9
9
В тот год я скакал в Стокгольме. Лошадей готовил в Пятигорске, потому что в Москве начали переоборудование скаковой дорожки и сезон не мог состояться. Выдержал вес, хотя это и стоило трудов, но надо было взять Кубок Стокгольма, на который скакал я дважды и оставался вторым и третьим.
Ипподром в Стокгольме расположен за городом, и, когда мы приехали туда и поставили лошадей, я в который раз подумал, что и мы придем к тому же ипподрому где-нибудь на берегу реки под Москвой. По мере того как все больше людей становится на собственные колеса, их повлечет за город, их потянет к лошадям. У лошади, я уверен, большое будущее. Вся история подводит нас к тому.
В Стокгольме я проехал удачно. Жеребенок подо мной, по кличке Заказник, сын Задорного, принял несколько тупо, но по дистанции разошелся. Кроме того, надел я ему блиндера, иначе говоря — наглазники: они позволяют лошади видеть только впереди себя, и от этого она, опасаясь невидимого для нее натиска сзади, идет бодрее.
Шведы сердечно меня приветствовали. После скачки вспоминали мы с ними Полтаву и какие тогда были лошади. У Петра под седлом был конь персидской породы — чучело этого коня можно видеть у нас в музее, и всех оно поражает, конечно, размерами: чуть больше крупной собаки! Промеры (высота в холке, обхват груди и пр.) показывают, что лошади, как и люди, становятся со временем все крупнее.
Оторвавшись от земли среди елей, окружающих стокгольмский аэродром, мы с Заказником через два часа опустились среди берез в Шереметьеве. Я чувствовал себя персонажем из старинного наездничьего анекдота. Ставлю лошадь в вагон, еду. Тула. Смотрю: бега! Выгружаю, запрягаю, выигрываю. Ставлю в вагон, еду дальше. Орел. И тут бега! Выгружаю, запрягаю, выигрываю, да еще как выигрываю-то, один, оторванно, на руках. Дальше. Тамбов. Выгружаю, запрягаю и т. д. Но это не совсем выдумки барона Мюнхгаузена. Сам великан Крепыш, случалось, бежал в Питере, выигрывал, после чего его действительно ставили в вагон, и после тряской ночи по железной дорого он бежал и выигрывал на другой день в Москве. Но это эксплуатация лошади на износ. При современных же условиях можно и в самом деле обыграть полсвета, как это делали такие «амфибии», как Иерихонская-Труба или же новозеландец Кардиган-Бэй. После скачки в Стокгольме Заказник как раз пришел в боевой порядок, что было видно по тому, как, играя, вышел он из самолета, готовый нестись по летному полю хотя бы наперегонки с воздушными лайнерами.
Поставив коня в карантин, я направился в дом родной, на ипподром, доложить по начальству. В Стокгольме были мы совсем недолго, так что я и не писал, и не звонил в Москву. А результаты они должны были знать из газет.
В кабинете с сияющими кубками никого не было.
— Где Драгоманов?
Но вместо ответа подали мне письмо.
* * *
«Ты не из жалостливых, но жалости мне и не требуется. Но знаешь ты нашу поговорку: „Был конь, да изъездился“. А представляешь ли, каково испытать это на себе? Не дай тебе бог дожить до этого. Они приходят с чистенькими ручками и начинают учить честности. А где бы они были, если бы я в свое-то время об этой сопливой „честности“ думал, когда рубал направо и налево? Ни средств, ни материалов не было, — ну и сиди себе со своей „честностью“! А я дело делал. Мало того — другим жить давал. Из спортшколы придут: „Овса ни крошки“. Что же мне ответить им? „Извините, я честный человек, разбазаривать государственный овес я не могу…“ А лошади, на которых надо барьеры брать, стоят некормленые. Нате, возьмите овса, — и без прошений, без бумаг, безо всякой его „честности“ и „законов“. Законы он знает! Знает ли он такие положения, когда и самый закон применять не к чему? А жить надо, работать надо, людей надо поднимать! Поговорил бы он тогда о „законах“ да о „честности“. Нет, тогда — Драгоманов, тогда он нужен был, тогда Драгоманов, не задумываясь, действовал. А теперь получили они готовенькое, изучили по книжкам и Драгоманова учить начинают, агитировать его, беднягу, за советскую власть. Не то, да не так, да наука, да факты…
А этот-то проходимец, барышник, ты помнишь, как нас обхаживал, как юлил? Как не давал он нам жеребца на свободе взглянуть, ни в конюшне, ни на ходу. То разговором займет, то просит: „Не надо! Разволнуется“. Лиса! Змей-барышник! Мастер-барышник. А я-то… Но, пойми, мечту перед собой увидел, ожившую мою мечту. Думаю, Дерби… Наш выигрывает, наш один — и никого. От Сэра Патрика и Псковитянки. Так задумал я. И закружилась голова, старая голова. Что ж, пусть он, честный молокосос, помечтает, как я всю жизнь мечтал. Дни за днями идут, пенсию мне положили по всем правилам, вроде простили. Простили и отпустили на покой: не то теперь требуется… Горечь, если бы ты знал, какая горечь».
Спускаясь по ступенькам, я читал драгомановское письмо.
— Насибов! — раздался голос с верхней площадки.
Секретарша звала меня, та, что письмо мне передала.
— Что ж ты почту свою не забрал?
Я показал ей развернутое письмо.
— Да вот же еще!
И в пролет полетел другой конверт.
Что за кино? На конверте стояло: «Москва. Мастеру Насибову».
Я вышел из конторы на скаковой круг. Как всегда, ипподром жил своей жизнью. Да, бегут дни за днями. И каждый день одни по часовой стрелке шагают — это называется «в обратную сторону», а другие — против часовой, «в настоящую» резвят. Посередине круга возвышалась фигура верхом на каком-то рыжем, из которого старались сделать второго Абсента. На той стороне, за противоположной прямой, подымалась громада нового манежа, построенного для любителей верховой езды. Самый большой в Европе.
Вскрыл я и это, «на деревню дедушке».
Дорогой Николай Насибович!
Пишет Вам Коля с конезавода. Жокеем когда становятся? Мне очень нужно знать. Напишите мне. Я уже выздоравливаю.
Коля