9

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

9

Главное в отъезде нашего Кормильца состояло не в том, чтобы начальство убедить, но — как уговорить Клаву. Власть Драгоманова в силу некоторых тонких причин на нее не распространялась.

Пришлось мне взяться за это дело самому.

Старшой предупредил меня:

— Не подпускает.

Конюх — это целая психология, а женщина-конюх — это, скажу вам, двойная бухгалтерия. Тем более женщина молодая и одинокая. В пути Драгоманов сколько раз указывал на Анилина и говорил: «Тоскует! О ней тоскует». Я подтверждаю, это правда. Лошадь ведь чувствует, что достается ей совершенно исключительное внимание, никак иначе не растраченное. Лошадь умеет оценить такое отношение. Что мы! «Но! Я т-тебе!» Вот и вспоминает конь женщину… И она привязывается, а кроме того, как я уже сказал, начисления с призов. Сказал я, и с каких призов: Париж, Стокгольм… Клава у нас на Восьмое марта в шиншиллах ходила, а на мохеровую шаль она и смотреть не станет.

Вот и сказала она нам, когда мы приступили к Анилину:

— Не отдам!

Доктор — ехать нам предстояло с доктором — человек тонкий, понимал, что так просто тут ничего не возьмешь.

— Надвигается грипп, — сказал он задумчиво, шагая по конюшенному коридору перед денником, возле которого как часовой дежурила Клава.

Заметив, что доктор ведет себя совсем не как доктор, она насторожилась. А тут еще грипп…

— Что ж, — отвечала Клава, — гриппом люди болеют…

Доктор сразу воспрянул духом и воскликнул:

— Да! И заражают лошадей!

Клава не нашлась тут сразу что ответить, а доктор не отступал:

— Подумай сама, почему противогриппозную сыворотку делают из лошадиной крови!

Как раз в эту минуту я заглянул в конюшню. И сейчас у меня перед глазами: стоят друг против друга… Один говорит про грипп, а другая, в шубе, которую мы ей из Палермо привезли, к деннику прислонилась. Тихо. Потом Клава говорит:

— Ноги ему порублю, а не отдам!

Доктор молчал: он свое уже отговорил.

Потом вдруг Клава поворачивается и, ни слова не говоря, из конюшни выходит.

Минут через двадцать по внутреннему звонит Драгоманов:

— Ну как? — спрашивает виноватым голосом.

— Путь свободен! — рапортует доктор.

И в соседнем деннике шарахнулась лошадь.

— Грузите, — и Драгоманов трубку повесил.

Погрузка лошади в дальний путь — это праздник. Всем находятся дело. Главный, конечно, плотник. Он рубит перекладины, прибивает все на совесть. Особенно наш плотник Вася. Сооружают в вагоне стойло. Несут сено. Ставят бочку с водой и туда бросают деревянный кружок, чтобы вода в пути не плескалась. Вешают фонарь. Ставят лошадь. Вагон оживает.

В автобусе ездить удобнее, но процедуры той нет. А конный спорт — сплошная процедура. Конное дело начинается еще на пастбище. Оно ветвится в лошадиных родословных, уходя в глубь веков. Весь тот особый мир, что складывается вокруг лошади, входит в сознание конника. Истинного конника, конечно. А я среди выдающихся всадников не встречал невежд. Каждый «знал дело», а это означает развитое понимание того, чем занимаешься.

Пришел путейский надзор и проверил документы. Впрочем, ничего они не проверяли, а только говорили с доктором на своем аптечном языке. Наконец возник стрелочник. Нет, наконец явился Драгоманов. Ветер шевелил просыпавшееся сено, стружки. Драгоманов стоял в ранних сумерках среди суматохи перед отправкой. Потом он прошел в вагон, дал жеребцу сахара, а нам сказал:

— Посылаю не простых проводников с этой лошадью, а вас двоих! Жокея международного класса и главного ветврача. Должны вы это попять!

Стрелочник написал на вагоне «Живность».

— Разве так надо писать! — сказал ему плотник. — Писать надо вот как!

И мелом вывел: «Анилин».

— Ну и что? — спросил стрелочник.

— Как — что? Анилин!

— Э, анилин или вазелин, кому это понятно!

Плотник подумал и приписал: «Мировой скакун».

— Это дело другое, — одобрил стрелочник.

Тогда плотник полез под вагон. Он сел на рельсы у колеса. Доктор подал ему вниз с платформы стакан — «наружное».

— Чтобы дорога у вас была гладкая!

Ну, теперь медлить нечего! Можно и трогаться, ведь живую ценность везем, и какую! Однако прошло часа два, а то и три: мы все стояли на месте, и надпись «Мировой скакун» тонула в темноте. Провожающие разошлись. Сам Анилин задремал, упершись носом в окованный край кормушки.

Подождали мы еще часок-другой и стали звонить Драгоманову — по служебному. Драгоманов велел: «Трубку не клади. Я сейчас», и было слышно, как он по городскому объясняет кому-то: «Весь мир… Тысячные суммы… Надежда нашего спорта…» Только я положил трубку, как прибежал локомотив, схватил вагон и потащил куда-то по путям.

Ночью пути красивы, как море: мигают желтыми, синими, зелеными и, конечно, красными огоньками. От первого толчка Анилин вскинул голову, но ездить ему приходилось не раз, и он очень скоро успокоился. Раскинули мы на сене попоны с надписью «СССР» и накрылись тулупами. Скоро и нас убаюкало.

Глаза мы открыли только утром. Нас по-прежнему качало. Напоили мы коня, и, чтобы выплеснуть остатки воды, доктор приоткрыл плечом тяжелую дверь.

— Москва! — воскликнул он таким тоном, будто мы ехали с ним из Владивостока.

Мы двигались по окружной. Конечно, красиво. Замкнутый скаковым кругом, разве когда-нибудь увидишь столицу со всех сторон, ото всех вокзалов! Нам словно специально ее на прощанье показывали. На том проспекте, например, над которым мы по мосту мчались, я в жизни не был. Все это хорошо и красиво, если бы не жеребец. Но стоило еще раз позвонить кому-то и сказать еще раз про тысячные суммы и весь мир, как помчали нас еще быстрее. Правда, все еще по кругу.

— Зато уж как прицепят к составу, то доедем без остановок, — оптимистически рассудил доктор.

Действительно, нас скоро поставили в поезд. Но прежде спустили на сортировочной с горки. А надпись-то не прочли! Не заметили ни «Живности», ни «Мирового скакуна». Вернее, заметили, да поздно. Несясь вниз, с горки, без предохранительных «башмаков», могли мы только видеть лица стрелочников, провожающих нас глазами и, должно быть, читающих: «Жи… Мирово…» Страшный удар! Все полетело со своих мест. Доски лопнули. Анилин в недоумении заметался по вагону, вскинув свою точеную голову и волоча на обрывке аркана обломок доски.

Вагон замер. В дверях, где-то у наших ног, возникло лицо сцепщика. Надо было видеть это лицо! Этот испуг, это горе, эту растерянность…

— Я же не знал! Не знал, — бормотал он. — Я сейчас! Сейчас.

Откуда-то таскал он нам, таскал стремительно, новые доски, не такие классные, как по охоте изготовил Вася, но все же приличные.

— Ты что же, шалопай! — раздался тут с неба голос диспетчера. — Не видишь, что за груз? Что за лошадь?

В немом отчаянии сцепщик таскал и таскал доски.

— Да я тебя под суд! — гремело с неба.

Неприятность быстро осталась позади, как только двинулись мы не по кругу, а вперед. Ехали чудесно. Отворили настежь двери, и земля, не знающая предела, неслась перед нами. Доктор обратил, однако, внимание, что у жеребца скучный вид. Ушибся? Нет, незаметно. Доктор приник к брюху! Колики!

Голова Анилина опускалась все ниже и ниже. Дышал он прерывисто и часто.

Грохотал вагон.

— Я же говорил, что сено с душком! — воскликнул доктор. Но я что-то не мог вспомнить, когда он это говорил. Однако ничего! На то и послали главного ветврача.

Засверкали в докторских руках инструменты. Шприц, игла, колбы, клизма. Нет теплой воды, но тут, как по заказу, поезд встал на разъезде, и я помчался с ведром в избушку стрелочника. Дали мне там кипятка, и принялись мы за дело.

— Выше держи! — командовал доктор.

С клизмой я забрался на перекладину и стоял с кружкой прямо над лошадью, чтобы вода быстрее бежала. Ведро целиком так и ушло на клизму. Это жеребец перенес спокойно, но от шприца шарахнулся. К тому же вагон сильно качало, поэтому доктор опасался, что в вену ему не попасть иглой.

— Губу возьми! — велел он.

Верхняя губа у лошади место болезненное; если крепко ее держать, конь не шелохнется. Попробовал я уцепиться за губу, но рука соскальзывала. Пришлось прибегнуть к губовертке — ременная петля на палке. Петлю положили на морду, на самый нос, закрутили. Анилин тяжело, с храпом дышал через ноздри, сдавленные петлей: ведь лошадь дышит исключительно носом, а через рот она дышать не может. Но доктор жеребца не мучил, он быстро прицелился и сделал укол.

Через полчаса Анилин смотрел уже веселее. Дыханье стало налаживаться. Голова поднялась. Прислонился доктор к конскому брюху и провозгласил:

— Порядок!

Наше настроение тоже стало налаживаться. Доктор улегся на сене и стал вспоминать всякие случаи из своей врачебной практики. Каких он только не лечил, не оперировал… Кусались, кидались, брыкались! Приходилось ему лечить саму Иерихонскую Трубу. Это была такая феноменальная кобыла-международница. Принадлежала французу, и он с ее помощью полсвета обыграл. Грузит в самолет, летит в Нью-Йорк — выигрывает. Опять самолет — Новая Зеландия: выигрывает. Не кобыла, а просто амфибия. Понятно, как ее хозяин ценил и на какую сумму была она застрахована. Каждое копыто — в десятки, а может быть, и сотни тысяч.

И вдруг Иерихонская Труба захромала прямо перед призом Организации Объединенных Наций. Наши тоже должны были там участвовать, и доктор был с нашими лошадьми. Хозяин Иерихонской Трубы умоляет его: «Посмотрите!»

— Беру я ее за бабку, — рассказывает доктор, — а сам думаю, как бы не ошибиться, а то потом не расквитаешься…

Я представил себе точеное копыто в докторских руках. Кстати, нам она была главная конкурентка.

— Если бы не вы, доктор, наши бы тогда выиграли.

— Пожалуй, но что делать, законы спортсменства!

Толчки вагона уменьшились, ход замедлился. Мы выглянули: большой город.

— Ростов? — спросили мы у сцепщика, который шел вдоль состава с длинным молотком в руках.

Странно он посмотрел на нас и ответил:

— Днепропетровск.

Как же это так, однако? Пошел я к диспетчеру выяснять. Оказалось, документы у нас так составлены, что попали вместо Ростова в Днепропетровск. Вовремя спохватились, иначе уплыли бы к Черному морю вместо Кавказских гор.

Когда я возвращался из диспетчерской, возле нашего вагона стояла толпа. Доктор успел прочесть краткую лекцию о коневодстве в наши дни. Он уже перешел к ответам на вопросы, разъясняя, почему у коня забинтованы ноги, правда ли, что лошадей до сих пор кормят овсом, какая разница между скакунами и рысаками…

— А сколько такая лошадь стоит?

Когда доктор ответил, то выражение лиц сделалось такое, что я не берусь этого передать. Не в том дело, что словам доктора не верили. Не верили, кажется, собственным глазам. Не думали, что все это существует. Думали, что увидеть такого коня можно разве что во сне.

Но я замечал не один раз, что после первого ошеломления от встречи с классной лошадью люди приходят в себя и проявляют вдруг удивительную осведомленность, какую они и сами за собой не подозревали. Каждый, оказывается, что-нибудь да знал о лошадях. Каждый чем-то даже связан с лошадью. Когда-то ездил, воевал на коне, от отца слышал или от деда. Словом, почти у каждого в жизни была своя лошадь. И каждая из таких лошадей, по убеждению того, кто о ней рассказывал, проявляла чудеса силы, выносливости, быстроты и, конечно, ума.

— Умен был, ну только что не читал, — говорил железнодорожник про некоего Савраску, служившего его деду.

Во всех этих людях, живущих возле камня и железа, заговорила память о поле, о пахоте, о природе — о лошади. Они заглядывали внутрь нашего вагона, как в некий затерянный мирок, затерянный или забытый ими, но вот, оказывается, существующий.

Прицепили нас к другому составу, и, когда мы тронулись, все по-свойски замахали нам руками.

Чем ближе к югу, тем все меньше становилось снега. Он исчезал, мешаясь с землей, переходя в грязь и слякоть. Когда мы в самом деле достигли Ростова, всюду по земле было черно. На вокзале, куда я дошел купить съестного, детский голос спрашивал, должно быть у матери:

— Это весна? Это весна?

До весны далеко. Я купил колбасы, жареную печенку и язык. До весны далеко… Купил вареную курицу, вареных яиц. А когда возвращался, то попались на платформе еще и пироги. Взял и пирогов. Меню, разумеется, не жокейское, но до весны еще далеко.

С высокой лестницы, поднятой над платформами, я окинул взглядом знакомый город. Каким же еще совсем мальчишкой приехал я когда-то сюда! Мне даже вспомнить трудно, каким я тогда был. Как еще мало понимал езду и пейс! Но уже был необъяснимый напор сил, чутье было, чутье, всегда выручавшее меня.

Не садитесь в седло, если не чувствуете в себе этого!

Я поспешил через пути к нашему логову. Из вагона подымался дымок. Доктор торопился, пока состав не тронулся, развести огонь и устроить жаркое.