние, которого не было
Слияние, которого не было Среди тех, кто был убежден в необходимости радикальных перемен, был глава BP Джон Браун. Получив степень бакалавра по физике в Кембриджском университете и затем диплом инженера-нефтяника, Браун хотел заняться академическими исследованиями. Но
36. необозримая пресса. Почему радиожурналисты читают газеты
36. необозримая пресса. Почему радиожурналисты читают газеты Древние римляне говорили: «Закон суров, но это – закон». Следом за ними мы могли бы произнести: «Статистика сурова, но это – статистика». Кстати, рейтинги – жизненно важная обратная связь любой радиостанции,