4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

— Ну, едем в табуны со мной! — сказал я этому карапузу.

— Прямо в трусах? — раздалось в ответ.

Я застал его на заборе, на изгороди вдоль загона: он сидел в одних трусах на перекладине и, по-моему, воображал себя «великолепной семеркой».

Выехали мы на другой день утром. По узкой тропе лошади шли рядом, конь о конь, но стремена наши друг о друга все-таки не позвякивали, как хотелось моему спутнику, чтобы больше походить на «великолепную семерку», — длина стремян у нас слишком разная. По мере того как подымались мы над заводом, из-за гребня показывались все новые и новые солнечные лучи. Скала Чертов Палец, торчавшая прямо напротив центральной усадьбы, вся целиком так и отпечаталась на земле ясной тенью. Кони с удовольствием пофыркивали, освежая ноздри прохладным влажным воздухом, но сразу было видно, что это бывалые горные ездовые лошади. Сплошная сила и энергия, они, однако, не приплясывали, не играли, не занимались ребячеством, как это свойственно скаковым лошадям, они знали, что впереди путь долгий и все на подъем да на подъем.

Поднимаясь, дорога поворачивала так, будто нам специально показывали окрестности, то освещенные солнцем, то в тени. На одном из подъемов я оглянулся и даже вздрогнул. Что за сказка? Или это не в горы мы заехали, а на пятьдесят лет назад — на машине времени? Внизу, на большак, выходила красная конница. Краснели верхи кубанок. Белели башлыки. Сверкали самые настоящие газыри (футляры с порохом у всадников на груди). Всадников было не так много, примерно эскадрон, человек сорок. За ними ехала тачанка. Потом — кухня. Всадники были, видно, совсем зеленые. Но сзади, как и полагается, ехал самый настоящий, бывалый вахмистр.

— Что это? — спросил я своего спутника, удивляясь прежде всего, как это он, готовый не то что на любой кляче, но и на палочке верхом поездить, не в этой краснозвездной колонне!

— Каникулы, — отвечал карапуз.

Потом через силу добавил:

— Кавалерийский пробег.

И покраснел.

— А ты что же с ними не поехал? Не взяли?

Не отвечая, покраснел еще больше, а я, все понимая сам — третья четверть, неуспеваемость! — спросил только:

— По каким же предметам?

— Русский и математика.

— Нехорошо, брат! Всадник должен знать свой родной язык.

У въезда в ущелье Любви и Разлуки (когда-то два верных сердца вынуждены были здесь оставить друг друга) мы обогнали еще одного всадника. Он поил коня у Водопада Слез. Но как только конь его, насытившись, вскинул голову и он зауздал его и поехал, то сразу оказался впереди нас, шедших обычным шагом. Конь его шел тропотой, или, как еще говорят, проездом, особым ходом, не шагом и не рысью, а спорой и быстрой побежкой, удобной в горах.

— День будет добрый, — вдруг обернувшись, сказал нам всадник.

— А почему?

Он указал плеткой вверх.

— Гуд-Гора открыта.[20]

Значит, там, с пастбищ, увидим весь хребет. У нас седла были спортивные, а новый наш знакомый сидел на казачьем, с подушками. Удобно расположившись, как в кресле, он обернулся к нам и так большей частью ехал, а лошадь его сама с уверенностью выбирала дорогу.

— Метры новые в Москве проложили? — спросил он.

— Какие метры?

— А под землей.

— Метро?

— Вот-вот, я все собираюсь в Москву съездить.

— Давно последний раз были?

— Я не был. Сколько живу, а в столичных городах пока не бывал. Выше Ростова к северу не поднимался. А вы далеко?

— На Хасаут.

— Там полукровные жеребчики у нас.

— Жеребчики нам и нужны.

— Мы спортсмены верховой езды, — отвечал мальчик.

— А я фельдшер. В пятом табуне что-то порядочно кобыл абортировало, так я проверять еду.

— Говорят, роса утренняя на аборты у лошадей влияет.

— Да, так говорят, но то роса августовская.

Солнце вспыхнуло прямо при выходе из ущелья, и перед нами, насколько хватал глаз, развернулось плато — зелень и золотце, от лучей золотце. Коршуны, занимавшие столбы, кочки и вообще все сколько-нибудь подходящие для наблюдения пункты, стали перелетать с места на место чуть ли не под носом у нас, будто желая проследить, куда же это мы направляемся.

— Орел! — крикнул мальчик.

Властелин гор, впрочем, не парил в вышине, а тоже сидел всего-навсего метрах в ста пятидесяти от дороги. Но разглядеть можно было, насколько у него вид озабоченный.

— «Орел, с отдаленной поднявшись вершины, парит неподвижно со мной наравне», — продекламировал, однако, фельдшер.

— Вы не курите? — спросил я его.

— Нет, — отозвался он. — Не искушен во всех этих радостях жизни. Ну, на Хасаут прямо, а мне влево, доброго вам пути!

Он уселся в седле как следует и, опустив руку с плеткой вдоль конского бока, повернул прямо на солнце, сделавшись силуэтом. А нам навстречу, с гор, спускался грузовик, полный доярками. Они пели.

— Где доктор наш? — спросил я у них.

Ведь доктор, как только мы в конезавод приехали, отбыл на опытную молочную ферму, располагавшуюся на высоте тысяча двести метров над уровнем моря. «Сыворотку проверить», — объяснил он это все как-то туманно. Что с ним теперь?

Но поющий цветник не ответил — не разобрали, вероятно, вопроса моего, а только ухнули с всей силой легких, напоенных горным воздухом: «А я люблю жена-атого!»… И орел, который все еще был виден на плато, чуть приподнялся, чтобы посмотреть, что за шум. Он только подпрыгнул, не взлетел — могучие крылья его требовали альпийского замаха. Позднее, поднявшись еще выше, увидели мы его мощный лет. Там, где было уже не только что красиво, но величественно: случайная тучка, зацепившаяся за утес, скользнула через тропу где-то у наших ног, под копытами лошадей; кони прошли сквозь нее, как по речному туману, там и орел поднялся, словно снизошел войти в компанию с нами, на такой-то высоте.

Встречались овечьи отары. Огромные псы, представлявшие на вид помесь волка с медведем, вышли вперед и вместо приветствия пророкотали вроде бы «Пррроваливайте!». Близко к нам и дружелюбно подбежали совсем медвежата-щенки: мальчик хотел было спешиться, чтобы поиграть с ними, но я указал ему на державшуюся в отдаление мамашу, которая, следя за нами, издавала время от времени рокот, «шуму горных вод подобный»… И все-таки страховидные волкодавы были не опасны для пришельца по сравнению с косячным жеребцом, встретившим нас у первого же табуна.

Мы только увидали табун, а вожак-хозяин уже выбежал на передовую, весь напрягся, глядя на нашу сторону, и ударил копытом оземь, как бы говоря: «Попробуйте только ступить дальше этого мной означенного предела!» Мы и не думали нарушать границ. Табунщик, сам усмотрев нас, выехал навстречу и несколькими короткими криками уговорил жеребца успокоиться. «Ну, смотрите же», — отвечал жеребец потряхиванием головы и гривы. После чего он с достоинством скрылся в средоточии доверенного ему косяка кобыл.

Зато табунщик рад был свежим людям. Он спросил нас про последний футбол и не встречали ли мы кассира, который выехал в горы с зарплатой и, говорят, был уже на Кабаньей Балке. Сыграли вничью, а кассира мы не видели. «Значит, к ущелью Псоу завернул», — решил табунщик, словно ему по телеграфу передавали каждый шаг кассира в горах. Он отъехал от нас с тропы шагов на двадцать в сторону, где клубились тучки, и произнес: «Ильмя-один — один-гельды». Подождал и продолжил: «Кассир йок». Он будто бы говорил это самому себе или же просто в воздух. Мы приблизились к нему, и у копыт его коня открылась пропасть. Там, метров на двести внизу, на уступе стоял табунщицкий домик, вроде вагона без колес. Как раз когда мы подъехали, из него вышел человек. Он вышел прямо к тому моменту, когда фразы, произнесенные табунщиком, видимо, долетели сверху до уступа. Он их поймал, понял, ответил и ушел. А до нас долетело «Хо!».

— Практиканты? — спросил нас между тем табунщик.

— Нет.

Табунщик уж и не знал, что о нас еще думать, какие еще из чужих людей могут очутиться здесь, в горах.

— Я жокей Насибов.

— Хорошо, — отозвался табунщик, не желая чужого человека обидеть, но и не обнаруживая к нам интереса сколько-нибудь большего, как если бы ему сообщили, который час, а потом добавил: — Хатисов, вот жокей был….

— Нам на Хасаут, — сказал я.

Табунщик без слов указал камчой (плеткой) дальше, на подъем.

Становилось все жарче. Кони разогрелись, хотя, конечно, ни крупинки пота, ни одного влажно-темного пятна не появилось у них на шкуре: привычные! Подсушенные до предела, они состояли из кожи и мускулов, ходивших под этой кожей, и без грамма излишков, так, чтобы ровно треть от их веса составляли седло и всадник (допустимая норма вьюка на лошади). Ни грозная брехня сторожевых собак, ни пыл косячного жеребца, ни встречи с другими всадниками и ни один поворот на тропе не вызывали у них лишних волнений или хотя бы лишнего движения настороженных ушей. Они знали наперед, где ступить по неверной тропе, знали, что лай собак — это одни «слова», а жеребец дальше положенного от косяка своего не отойдет. Сосредоточенно кивая головами в такт движению, они тянули и тянули на подъем, не тратя, однако, сил даром.

— Какие клички у них? — поинтересовался я у мальчика.

— Ласковый, — тронул он за гриву своего коня. — А под вами Большой Порок.

В ответ на удивленный мой взгляд с вопросом, как это укрючный (ездовой) конь с такой нехарактерной кличкой, мальчик пояснил:

— Мать у него местная, а отец рысак, Большой Вальс.

Еще я спросил у моего спутника, чем же он будет заниматься, когда дорастет до настоящего спорта.

— Стипль-чезы буду скакать! — не медля ни секунды, отозвался мальчик.

— Почему же стипль-чезы?

В ответ он привстал на стременах, съежился, вытянул руки как бы в посыле и, зажмурив глаза, выкрикнул что-то вроде «У-улю-лю!». Он выразил этим все, что вкладывал в слово «стипль-чез».

— А вы, — обратился он ко мне, в свою очередь, раскрыв широко глаза и тяжело дыша от чувств, на него нахлынувших, — скакали стипль-чезы?

Скакал… Скачка, конкур и кросс разом. В Ливерпуле на Большой Национальный приз в стипль-чезе стартует до сорока всадников, а к финишу приходит иногда только четвертая часть. Стена из бревен, а под ней ров, широкий и глубокий настолько, что лошади, туда упавшие, так с головой и скрываются. Одни в прыжке летят через стену, другие карабкаются из ямы или же валяются вверх ногами поблизости. Этот стипль-чез я, к счастью, видел только на картинке. В Ливерпуль ездил падать один Прахов.[21]

Мальчику я сказал:

— Знаешь, у меня таких, как ты, двое уже растут. И я теперь каждый раз, когда в седло сажусь, все больше о них думаю. Стипль-чезы не для семейных.

Но почему-то после этого ответа малыш отвернулся и о стипль-чезах больше расспрашивать не стал. «Пусть их, стипль-чезы, Прахов скачет», — думал я между тем про себя.

Перед нами на пути был дом, двухэтажный и с надписью «Сельмаг». Навстречу нам выбежал человек, будто он нас поджидал и издалека завидел. Размахивая руками, он горячился:

— Нет, вы мне скажите, кого там, внизу, на земле, должен я за ноги подвесить!

— Вы видите? — еще горячее воскликнул он, когда мы вошли в его магазин и оглядели полки.

По одну стену висели хомуты, уздечки, платья, а по другую — в продуктовом отделе — лежала ветчинно-рубленая колбаса и стояла тушенка, тушенка, паштет, гречневая каша, консервированная с…

— Видите? — указал продавец, как трагик, на продуктовый отдел.

— А что такого? Колбаса, паштет, каша с…

— Нет, вы смотрите лучше, с чем каша? Что за колбаса?

— Да что вы меня экзаменуете?

— А то, что все это сплошная свинина! — и некоторое время у человека этого больше просто не было слов.

Потом он пришел в себя и продолжил:

— Вот вы мне и скажите, кого я должен за ноги подвесить? Ведь это в насмешку просто — прислать свинины сюда, где чтут обычай предков и сам исполком есть свинины не станет!

— Ну так и не станет…

— А вы будете свинину есть?

— Мне нельзя, но…

— Ага! — не дал уж и слова сказать продавец.

— Я — жокей!

— На лице у вас написано, кто вы такой, уже не рассказывайте.

— Я — Насибов.

— Так и я вам сразу сказал — Насимов.

— Н-а-с-и-б-о-в, — произнес я наконец так, будто это не я вовсе говорил, а выкрикивали мое имя после победы в Большом Призе, иначе, видно, до этих людей, которые живут так высоко, и не докричишься.

— Правильно! — подхватил продавец. — Это у вас на лице и написано. И вы тоже как миленький свинины употреблять не станете. И про жокеев всяких мне не рассказывайте. Вы лучше мне скажите, как план выполнять, когда некому товар потреблять? Вам свинину нельзя, ему нельзя, — оглянулся он на моего меньшого спутника и спохватился: — Э-э, нет, ему вот свинину можно! Сколько же вам сделать?

Чтобы уж поддержать высокогорную коммерцию, мы запаслись свиным паштетом.

— Берите больше! — советовал продавец. — Выше вы уж ничего нигде не возьмете.

— Положить некуда, — объяснил мальчик, — у нас ни сум, ни тороков нет. Седла спортивные!

— А хомуты вам не требуются?

— Нет, мы — скакуны, — гордо ответил карапуз.

— А и правда, — скользнул продавец взглядом по нашим лошадям. — Вот тоже, навезли хомутов, а кому они нужны, когда тут веками в хомуте никто не ездил! Кушай, сынок, на здоровье, расти большой…

— Особо расти мне не следует, — сурово отвечал мальчик. — Трудно вес будет держать.

— Что ты говоришь? — продавец изумился, но видно, только из вежливости, потому что голова его была слишком занята вопросами: «Кого за ноги подвесить?» и «Как план выполнить?» А мы, это он сразу понял, серьезного вспомоществования оказать ему не были способны.

Мы двинулись дальше. Орел в вышине не шевелился. «Насибов!» — думал я. Вот мне, жокею, приходится отвечать, отчего одна свинина, и самому спрашивать, где доктор. Зачем это все, когда мое дело — хлыст, уздечка, понимание пейса?.. Но Драгоманов прав: в нашем конном деле крюк далекий сделать надо, чтобы к финишу первым прийти или хотя бы с местом остаться. Нужна ведь лошадь, а лошадь такую найти — это…

— Стой! — сделал я знак мальчику и указал вперед.

Мы нагоняли повозку, запряженную волами. А сидел в повозке человек, которого я сразу же, пусть и со спины, узнал.

— Тихо! Разыграем его сейчас.

Человек трясся в обнимку с транзистором, который говорил ему: «…перед сном. Полезно также обтирание холодной водой и далекие прогулки. Людям пожилого возраста следует…» Как, собственно, его разыграть, я еще не сообразил. Пожалуй, подкрасться сзади и крикнуть что-нибудь оригинальное, как кричу я обычно в повороте конюхам. Голос транзистора вперемежку с тарахтением колес и скрипом ярма, кажется, вполне заглушал наши копыта. Но человек тоже, верно, спиной чувствовал наше приближение и обернулся. И вместо розыгрыша я крикнул:

— Артемыч!

— Мастерам! — отозвался он, и сразу видно было обращение искушенного лошадника.

Это был знаменитый табунщик, Герой Труда, бригадир, в литературе не раз описанный.

— Лапшу вот ребятам везу, — объяснил он, почему тащится на волах, а не гарцует на своем Абреке, не менее знаменитом, чем его хозяин.

— А мы ведь к тебе в табун едем.

— Слушай, — обратился он ко мне, — программки у тебя нет?

И опять сказался истинный конник. Ну, конечно, есть! Чем еще доставить удовольствие настоящему коннику, как не старой программой скачек, «отмеченной», то есть с указанием результатов, мест, резвости и со всякими прочими существенными пометами на полях. «Резво приняли», «Тупо ехал», «Просидел», «Хорошо вырвал», «Встал в обрез» — и этого достаточно, чтобы перед взором знатока встала сверкающая картина большого скакового дня. Копыта прозвучат у него в памяти, и шелест страниц, уже пожелтевших, донесет до него шум трибун. Такие программы, несколько штук, припасены были у меня еще с осени. Одну я отдал Шкурату: пусть себе составляет свои протоколы! И вот еще одна пригодилась, перейдя в достойные руки. Артемыч спрятал тоненькую брошюрку на груди, предвкушая разбор программы и разговор по охоте.

В табуне мы были к вечеру. Уже стемнело. Гор нельзя было видеть, но зато были звезды. Ослепительное небо нависло над нами. Вот где осознавалась высота! Шумела река, рядом вздыхал верблюд, положенный на ночь у табунщицкого домика со связанными коленками. Лошади, как и горы, были скрыты где-то во тьме.

— Ну-ну, — и Артемыч, засветив фонарь, уселся в домике за стол с программой.

Он надел очки, но глядел в программу почему-то поверх очков, повисших на кончике его носа.

— А Михалыч все еще скачет! — усмотрел он в пятой скачке.

— Скачет, чтоб его…

— Что вы с ним, не того?

— Мы с ним Фордхэм и Арчер.

— Понима-аю, — произнес старый табунщик, постепенно постигая самые свежие страсти, кипевшие в нашем мире, и заражаясь ими.

— А что, Коля, — обратился он вдруг ко мне, достаточно начитавшись программы, — есть сейчас жокеи?

— Ты же видишь: мастер-жокей, мастер-жокей, жокей первой категории.

— Но ты понимаешь, что я-то не об этом тебя спрашиваю?

— Мне отвечать трудно: сейчас я сам жокеем считаюсь…

— Ну вот я тебя и спрашиваю, устоял бы ты против Головкина?

— Это, я тебе скажу, ваш стариковский разговор: «Ах, если бы из-под земли поднять да на прежних лошадей посадить, где бы они, нынешние, были!»

— А что ты на это скажешь?

— Трудно сравнивать.

— Хорошо, тогда я тебе скажу. У меня это ведь все перед глазами, как сейчас… Головкина, правда, я не застал, да и в столицах я тогда не был, но Чабана,[22] особенно по Ростову, помню.

— В том-то и дело, что ты говоришь — «как сейчас», а на самом деле это было сто лет назад!

— Хорошо, дорожки другие, повороты иначе заложены, поля (количество участвующих в скачке) изменились — это не сравнишь. Но чувство, чувство-то у меня в памяти осталось. И знаешь, что я чувствовал, когда на Чабана смотрел? У меня коленки дрожали, у меня слезы наворачивались, я одно только думал: «Вот это жокей!» Понимаешь, он жокей, а я нет — вот что я понимал. А ведь и я мог в Деркуль[23] пойти и диплом получить. Но я понимал, что жокей — это Чабан, а я не Чабан! И все! Тогда ведь никаких таких «категорий» в программке не указывалось, и «мастеров» не было. Одно писали: «Жокей». И все понимали, что написано: «жокей Чабан» или «жокей Дудак», и это значит, я не жокей, ты не жокей, никто из нас не жокей, кроме него одного!

— Разве бездарных жокеев тогда не было?

— Да я тебе не об том говорю! Я говорю тебе, как на жокея смотрели. Не каждый может жокеем быть! — вот что хорошо понимали. Словом, знали место свое. Конюх ты и будь конюх, я вот табунщик и как есть табунщик. А уж если жокей… Ты понимаешь, не в том дело, классный или бездарность, а в том, что жокей есть жокей, а не вчерашний конюх, сегодня получивший звание жокея. А вот он, — указал он на мальчика, у которого глаза уже слипались, — он наверняка мечтает жокеем-чемпионом сделаться!

— Мальчишки всегда мечтают.

— А я не мечтал? — говорил Артемыч. — Я трепетал, а не то что мечтал! Я же говорю тебе — плакал… Помню, привели мы весной молодняк в Ростов. Я конюшенным мальчиком был у Рогожина. Кстати, жокей очень средний, просто посредственный, скажу тебе, жокей, но даже и у него — за счет отражения лучей таких светил, как Чабан, Дудак или Шемарыкин, — было в езде что-то такое, чего и у тебя нет, и вообще уже, может быть, ни у кого больше не будет. Жокейство какое-то заправское было — это уж точно. Так вот, выезжаю я утром Элеонору от Элеватора шагать после скачки — она тогда на Большой Кобылий второй осталась за Опекуншей — и смотрю, Чабан галоп Хризалиту делает. Мимо меня он тогда проехал. Взглянул я, как он сидит, нет, как смотрится в седле, и у меня слезы навернулись. Нельзя было сказать, сидит он, стоит на стременах, держит ли повод, — он, одно слово, жокей. Зрелище было — вот что я тебе скажу. И я заплакал. Мне и радостно, что я вижу такое чудо, и тяжко как-то, что мне того же не дано. А был бы на моем месте вот этот, — опять указал он на мальчика, — уж он бы просто подумал: «Вырасту, выучусь и вот так же поеду!» А ведь все можно — и вырасти, и выучиться, кроме одного — быть жокеем!

— Что ж, Артемыч, я сам тебе скажу, что и мне хотелось бы остаться образцом. Но нет, время идет, и каждое поколение езду понимает по-своему. Я свою цель вижу в том, чтобы как можно дольше оставаться Насибовым, тем, которого считают Насибовым. А то, знаешь, один мой знакомый, жокей-американец, хорошо сказал: после того как тебя начинают считать лучшим, на самом деле далеко не всегда едешь лучше всех. Так вот я не хотел бы себя обманывать и других…

— А ты говоришь — первая категория, ездоки, мастера… Ведь все эти категории говорят о чем? Что сегодня ты ездок, завтра тебе категория, послезавтра неизбежно мастер. А должны быть в голове у людей только две категории: жокей ты или нет.

— А я спортсмен, стипль-чезы буду скакать! — вдруг очнулся мальчик.

— Спать тебе пора, — ответил старый табунщик, — да и нам время.

Мы с малышом улеглись на нары вместе с отдыхавшей сменой табунщиков. Артемыч же надел бурку и пожелал нам спокойной ночи.

— Я пойду возле барашков прилягу. Барашки у меня там в кутке, свои барашки, табунщицкие. Так я возле них сплю. Волков пугаю!

И он вышел из вагончика под звездное небо.

— Юсуф, — слышно было даже с дыханьем его, как он позвал дежурного табунщика.

Юсуф отозвался, и они поговорили о том, как ходит в ночи табун. Подумать можно было, будто они встретились друг с другом на тропе, рядом с домиком. На самом же деле табун, насколько я понимаю, ходил возле самого утеса Хасаут, где-то в вышине.

И мы с мальчиком провалились в бездну.