Кожа души

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Кожа души

Нет пастуха, одно лишь стадо! Каждый желает равенства, все равны: кто чувствует иначе, тот добровольно идет в сумасшедший дом.

У них есть свое удовольствьице для дня и свое удовольствьице для ночи; но здоровье – выше всего.

Страданием и бессилием созданы все потусторонние миры, и тем коротким безумием счастья, которое испытывает только страдающий больше всех.

Усталость, желающая одним скачком, скачком смерти, достигнуть конца, бедная усталость неведения, не желающая больше хотеть: ею созданы все боги и потусторонние миры.

У иных целомудрие есть добродетель, но у многих почти что порок.

Кому тягостно целомудрие, тому надо его отсоветовать: чтобы не сделалось оно путем в преисподнюю, т. е. грязью и похотью души.

«Всегда быть одному слишком много для меня» – так думает отшельник. «Всегда один и один – это дает со временем двух».

Всегда для отшельника друг является третьим: третий – это пробка, мешающая разговору двух опуститься в бездонную глубь.

Познающий ходит среди людей, как среди зверей.

Стыд, стыд, стыд – вот история человека!

Благородный предписывает себе не стыдить других: стыд предписывает он себе перед всяким страдающим.

И когда мы научимся лучше радоваться, тогда мы тем чаще разучимся причинять другим горе и выдумывать его.

Будьте чопорны, когда принимаете что-нибудь! Вознаграждайте дарящего самим фактом того, что вы принимаете!

Но нищих надо бы совсем уничтожить! Поистине, сердишься, что даешь им, и сердишься, что не даешь им.

Надо сдерживать свое сердце; стоит только распустить его, и как быстро каждый теряет голову!

Кровь – самый худший свидетель истины; кровь отравляет самое чистое учение до степени безумия и ненависти сердец.

Если имеешь характер, то имеешь и свои типичные пережитки, которые постоянно повторяются.

Кто достигает своего идеала, тот этим самым перерастает его.

Иной павлин прячет от всех свой павлиний хвост – и называет это своей гордостью.

Степень и характер родовитости человека проникает его существо до последней вершины его духа.

Презирающий самого себя все же чтит себя при этом как человека, который презирает.

Душа, чувствующая, что ее любят, но сама не любящая, обнаруживает свои подонки: самое низкое в ней всплывает наверх.

Тяжелые, угрюмые люди становятся легче именно от того, что отягчает других, от любви и ненависти, и на время поднимаются к своей поверхности.

Стыдиться своей безнравственности – это одна из ступеней той лестницы, на вершине которой стыдятся также своей нравственности.

Нужно расставаться с жизнью, как Одиссей с Навсикаей, – более благословляющим, нежели влюбленным.

Как? Великий человек? – Я все еще вижу только актера своего собственного идеала.

Если дрессировать свою совесть, то и кусая она будет целовать нас.

Разочарованный говорит: «Я слушал эхо и слышал только похвалу».

Наедине с собою мы представляем себе всех простодушнее себя: таким образом мы даем себе отдых от наших ближних.

Музыка является средством для самоуслаждения страстей.

Раз принятое решение закрывать уши даже перед основательнейшим противным доводом – признак сильного характера. Стало быть, случайная воля к глупости.

Труднее всего уязвить наше тщеславие как раз тогда, когда уязвлена наша гордость.

Есть невинность восхищения; ею обладает тот, кому еще не приходило в голову, что и им могут когда-нибудь восхищаться.

Отвращение к грязи может быть так велико, что будет препятствовать нам очищаться – «оправдываться».

Иной человек, радующийся похвале, обнаруживает этим только учтивость сердца – и как раз нечто противоположное тщеславию ума.

Кто ликует даже на костре, тот торжествует не над болью, а над тем, что не чувствует боли там, где ожидал ее. Притча.

Что человек собою представляет, это начинает открываться тогда, когда ослабевает его талант, – когда он перестает показывать то, что он может. Талант – тоже наряд: наряд – тоже способ скрываться.

Один ищет акушера для своих мыслей, другой – человека, которому он может помочь разрешиться ими: так возникает добрая беседа.

Нашему сильнейшему инстинкту, тирану в нас, подчиняется не только наш разум, но и наша совесть.

Поэты бесстыдны по отношению к своим переживаниям: они эксплуатируют их.

Люди свободно лгут ртом, но рожа, которую они при этом корчат, все-таки говорит правду.

У суровых людей задушевность является предметом стыда – это и есть нечто ценное.

Много говорить о себе – может также служить средством для того, чтобы скрывать себя.

В хвале больше назойливости, чем в порицании.

Сострадание в человеке познания почти так же смешно, как нежные руки у циклопа.

Чужое тщеславие приходится нам не по вкусу только тогда, когда оно задевает наше тщеславие.

Каждый человек именно настолько тщеславен, насколько ему хватает ума.

В объяснении прошлого вы должны исходить из того, что составляет высшую силу современности.

Подобно тому, как кости, мускулы, внутренности и кровеносные сосуды окружены кожей, которая делает выносимым вид человека, так и побуждения и страсти души прикрыты тщеславием: оно есть кожа души.

Зверь в нас должен быть обманут; мораль есть вынужденная ложь, без которой он растерзал бы нас. Без заблуждений, которые лежат в основе моральных допущений, человек остался бы зверем.

Всякий, кто объявляет, что кто-либо другой есть глупец или дурной человек, сердится, если последнему удается показать, что он на самом деле не таков.

Большинство людей слишком заняты самими собой, чтобы быть злобными.

Мы хвалим или порицаем, смотря по тому, дает ли нам то или другое большую возможность обнаружить блеск нашего ума.

Кто унижает себя самого, тот хочет быть возвышенным.

Быть дурным – значит быть «ненравственным» (безнравственным), чинить безнравье, восставать против обычая, все равно, разумен ли он или глуп; но нанесение вреда ближнему ощущалось всеми нравственными законами преимущественно как нечто вредное, так что теперь при слове «злой» мы главным образом думаем об умышленном нанесении вреда ближнему.

Значительный род удовольствия и тем самым источник нравственности возникает из привычки.

Совершенная безответственность человека за его действия и за его существо есть горчайшая капля, которую должен проглотить познающий, если он привык считать ответственность и долг охранной грамотой своей человечности.

Долгие и великие страдания воспитывают в человеке тирана.

Тем, как и что почитаешь, образуешь всегда вокруг себя дистанцию.

Я мог бы погибнуть от каждого отдельного аффекта, присущего мне. Я всегда сталкивал их друг с другом.

Я чувствую в себе склонность быть обворованным, обобранным. Но стоило только мне замечать, что все шло к тому, чтобы обманывать меня, как я впадал в эгоизм.

Испытывал ли я когда-нибудь угрызение совести? Память моя хранит на этот счет молчание.

Я ненавижу обывательщину гораздо больше, чем грех.

Люблю ли я музыку? Я не знаю: слишком часто я ее и ненавижу. Но музыка любит меня, и стоит лишь кому-то покинуть меня, как она мигом рвется ко мне и хочет быть любимой.

Это благородно – стыдиться лучшего в себе, так как только сам и обладаешь им.

Я не бегу близости людей: как раз даль, извечная даль, пролегающая между человеком и человеком, гонит меня в одиночество.

Героизм – таково настроение человека, стремящегося к цели, помимо которой он вообще уже не идет в счет. Героизм – это добрая воля к абсолютной самопогибели.

Возвышенный человек, видя возвышенное, становится свободным, уверенным, широким, спокойным, радостным, но совершенно прекрасное потрясает его своим видом и сшибает с ног; перед ним он отрицает самого себя.

Кто стремится к величию, у того есть основания увенчивать свой путь и довольствоваться количеством. Люди качества стремятся к малому.

Всякий восторг заключает в себе нечто вроде испуга и бегства от самих себя – временами даже само-отречение, само-отрицание.

В усталости нами овладевают и давно преодоленные понятия.

Одухотворяет сердце; дух же сердит и вселяет мужество опасности. О, уж этот язык!

Больные лихорадкой видят лишь призраки вещей, а те, у кого нормальная температура, – лишь тени вещей; при этом те и другие нуждаются в одинаковых словах.

Кому свойственно отвращение к возвышенному, тому не только «да», но и «нет» кажется уже слишком патетическим, – он не принадлежит к отрицающим умам, и, случись ему оказаться на их путях, он внезапно останавливается и бежит прочь – в заросли скепсиса.

В моей голове нет ничего, кроме личной морали, и сотворить себе право на нее составляет смысл всех моих исторических вопросов о морали. Это ужасно трудно – сотворить себе такое право.

Нечистая совесть – это налог, которым изобретение чистой совести обложило людей.

Есть степень заядлой лживости, которую называют «чистой совестью».

Моральные люди испытывают самодовольство при угрызениях совести.

Моральное негодование есть коварнейший способ мести.

Я рекомендую всем мученикам поразмыслить, не жажда ли мести довела их до крайности.

Большинство людей слишком глупы, чтобы быть корыстными.

Лишь когда самолюбие станет однажды больше, умнее, утонченнее, изобретательнее, будет мир выглядеть «самоотверженнее».

Не следует стыдиться своих аффектов; они для этого слишком неразумны.

В аффекте обнаруживается не человек, но его аффект.

При известных условиях наносится гораздо меньший общий вред, когда кто-то срывает свои аффекты на других, чем на самом себе: в особенности это относится к творческим натурам, сулящим большую пользу.

Говорят: «удовольствие» – и думают об усладах, говорят: «чувство» – и думают о чувственности, говорят: «тело» – и думают о том, что «ниже тела», – и таким вот образом была обесчещена троица хороших вещей.

Лишь тот порочный человек несчастен, у кого потребность в пороке растет вместе с отвращением к пороку – и никогда не зарастает им.

Если я почитаю какое-либо чувство, то почитание врастает в само чувство.

Смысл наших садов и дворцов (и постольку же смысл всяческого домогания богатств) заключается в том, чтобы выдворить из наших взоров беспорядок и пошлость и сотворить родину дворянству души.

Людям по большей части кажется, что они делаются более высокими натурами, давая воздействовать на себя этим прекрасным, спокойным предметам: отсюда погоня за Италией, путешествия и т. д., всяческое чтение и посещение театров. Они хотят формироваться – таков смысл их культурной работы! Но сильные, могущественные натуры хотят формировать и изгнать из своего окружения все чуждое.

Так же уходят люди и в великую природу: не для того, чтобы находить себя, а чтобы утрачивать и забывать себя в ней. «Быть-вне-себя» как желание всех.

Вовсе не легко отыскать книгу, которая научила нас столь же многому, как книга, написанная нами самими.

Страстные, но бессердечные и артистичные – таковыми были греки, таковыми были даже греческие философы, как Платон.

Стиль должен доказывать, что веришь в свои мысли и не только мыслишь их, но и ощущаешь.

В старании не познать самих себя обыкновенные люди выказывают больше тонкости и хитрости, чем утонченнейшие мыслители в их противоположном старании – познать себя.

Есть дающие натуры и есть воздающие.

Даже в своем голоде, но человеку ищешь, прежде всего, удобоваримой пищи, хотя бы она и была малокалорийной: подобно картофелю.

Многое мелкое счастье дарит нас многим мелким убожеством: оно портит этим характер.

Потребность души не следует путать с потребностью в душе: последняя свойственна отдельным холодным натурам.

Чтобы взваливать неприятные последствия собственной большинства глупости на саму свою глупость, а не на свой характер, – для этого требуется больше характера, чем есть у людей.

Поистине, великая глупость живет в нашей воле, и проклятием стало всему человеческому, что эта глупость научилась духу.

У каждой души особый мир; для каждой души всякая другая душа – потусторонний мир.

Не хлебом единым жив человек.

Кто не может лгать, не знает, что есть истина.

Признать ложь за условие, от которого зависит жизнь, – это, конечно, рискованный способ сопротивляться привычному чувству ценности вещей, и философия, отваживающаяся на это, ставит себя уже одним этим по ту сторону добра и зла.

Каждый инстинкт властолюбив; и, как таковой, он пытается философствовать.

Переутомление, любопытство и сочувствие – наши современные пороки.

Нет зрелища печальнее, чем то, когда какой-нибудь сапожник или школьный учитель со страдальческим видом дает понять, что он собственно рожден для чего-то высшего.

Наибольшее отвращение возбуждали во мне до сих пор лизоблюды духа; их можно уже теперь найти в нашей нездоровой Европе повсюду; и что их особенно отличает – это полнейшая чистота их совести.

Музыка есть постепенное стихание звука.

Когда-то говорили о всякой морали: «По ее плодам вы познаете ее». Я говорю о всякой морали: «Она есть плод, по которому я узнаю ту почву, на которой он вырос».

Есть люди, которые тщательно разыскивают все безнравственное. Когда они высказывают суждение: «Это несправедливо», то они хотят сказать: «Надо это устранить и изменить». Наоборот, – я никак не могу успокоиться, пока я не выяснил, в чем безнравственность всякой данной вещи. Раз я вывел это на свет Божий, – равновесие мое снова восстановлено.

Не напоминает ли мораль в известном отношении фальшивомонетчика? Она утверждает, что якобы что-то знает, а именно: что такое «добро и зло». Это значит утверждать, что знаешь, для чего человек существует, – его цель, его назначение.

Каждый верховный инстинкт пользуется другими инстинктами как орудиями, придворным штатом, льстецами: он никогда не позволяет назвать себя своим некрасивым именем; и он не терпит никаких хвалебных речей, в которых похвала косвенно не распространялась бы и на него.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.