«В молчаньи – буря»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«В молчаньи – буря»

Беседа с Александром Сокуровым

МОСКВИНА: Александр Николаевич, хорошо ли вы помните свое детство?

СОКУРОВ: Из раннего детства я практически ничего не помню, кроме двух-трех маленьких эпизодов. Эти эпизоды хорошо говорят на самом деле и о родителях, и о ребенке, но все остальное пространство – как будто его и не было. Мне иногда даже кажется, что и эти эпизоды выдуманы, вот такая странная жизнь. Мы ведь кочевали много: семья военнослужащего, перебирались с места на место. Мне в детстве посчастливилось жить рядом с людьми разных национальностей. В нашем классе учились и немцы, и евреи, и азербайджанцы, и армяне, и турки, кого только не было. Сейчас даже не представляю этого. Помню, что не было подростковой озлобленности, и уж точно не было никакой национальной проблемы. Мне кажется, мои школьные годы были много мягче, чем у современных молодых людей, у нас было меньше неврастении, мы были более целостными людьми, мы были, без сомнения, более читающими людьми, мы были менее политизированными, это я точно помню, и не было какой-то пошлости во взаимоотношениях.

МОСКВИНА: Вы были в молодости увлечены идеями социализма?

СОКУРОВ: У меня нет ностальгии по прошлому, но у меня есть глубокая горечь. Я не хотел бы, чтобы русская общественная практика была бы виновата в том, в чем она виновата. Но социализм дискредитирован – отвратительным трудом и ужасающими преступлениями и нашей власти, и нашего народа. Ничего нет хорошего в том, что в мире осталась только одна система жизни людей, одна система организации общества. И то, куда мы вернулись, нисколько не лучше того, что было. Что-то в социализме укладывалось в общественную традицию и национальный характер, иначе это не держалось бы так долго. В молодости у меня, как у всякого читающего человека, было внутри свое идеалистическое пространство, и там было какое-то доверие к социалистическому пути: мне казалось, что если внутри той политической системы проявить настойчивое сопротивление, то что-то можно доказать, что-то можно исправить. Одновременно с тем я сознаю, что когда-то мы, в том числе и я, предали многих из тех, кто имел мужество бороться против несправедливости. Когда я учился на историческом факультете в Горьковском университете, как раз происходила вся эта борьба Солженицына с государством, но я ведь не сел в поезд, не поехал в Москву. Я не пошел тогда к студентам-диссидентам, и ни в одной студенческой демонстрации не участвовал. Я был маленьким человеком, незрелым, невыросшим, и не было у меня тогда внутри силы для этого, моей собственной силы.

МОСКВИНА: Но во ВГИКе уже пришлось и самому бороться. Когда вашу дипломную работу, картину «Одинокий голос человека», решено было смыть, за вас заступился Андрей Тарковский. Вы были с ним лично знакомы?

СОКУРОВ: Да, я его очень полюбил и всегда удивлялся, с какой лаской и добротой он ко мне относится. Тарковский не был для меня особенным режиссером, но сразу стал особенным человеком. Его картины не вызывали у меня сильного профессионального резонанса, но я очень хорошо понимал, что вот рядом со мной на диване сидит или провожает меня до троллейбуса абсолютно необыкновенный человек. Его смерть – самая тяжелая моя личная потеря. Я знаю, что многие не любили Тарковского за его характер, за его грубость, резкость, но я на себе этого никогда не испытывал. Я по-настоящему любил его. Это не была юношеская влюбленность, я не был таким уж молодым, мне было двадцать пять лет… Второго такого человека я не встречал. Ни в жизни, ни в нашей профессиональной среде, которая, к сожалению, очень часто состоит из людей довольно примитивных, и в человеческом смысле тоже.

МОСКВИНА: В начале 80-х годов вы пришли на «Ленфильм» и с тех пор работаете на этой студии. Что это было за время – для вас и для «Ленфильма»?

СОКУРОВ: Прекрасное время, потому что наконец-то стало понятно, что выживает только работающий человек, и это первое. Второе – практически доказано, что нужно только то, что нужно тебе, и объективно это важно. Третье – никогда ничего не нужно бояться; четвертое – надо любить и быть преданным кругу друзей своих и никогда их не оставлять; пятое – надо серьезно заниматься технологией, полностью ее освоить. Шестое – надо заниматься своим образованием. И последнее – нельзя менять образ жизни, и для мужчины, по-моему, это очень важно – нельзя себя ни с чем делить, когда у тебя есть какое-то попадание твое собственное в твою собственную жизнь, в твою собственную судьбу, к сожалению, нельзя себя ни с чем делить. Может быть, это мое личное заблуждение.

МОСКВИНА: Что отличает наше время от других времен, есть ли принципиальная разница?

СОКУРОВ: Я думаю, сложность, может быть, заключается в том, что мы не понимаем или не замечаем, что находимся в такой временной этажерке, и на самом деле не бывает такого, что один этаж жизни закончился и начинается другой, а все как-то очень параллельно существует. Жизнь сегодня существует параллельно, возможно, с жизнью древнего Рима; возможно, эпоха Христа продолжается, как параллельное течение; возможно, цивилизация фараонов также существует где-то рядом с нами, и где-то существует время нацизма или крестовых походов… Ничто не исчезло и не прекратилось. Мне не кажется, что новое время принесет радикальную новизну. Новый человек не появится, это понятно, и новых исторических событий не будет. У нас сейчас в обществе – я имею в виду не только русское, но и, к примеру, европейское и мировое – даже крупных дирижеров мало. У нас практически нет больших композиторов, уходят из жизни последние крупные писатели, крупных политиков не видно на горизонте, давно их уже нет, много десятилетий… ничтожно мало драматургов, да и всего мало очень. И одновременно – искусства много, накоплено много, а об искусстве ведь нельзя сказать, старое оно или новое, оно просто есть – Рембрандт есть, Эль Греко есть. Что-то новое может быть в сугубо частной жизни человека – какая-то влюбленность, в кого-то или во что-то, реакция на интересное природное или национальное проявление.

МОСКВИНА: Современное искусство чаще всего агрессивно, а у вас – слабые сигналы, тихие звуки. Один ваш фильм так и называется – «Тихие страницы». И говорите вы мягко, негромко. Тишина – это часть вашей эстетики?

СОКУРОВ: В молчании – буря, на самом деле. Когда человек замолкает, неизвестно, что за этим последует. Для меня пауза – это первая буква в кинематографической азбуке. Если режиссер не владеет паузой, значит, он не знает или не хочет знать этой азбуки. Пауза – это то, на что способна только визуальность, потому что она очень синхронна и органична, с природой течения времени в первую очередь. Пауза маловероятна и малосодержательна в музыке, пауза бедно и по-сиротски выглядит в литературе; в архитектуре, пожалуй, есть примеры, но вообще сама стихия тишины и паузы – конечно, кинематографическая стихия. С этим открытием мы немного опоздали, так как испытать тишину и паузу, прочувствовать ее, познать и понять может только зритель, не испорченный современной кинематографической практикой, не испорченный неадекватным монтажом и современной деструктивной музыкой. Но это чистый кинематограф, на мой взгляд. Вообще визуальность – это огромная сложная наука, сложнее математики, но мы к ней не относимся, как к науке, экспериментируем с ней и необратимо разрушаем человека и мир. Существует колоссальная энергия визуальности, которая разрушает цивилизацию. Ничто цивилизацию разрушить не может, ни войны, ни оружие, а визуальность может уничтожить нацию любого масштаба, народ любой численности и культуру самую прочную, самую древнюю, самую фундаментальную.

МОСКВИНА: В картине «Русский ковчег» вы решали сложнейшую технологическую задачу (съемки одним планом), и, надо полагать, задачи творческие, мировоззренческие были также не менее сложны. Можно сказать, что искусство, каким оно предстает в «Русском ковчеге», это для вас – гарант истории и победа над смертью?

СОКУРОВ: Трудный, тяжелый вопрос. Да, когда читаешь страницы истории блокадного Эрмитажа, вдруг понимаешь совершенно четко – смерти нет. И все-таки искусство в России – драматично и трагично, поскольку драматичны и трагичны судьбы людей. Я совершенно не ленинградский житель, такой провинциальный по природе своей, и у меня всегда было ощущение, что не могу я простить блокады, не могу принять цену Ленинграда – миллион человеческих жизней. Вот на одной чаше весов миллион жизней, а на другой – сокровища Ленинграда, и, пожалуй, жизни мне кажутся важнее исторических стен, памятников, даже важнее независимости, потому что купюры в архитектуре восстановить можно, а купюры в непрерывной жизни народа не восстановишь. Жизнь человека важнее любой политики, она важнее престижа государства, важнее целостности каких-то территорий. Я почему-то все время думаю об этом убитом миллионе и мне это кажется чудовищным преступлением и общества против себя самого, и, конечно, государства против народа. И забыли уже блокаду, еле-еле помнят, а это забывать нельзя, ни в коем случае, категорически нельзя забывать.

МОСКВИНА: Вы чувствуете себя петербуржцем?

СОКУРОВ: Нет, потому что я не вижу и не чувствую петербургского общества, я не чувствую единства интеллигенции города, не вижу и не понимаю политического и социального пространства города. Когда с блестящего Невского войдешь во двор и видишь, как там живут люди и что происходит в этих квартирах, увидишь этих грязных, неопрятных людей, и мужчин, и женщин, и детей, увидишь, что эти люди вытворяют в подъездах и лифтах… в общем, мне далеко еще до осознания этого города. Я все же испорчен впечатлениями, я был во множестве государств, несопоставимо менее богатых, чем мы, среди народов, которые, может, меньше создали в искусстве, меньше свершили исторических подвигов, чем русские люди, – и притом у них другое, бережное, внимательное отношение к жизни. Больно и грустно думать об уровне социальной культуры соотечественников. Понимаете, впечатление о твоей родине и твой труд – эти вещи могут часто не соприкасаться; можно создавать произведения на русском языке и существовать среди русского народа в русском государстве – но душой, такой измученной, больной душой быть совсем не здесь…

МОСКВИНА: В «Русском ковчеге» отечественная культура петербургского периода кажется прекрасным видением, миражом, исторической фата-морганой… Я не приписываю вам, говоря так, своих личных заблуждений?

СОКУРОВ: Русская культурная энергия, действительно, уникальна и удивительна, и она очень изолированно существует, она одинока и оторвана от мира, и вообще непонятно, как и почему она возникла в России. Так же, как непонятно, почему в нищей стране покупались дорогие библиотеки, дорогие картины, строились такие здания, ведь дореволюционный Эрмитаж весь собран из правильно и честно приобретенного искусства. При этом власть в России все время была в руках нерусских по происхождению людей. Что это было, что они понимали в этой стране? Они принимали православие, говорили с акцентом, жили во дворцах и Россию видели только на карте, потому что объехать ее невозможно, да и если поедешь, правды не покажут, а только станут рассказывать, как чудесно живут твои подданные. Но эти государи были преданы России и всю жизнь для нее работали, создавали – создавали для чужого народа, для чужого государства. Так ведь получается. Это, кстати, непростые проблемы – что делает власть с человеком, и кто есть человек при власти, и какой труд он над собой совершает или кто над этим человеком трудится, кто его создает, вот в чем вопрос…

МОСКВИНА: Ваш новый фильм «Отец и сын» связан как-то с вашей картиной 1997 года «Мать и сын»?

СОКУРОВ: Это вторая часть трилогии, а последняя, если будет когда-нибудь снята, в мыслях называется «Два брата и сестра», этим трилогия будет завершена. В «Отце и сыне» действуют современные люди, в главных ролях (хотя это не роли, а проживание жизни), в основном, непрофессиональные актеры. Это история о том, как отец любит сына, как сын любит отца и как это все непросто на самом деле. Простая, камерная история, мало напоминающая фильм «Мать и сын», хотя и развивающая некоторые общие эстетические позиции. Много диалогов, и особенность в том, что и отец молодой, и сын молодой, это история людей в чем-то очень похожих по судьбе: отец был военным, потом вышел в отставку, чтобы посвятить жизнь сыну, поскольку жена умирает, и мы матери не видим вообще в фильме. Я надеюсь, получилась серьезная картина, которая найдет отклик в некоторых душах.

МОСКВИНА: В вашей съемочной группе вас в шутку называют «японский гражданин», некоторые ваши неигровые картины посвящены людям Японии («Смиренная жизнь», «Дольче») и вас там особенно уважают и любят. Может, Япония – это та страна, где отдыхает ваша измученная душа?

СОКУРОВ: В моем представлении, японская культура – она маленькая, крошечная, ее можно вот взять всю в ладошку и все увидеть – все храмы, живопись, поэзию, керамику, кимоно… она маленькая, и в ней уютно. Это единственная страна в мире, где я не чувствую себя иностранцем. Я в Японии бываю чаще, чем в Москве, и поездил по ней, наверное, больше, чем по России. Мне нравится японская деревня, нравится их национальная религиозная полифония, нравится их умение молчать, умение соблюдать дистанцию в отношениях с другими людьми. Японцы очень доверчивы, очень ранимы, и это, конечно, самая трагичная нация, самый трагичный народ из существующих сегодня на земле. Когда приезжаешь, не покидает ощущение, что вот-вот что-то произойдет, какая-то трагедия. Они живут в огромном напряжении. Это сказка, что в Японии высокий жизненный уровень, он средний, чаще низкий, но главное – сильнейшая усталость чувствуется во всем народе, от политической элиты до самых низов. Они до такой степени устали от жизни, они так много успели сделать из своей жизни, и преодолевая себя, и преодолевая кошмарные последствия Второй мировой – они были гораздо тягостнее, чем даже у нас, потому что были связаны с национальным унижением и с тем, что американцы делали с этой страной. Невероятная усталость от жизни пронизывает Японию. Люди устали от своей истории, устали от проблем и вопросов, на которые они никогда не станут отвечать в силу своего характера, где-то внутри у них все кипит, болит, сильно болит – а они не лечат. Но если японцы тебя любят – они это делают нежно и открыто, и с такими сердечными проявлениями любви, причем со стороны многих людей, я нигде не сталкивался, только там. Знаете, такое отношение сделало меня лучше.

МОСКВИНА: Вы задумали тетралогию о вождях ХХ века и сделали два фильма – «Молох» и «Телец». На очереди – «Солнце», и к вашему Гитлеру и вашему Ленину присоединится неведомый русскому зрителю император Хирохито, а потом, в финале цикла – мегаобраз, «Фауст» по Гёте и Томасу Манну?

СОКУРОВ: Еще рано об этом говорить, с «Солнцем» – особенная проблема, поскольку эта персона в Японии абсолютно не обсуждаемая, эта фигура никогда не показывалась в кино. Меня уже предупреждали там – у нас много экстремистов, вас могут убить, поскольку изображение императора невозможно. Я только не понимаю, почему. Вы говорите, Фауст – мегаобраз? А я воспринимаю историю доктора Фауста как интимную, частную историю отдельного человека, очень лирическую, музыкальную, печальную… Взять такой красивый город, например, Вену, чтобы на экране чувствовался уют, шоколад, сливки… простая такая история с умными актерами. Хотелось бы следовать великому романному принципу единого повествования в нескольких частях, но кинематографисту это не так-то просто сделать. Я же знал, снимая «Молох», что это только четвертая часть замысла, а с меня спрашивали, как за отдельное целое. У писателя есть преимущество: он может написать и отложить, а потом только предъявить все произведение обществу или хоть самому себе, в конце концов.

МОСКВИНА: В вашей колыбели было немало даров от разных фей, вот только здоровья не положили, к сожалению. А работаете вы беспрерывно. Откуда силы-то берутся?

СОКУРОВ: Сам не знаю. Конечно, если бы кто-нибудь мог мне объяснить несколько десятилетий назад, куда я иду и что меня ожидает, я никогда бы не пошел, я никогда бы не стал этим заниматься, но таких людей не было, мне, наоборот, говорили: «давай, давай!» и помогали в этом, лезть по этой лесенке туда, и никто не говорил, что там, во-первых, ничего нет, во вторых, никого нет, и ничего там не дают… Но так сложилась жизнь, что делать. На режиссере огромная ответственность, у тебя съемочная группа, ты работаешь с людьми, которых любишь и которые относятся к тебе с огромной нежностью и терпением. Если, работая над одной картиной, тут же не начать вплотную заниматься и следующей – ничего не будет. Денег на блюдечке никто не приносит, а съемочная группа небольшая, так что это превращается иногда в каторгу просто. Я не знаю, как другие кинематографисты организуют свою жизнь, но из своего положения я не вижу выхода. Знаете, как-то в свое время Шостакович говорил: «Да, я знаю, что в моих произведениях очень много недостатков» и начинал перечислять недостатки, я читаю и думаю: «Боже мой, где же в этом квартете есть недостатки, что-то я не могу вспомнить», перестаю читать, ставлю квартет, слушаю. Потом опять читаю Шостаковича: «…но, – говорит он, – я люблю их». Так получается и в моей жизни. Ведь все это по любви делается, никто не заставляет, не принуждает, в этом смысле я – счастливый человек, и вся наша группа – счастливые люди, мы за свою жизнь не сделали ни одного произведения по принуждению или по заказу.

МОСКВИНА: Вы пересматриваете свои картины?

СОКУРОВ: Да, и люблю пересматривать, и всегда вспоминаю, как это было на самом деле, какие были коллизии житейские, встречи, потери… все это мне дорого. Жаль, нет богатого дядюшки, чтобы выпустить наши картины на хороших носителях, все-таки спрос на это есть, и растет, судя по электронной почте и нашему сайту.

МОСКВИНА: «Русский ковчег» в Америке бьет все рекорды популярности (в категории арт-хауса), собрал миллион долларов уже. Вам от этого будет польза?

СОКУРОВ: Миллион триста тысяч на сегодня. Все достанется владельцам мировых прав на картину, режиссеру тут ничего не полагается. Но, конечно, приятно, я удивлен, тем более, я-то считаю, что по изобразительной культуре картина получилась ниже моих требований. Наверное, американцев уже самих тошнит от трупного запаха, который издает их домашний визуальный товар. Надо их спросить. Что касается России – то кроме двух залов в Москве и Петербурге картину никто не взял, ни один кинотеатр в отечестве, и в Петербурге «Ковчег» будет только в Доме кино, все остальные кинотеатры отказались, и «Мираж Синема», и даже «Аврора».

МОСКВИНА: Выходит, мы глупее американцев…

СОКУРОВ: Получается, для русского кино Россия пока что – мертвая страна.

2003

Данный текст является ознакомительным фрагментом.